bannerbanner
Коктейль «Две семерки» (сборник)
Коктейль «Две семерки» (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6
* * *

Я не знаю человека, более улыбчатого и постоянно радующегося жизни, чем Петр Тодоровский. Ордынский, Хуциев, Алов, Наумов, Габай, Абуладзе, Чухрай, Ростоцкий, Таланкин, Данелия, Кулиджанов, Сегель, Тодоровский – это поколение, ворвавшееся в кинематограф сразу после взятия ими Праги и Берлина, было, особенно в своих первых фильмах, заряжено оптимизмом победителей. Пройдя от Волги до Эльбы, побывав в аду великой человеческой мясорубки и чудом вернувшись с того света, они теперь ежеминутно радовались чуду Жизни и бесстрашно взламывали все каноны сталинского лакировочного кино. «Летят журавли», «Чистое небо», «Баллада о солдате», «На семи ветрах», «Тучи над Борском», «Мир входящему», «Весна на Заречной улице»…

Следующее поколение – Тарковский, Климов, Кончаловский, Шепитько, Смирнов, Панфилов – будет комплексовать и мучиться реалиями советской действительности, а то и бунтовать против нее, подтверждая непреложный закон истории о необходимости двух небитых поколений, дабы родилось поколение бунтующих.

А Петр Ефимович мало того, что снимал замечательные фильмы – «Верность», «Фокусник», «Городской романс», – так еще виртуозно играл на гитаре, сочинял музыку к своим фильмам, блистательно пародировал Утесова и постоянно рассказывал одесские анекдоты. Мы познакомились в 1972-м, когда Тодоровские еще работали на Одесской киностудии, где по моему сценарию снимали тогда «Море нашей надежды», подружились в Болшеве, а когда в 1989-м я вернулся из эмиграции, то буквально в первый же день попал на премьеру «Интердевочки» в кинотеатре «Россия» и вечером отмечал с Тодоровскими эту премьеру в каком-то ресторане рядом с их домом на Юго-Западе. А последние десять лет его жизни мы виделись почти ежедневно – наши офисы на «Мосфильме» были рядом, буквально дверь в дверь. Но в мае этого года, в годовщину смерти Петра Ефимовича, стоя у его могилы на Новодевичьем, я говорил с ним не об этом. Включив в айфоне песню Тодоровского об Одессе – «А что такого? А что такого? Что нет на свете города такого…», – я напомнил ему маленький (для него) и большой (для меня) эпизод нашего с ним соседства в Доме творчества.

Как-то я прилетел со съемок под вечер, и в «Болшеве» оказался в самом конце дня, когда столовая была уже закрыта.

– Я есть хочу – умираю! – сказал я Тодоровскому, который жил в «моем» коттедже.

– Так я тебя сейчас-таки накормлю! – ответил он по-одесски.

После чего, вооружившись ножницами, пошел, к моему изумлению, в парк, в самые густые заросли крапивы, нарезал целую охапку крапивы, взял на кухне кастрюльку и пару картофелин и на моей лабораторной электроплитке – с шутками и прибаутками – сварил мне такие вкусные щи, каких я не ел ни до, ни после этого!

* * *

Честное пионерское слово, я не знаю, почему Алексей Павлович Белый сделал мне такой волшебный подарок. Я никогда не давал ему взяток и не дарил подарков – там, в Доме творчества это было не принято. И все-таки…

Она приехала к нам прямо из Парижа, и Белый поселил ее в зеленом коттедже, где одну комнату занимал я, а две другие пустовали. В день ее приезда меня в «Болшеве» не было, я уезжал на «Мосфильм» и, таким образом, разминулся с ее мужем, какой-то шишкой в министерстве образования, который привез ее к нам на своей машине и уехал. А она осталась – худенькая стройная блондинка двадцати восьми лет, с большими зелеными глазами и холодным взглядом пуританки. Можете представить, как взыграло мое ретивое, когда вечером, вернувшись из Москвы, я обнаружил в своем коттедже это узкобедрое зеленоглазое создание, эдакую Николь Курсель – Марину, сотрудницу Института мировой литературы, только что закончившую в Сорбонне годовую лингвистическую практику. Мало того, что она была красива, она еще год провела в Париже! Я не сомневался, что помимо лингвистической практики она прошла там еще одну, более важную, и тут же взял курс на осаду этих зеленых дразнящих глаз.

Конечно, не я один был такой прыткий. В «Болшеве» были жуиры покруче меня и куда знаменитей – режиссеры, драматурги, актеры, не буду называть их фамилии, вы их прекрасно знаете. Однако Марина приехала к нам с твердой уверенностью в стойкости бастионов своей крепости. Ее зеленые глаза смотрели на рой киношных ухарей холодно и отталкивающе. Подавая при знакомстве узкую руку, она называла себя по имени-отчеству – Марина Андреевна, и целый день валялась в шезлонге, читая французскую классику в подлиннике.

Я тоже выказывал безразличие и даже дал ей понять, что присутствие женщины в коттедже мешает мне – если она спит, уже не включи телевизор, не громыхни дверью, ну и так далее. Короче, в первый день я был с ней сух и отдален, только «доброе утро» и «спокойной ночи».

Но стоял май, с раннего утра за окном начинали петь соловьи, а с реки тянуло прохладной свежестью, голубиным ознобом. И оранжевое майское солнце било сквозь зеленую листву, радугой вспыхивая в каждой капле росы. Весна была, весна, пора весенних гроз и весенних соблазнов.

Просыпаясь по утрам, я невольно представлял, как в комнате напротив, под легким одеялом, на натуральной льняной простыне лежит худенькая зеленоглазая Марина, пьет чуть приоткрытыми губами этот знобящий воздух весны, и ее длинное, узкое, как стилет, тело просыпается, просыпается, просыпается, наливаясь весенним соком.

Я ворочался в своей постели, всего два шага по коридору отделяли мою комнату от ее двери, и мы были только вдвоем в коттедже. Но я держал себя в руках и снова только: «Доброе утро. Как спалось? Идете на завтрак?»

За завтраком я болтал с Утесовым об очередной прогулке в лес, о замечательном воздухе недалекого от нас ельника. Марина молча сидела за нашим столом, церемонно ела творог с булочкой и уже собиралась встать, уязвленная отсутствием внимания к ее персоне, когда я как бы вскользь спросил:

– Марина, а вы не хотите пройтись по лесу?

Быстрый взгляд зеленых глаз, молчание, оценка, не кроется ли за моим предложением что-либо еще, но я уже продолжал разговор с Утесовым:

– Леонид Осипович, давайте мы с Мариной вытащим вас на лесную прогулку. Вы не представляете, как там сейчас замечательно! Далеко не пойдем, а тут рядышком побродим. Марина, идите собирайтесь, нечего вам сидеть целыми днями над Монтескье.

И так вышло, что ей уже деваться некуда, вопрос о ее прогулке решен.

Три дня мы гуляли по лесу. Первый день в сопровождении Леонида Осиповича. Он в юности был актером – помните кинокартину «Веселые ребята»? – и у него оказалась не только музыкальная, но фантастическая актерская память, он километрами читал нам наизусть Гоголя: «Чуден Днепр при тихой погоде…». Второй день мы с ней гуляли вдвоем, но даже в густом ельнике, лениво и устало валяясь на весенней траве, мы просто были друзьями-рассказчиками. Марина рассказывала мне о Париже, а я – всякие смешные были и небылицы из киношной практики. А вокруг была весна, чириканье птиц, перезрелое томление лягушек на реке, утренняя роса на нежной листве, прозрачно-серебряный воздух по ночам. На третий день грянула майская гроза со спелым, крупным дождем. Мы прибежали из лесу, промокнув до нитки, согрелись крепким чаем, и Марина нырнула в свою комнату, а я слонялся по пустому коттеджу, ожидая сумерек. Они пришли с грохотом весеннего грома, яростным шумом дождя за окном и бешеным ветром, от которого гнулись деревья. Уже непонятно было – то ли вечер, то ли сразу ночь, но только казалось, что наш деревянный коттедж одиноко плывет в океане ожесточенной бури. Сумасшедший ливень атакует крышу, молнии буквально раскалывают деревья, а пушечный гром сотрясает за окнами всю вселенную. Я постучался к Марине и сказал:

– Слушайте, вы все равно не спите, а у меня есть коньяк. В такую бурю коньяк – лучшее средство.

– Но я боюсь зажечь свет… – донеслось из-за двери. – И я уже в постели.

– Ну и лежите. Мой ключ подходит к вашей двери. Я сам открою.

И я своим ключом открыл ее дверь и вошел к ней с коньяком.

В полумраке комнаты, освещенной только очередной вспышкой молнии, я увидел в углу, на кровати укрытое одеялом тело и испуганные зеленые глаза на белом лице. Марина мгновенно оценила ситуацию: она запирала свою дверь каждую ночь, а, оказывается, я мог войти к ней в любую минуту. Но – до чего же благородный человек! – не воспользовался этим, хотя в коттедже не было никого кроме нас.

Мы стали пить коньяк, болтая о пустяках, я отворил окно в парк, и теперь шум дождя, запахи мокрой земли, шелест деревьев и грохот грома заполнили комнату. Закутавшись в одеяло, Марина сидела на постели, и ее зеленые глаза мерцали при свете молний. При каждом раскате грома она испуганно куталась в одеяло и просила: «Закройте окно, я боюсь!»

Я закрыл окно, подошел к ней вплотную и нагнулся, чтобы поцеловать.

– Нет! – сказала она, почти вскрикнув. – Нет!

Я обнял ее. Она ожесточенно выставила локотки, сопротивляясь моему объятию, но очередной сумасшедший удар грома заставил ее испуганно вздрогнуть. Казалось, сама природа, всё раскалывающееся от грозы мироздание подталкивали нас друг к другу. Сумасшедший поцелуй, останавливающий дыхание, и еще несколько ударов грома, из-за которых она невольно прижималась ко мне, уронили нас на постель.

– Нет, – шептала она. – Нет! Не смей! Никогда! Нет!

Но снова гремел гром, молнии рвались в окно, майская гроза атаковала землю с таким же темпераментом, как я атаковал Марину, или – наоборот – я атаковал Марину с грубым темпераментом майской грозы. И наконец с очередным ударом грома Марина охнула у меня в руках, опустошенно расслабилась и… заплакала. Я поднялся над ней на руках. И тут какая-то сумасшедшая волна нежности хлынула в мое сердце. Тихим, мягким движением я поднял ее на себя. И теперь, беззащитно хрупкая, с лицом еще мокрым от слез она сидела на моих чреслах и – хотите верьте, хотите нет – не знала, что делать! Замужняя женщина, только что прилетевшая из Франции, красивая и молодая, оказалась необразованной, как тринадцатилетняя девчонка. О, наши русские женщины! Провести год в Париже и не переспать с десятком французов, да что там с десятком – хоть бы с одним! – это не укладывалось в моей голове, я не верил этому.

Я обнял ее и любовно-нежно, томительно-осторожно стал обучать азам Камасутры. Нужно сказать, это было нетрудно. В ней было килограммов пятьдесят, не больше, и ее легкое тело было удивительно послушным. Да, она оказалась восхитительно сексуальной, она была просто создана для секса, но ничего не умела, пугалась всего нового, и теперь к моему стандартному мужскому удовольствию прибавилось удовольствие Учителя. Дождь продолжал хлестать по крыше и по веткам деревьев, молнии зелеными сполохами освещали нашу комнату, и при этих коротких вспышках, в грохоте грома, она обнимала меня, а я поднимал ее на руки, сажал на подоконник, на письменный стол…

Это продолжалось нон-стоп до утра. Уже стихла майская гроза, и деревья уронили с листьев дождевую воду, уже проснулись птицы, и соловьи защелкали навстречу поднимающемуся солнцу, уже повариха прошла за окном в столовую, а я все не мог оторваться от этого хрупкого, узкого, вновь и вновь возбуждающего тела. На рассвете она сказала, что ненавидит меня и себя и немедленно уезжает. И тут же устало уснула.

Днем мы спали. Точнее, это я днем отсыпался. А Марина, придя с завтрака, тормошила меня и дразнила:

– Дурында! Разве ты не знаешь, как выглядит женщина после такой ночи? Там же вся столовая с ума сходит!

И правда – теперь все киношные жуиры, позабыв о своих пишмашинках, хищно кружили вокруг нашего коттеджа в надежде прорваться в нашу крепость и унести мою добычу. Во время обеда и ужина за нами следили десятки глаз, и кто-нибудь обязательно прилипал к Марине, предлагал прогулку, поездку в ресторан Дома кино, но я никак не реагировал, на людях мы продолжали быть на «вы» – холодные, не интересующиеся друг другом соседи. Но ночью… Я плотно закрывал все окна и двери коттеджа, задергивал шторы, изо всех комнат приносил в свою комнату все постели, стелил на полу, и получалась обширная, пять квадратных метров, арена. Потом я шел в комнату Марины и, преодолевая короткое, со слезами, сопротивление, поднимал ее на руки и нес к себе.

Она все не могла смириться с тем, что изменила мужу, и каждое утро умоляла меня прекратить наши ночные встречи, забыть о ней и грозилась уехать. Смеясь, я соглашался, говорил, что это последняя ночь, мы с ней снова на «вы» и, вообще, ничего не было и нет. Но проходил еще день, наступала ночь, и я снова швырял на широкую, на полу, постель хрупкое прохладное тело, смотрел в зеленые и бешеные от ненависти глаза. Да, она ненавидела меня, но эта ненависть только распаляла меня, и я, рыча, набрасывался на нее. А через двадцать минут, покорившись судьбе и вожделению, она уже взлетала надо мной и, легкая, хрупко-тонкая, сексапильная до обморока, извивалась, трепеща от возбуждения…

В шесть утра властный громкий стук в окно заставил нас обоих вздрогнуть.

– Муж!

Марина метнулась в свою комнату, а я, наспех одевшись и прикидываясь сонным, пошел открывать дверь, в которую продолжали стучать милицейским стуком.

Но это оказался не муж, а почтальон, причем точь-в-точь, как у Эдика Успенского в его Простоквашино – в плаще и на велосипеде.

– В чем дело? – спросил я недовольно.

– Срочная телеграмма! Распишитесь!

Я взял телеграмму с красной полоской поверху и прочел:

«СРОЧНО ВЫЛЕТАЙ. БАНИОНИС ДАЛ ДВА ДНЯ, НО ПЕЧЕРНИКОВА ОТКАЗЫВАЕТСЯ СНИМАТЬСЯ С СОЛОМИНЫМ. МЫ В ГОСТИНИЦЕ “РИГА”. ХАЛЗАНОВ».

Я дал почтальону рубль за доставку и вернулся в комнату Марины, застав ее в холодной истерике. Она судорожно бросала свои вещи в распахнутый чемодан.

– Что происходит? Это всего-навсего телеграмма. Меня вызывают в Вильнюс на несколько дней. Там Свердловская студия снимает по моему сценарию фильм «Открытие» с Банионисом, Печерниковой и Виталием Соломиным, но Ира отказывается сниматься в кульминационной сцене…

Марина не отвечала. Она нашвыряла полный чемодан платьев и брюк, кофточек и блузок и пробовала закрыть его, но он не закрывался, он был переполнен.

– Марина, это глупо. Я вернусь, я тебе обещаю.

– Можешь не возвращаться. Меня здесь не будет. Уйди отсюда!

В ее голосе было столько холодной ненависти, что я повернулся и вышел. Через несколько минут, собрав дорожную сумку, я постучал в ее дверь. Ответа не последовало, дверь была заперта изнутри. Я сказал:

– Я иду на станцию, могу поднести твой чемодан. Ты слышишь?

– Не нужно, – донеслось из-за двери. – Доберусь сама.

– Как хочешь. В Вильнюсе я буду в гостинице «Рига», можешь мне позвонить.

Ответом было презрительное молчание. Я подхватил на плечо свою сумку и в ожесточении зашагал на станцию. Через пять часов я уже был в Вильнюсе…

«Мы стояли в аэропорту, у турникета. К самолету уже прошли последние пассажиры. Андрей молчал, держал руки в карманах куртки. Глаза у Лизы были сухие, только накрашены сверх обычного…

– Вы летите или нет? – спросила у Андрея дежурная по посадке.

– Лечу, – ответил Андрей и повернулся к Лизе. – Ну? Прости меня. Если хочешь, еще можно успеть взять второй билет.

Лиза отрицательно покачала головой.

– Прости, – снова сказал он, поцеловал ее, и она не отстранилась, а даже провела ладонью по его щеке. Медленно, едва касаясь пальцами. И было в этом скупом жесте что-то такое, от чего у меня защемило сердце…»

Это отрывок из сценария «Открытие», написанного от имени крупного ученого Юрышева. В связи с тем, что Юрышев остановил опасные опыты своего сына Андрея по получению сто шестого элемента таблицы Менделеева, Андрей ушел из института отца и уезжал из Москвы. Провожать его приехали в аэропорт его любовница Лиза и сам Юрышев, ужасно огорченный тем, что ради своих научных амбиций Андрей (Виталий Соломин) бросает в Москве такую замечательную женщину – Лизу (Ирину Печерникову).

Поскольку Донатас Банионис, игравший Юрышева, работал в Паневежисе, в своем литовском театре, а для съемок выкраивал только день-два, свердловский режиссер Борис Халзанов снимал эту сцену в вильнюсском аэропорту и вызвал меня на съемку, потому что у капризного Виталия Соломина не сложились отношения ни с Печерниковой, ни с кинооператорами. Прилетев из Москвы, я тут же провел примирительные беседы и с Ириной, и с Виталием, а утром примчался в аэропорт на съемочную площадку и стал ждать, когда осветители поставят свет и актеры займут свои места у трапа самолета. Наконец, часа через три, всё было готово, Печерникова, кутаясь в платок, встала перед Соломиным, и он, через плечо ответив «Лечу» дежурной по посадке, сказал Ирине свою реплику:

– Прости меня. Если хочешь, еще можно успеть взять второй билет.

Он произнес это сухо, формально, не любя Лизу и вовсе не желая, чтобы она летела с ним. Собственно, именно так и нужно было по сценарию, потому что Андрей уже отрезал ее от себя, расстался с ней и жил завтрашним днем, своими планами прорыва к открытию нового элемента там, в Сибири. А это сентиментальное прощание, да еще в присутствии отца, вызывало у него только досаду.

Две камеры стояли «восьмеркой», чтобы снять и реплику Соломина, и реакцию Печерниковой, и я ждал, что сейчас Ирина, как и было написано в сценарии, покачает головой, а затем протянет руку к лицу Соломина – медленно, едва касаясь пальцами его щеки. И вложит в этот жест все, что только может сказать любящая женщина, – и прощение, и благословение на дорогу.

Но Ирина не двигалась! Она не качала головой, не поднимала руки, не шевелилась! Стоя сбоку от актеров и в двух шагах от камеры, я видел, что ее лицо бесстрастно и пусто, как серый пейзаж за ее спиной. Целовать такую Печерникову, да еще просить у нее прощения не смог бы, я думаю, даже Вячеслав Тихонов в «Доживем до понедельника».

– Стоп! Выключить свет! – приказал режиссер и, посмотрев на меня, сказал шепотом: – Вот так в каждой сцене. То он ее сажает, то она его. Что делать?

Я шагнул к Ирине, взял ее под локоть, отвел в сторону и сказал в отчаянии:

– Ну как же так, Ира! Это ваша главная сцена! Вчера вы мне сами сказали, что именно из-за этой сцены вы согласились сниматься в фильме!

Действительно, вчера, во время ужина в ресторане гостиницы, Ира выдала мне целую обойму комплиментов за то, что в этой кульминационной сцене у нее нет ни одного слова, а есть только этот жест и взгляд. «Я знаю, как это сыграть, Эдуард, – говорила она. – Не волнуйтесь. И можете спать спокойно – я сыграю это не хуже вашей любимой Лайзы Миннелли! Вот увидите!» И вдруг сегодня, тут, на съемочной площадке, в ее лице и в ее замечательных темных глазах – пустота, пустыня, кладбище эмоций и мыслей.

– Ира, что с вами? Может, послать за коньяком? За кофе?

– Ничего не нужно, – ответила она, нервно закуривая. – Просто уберите Соломина из кадра, я не могу видеть его перед собой!

– Но как же снимать эту сцену без Андрея?

– Ну, вы же сняли общий план, как мы стоим друг против друга. А теперь снимите мой крупный, но без него. Поставьте вместо него кого угодно или встаньте хоть сами. И я вам все сыграю.

– Как вы сыграете, Ира?! – сказал я с тоской, понимая, что и эта сцена, которой я так гордился, летит коту под хвост!

Каждый фильм – кладбище сценария, но чтобы вот так, на моих глазах, да еще руками таких знаменитых и талантливых актеров похоронить одну из лучших сцен сценария, – это было выше моего долготерпения!

– Давайте я вам покажу, как я сыграю, – предложила между тем Ирина, рассматривая меня каким-то новым, пытливо-женским взглядом. – Хотите?

– Ну, покажите… – нехотя согласился я, чувствуя, что сейчас либо брошусь вниз головой с крыши аэровокзала, либо пойду в ресторан и напьюсь вусмерть.

Но было в ее взгляде что-то пронзительно-испытующее, как у экстрасенса. Словно она увидела все, что было со мной прошлой ночью в зеленом болшевском коттедже…

– Встаньте против меня, – властно сказала она и поставила меня перед собой. – Вот так. А теперь смотрите. В глаза мне смотрите!

И вдруг – я не знаю, как это случилось, господа, но вдруг темные, мягкие, бархатные глаза Ирины Печерниковой, знакомые вам своей наивной невинностью по фильму «Доживем до понедельника», – вдруг эти глаза расширились и властным, могучим и даже каким-то втягивающим взглядом вобрали меня в себя – всего, целиком, со всем моим болшевским опытом и мужским апломбом! И там, внутри, в женской эротической глубине ее плоти они омыли меня слезами любви, нежности и вожделения, а затем выпустили из себя, снова поставили перед собой на холодные плиты летного поля, и уже совсем другим, не чувственно-плотским взглядом любовницы, а взором все понимающей и все прощающей матери прошли по моему лицу и щекам, вернулись к моим глазам и… оттолкнули меня от себя, посылая в другую жизнь…

– Ну? – сказала Ира после паузы и затянулась сигаретой. – Видите, я обошлась без жеста, только глазами. Так вас устроит?

– Ира… – хрипло выдохнул я, чувствуя такую слабость в коленях, какой у меня не было даже после ураганной ночи с Мариной. – Это… Это именно то, что нужно в этой сцене! – И повернулся к режиссеру: – Боря, свет, камеры!

– Но только без Соломина, – тихо сказала мне Ирина. – Встаньте вместо него на «восьмерке».

– Нет, Ира, я больше не могу! Два раза подряд я это не выдержу!

– Ничего, становитесь! – сказала она. – Не с Халзановым же мне это играть! У него тут жена на площадке…

Нужно ли говорить, что после четвертого дубля я едва ушел с площадки на полусогнутых и ватных ногах, чувствуя, что ни в этот день, ни в последующий не буду способен ни на какую мужскую работу. А вернувшись в гостиницу, не сразу понял, что за телеграмму подсунули под дверь моего номера. В телеграмме было всего три слова: «Люблю. Жду. Целую». Без подписи. И только место отправления телеграммы – «Болшево, Московская обл.» – подсказало мне, что это от Марины. В ту же ночь, первым же самолетом я вылетел в Москву, гадая по дороге, что подвигло Печерникову на такую пронзительную – воистину круче Лайзы Миннелли – игру. Неужели она и вправду прочла в моих глазах все, что было у меня накануне в «Болшеве», и ревниво показала мне свою, женскую «кузькину мать»?

Не знаю, не знаю до сих пор. Только помню, что в семь утра с букетом цветов я вошел в свой зеленый коттедж, своим ключом открыл Маринину дверь и застал ее сонную, изумленную, радостно потянувшуюся ко мне всем телом.

…Интересно, думаю я сегодня, неужели таким же способом наши замечательные, наши великие режиссеры добивались от актрис такой игры, что получали за свои фильмы Сталинские и Государственные премии и призы международных фестивалей?..

* * *

В мире есть острова, куда богатые новобрачные летят на медовый месяц – Сейшелы, Мальдивы, Барбадос…

Наш Дом творчества был островом творческого медового месяца сценаристов и режиссеров. Ведь как только фильм запускается в производство, его так называемый «подготовительный период» начинается именно с этого брачного процесса режиссера-постановщика с автором сценария. Именно в это время мы, сценаристы, нужны режиссерам, именно в этот месяц они зависят от нас, холят нас и лелеют, и за счет бюджета фильма везут в санатории, на курорты и даже на какую-нибудь Майорку. Но в то время, о котором я тут рассказываю, ни про какие Майорки не могло быть и речи, писать режиссерские сценарии будущего фильма нас, сценаристов, режиссеры везли в Дома творчества – в Болшево и в Репино.

А поскольку съемочный период у большинства фильмов приходится на лето, когда светло чуть ли не круглые сутки, то подготовительный период чаще всего приходится на зиму. И потому в январе-феврале-марте, когда студии получали новый годовой бюджет, «Болшево» становился Домом стопроцентного творчества, то есть, принимался работать на полную катушку! Элем Климов с Лунгиным и Нусиновым, Андрей Кончаловский с Ежовым и Ибрагимбековым, Эльдар Рязанов с Брагинским, Александр Митта с Фридом и Дунским, Юлий Райзман с Гребневым, Савва Кулиш со Шлепяновым, Владимир Вайншток с Финном, Андрей Смирнов с Труниным, Марлен Хуциев со Шпаликовым, Лариса Шепитько с Рязанцевой, Петр Тодоровский с Миронером… Мне кажется, я могу перечислять бесконечно! Но лучше сами представьте себе нашу столовую, в которой все двадцать пять столиков были заняты этим бурлящим вулканом творческой энергии, да что там энергии – мощи! Ведь, войдя в подготовительный период, все режиссеры еще не растратили своего запала и готовятся к съемкам, как боксеры к решающему бою на звание чемпиона мира! Именно этот фильм сделает их знаменитыми, именно этим фильмом они покорят Канны, Венецию, Берлин и Лос-Анджелес! Молодые орлы и орлицы, еще недавно птенцами вылетевшие из вгиковской альма-матер, радостно шумят, хлопают друг друга по плечам, разминают крылья перед решающим взлетом. И вот уже «все смешалось в доме» творчества – вся столовая наполняется знаменитым раскатистым смехом художника Бориса Бланка, шутками Ролана Быкова, грузинским акцентом Резо Эсадзе, молдавским тенором Эмиля Лотяну, бакинским баритоном Рустама Ибрагимбекова, темпераментными всплесками Али Хамраева, рублеными фразами Витаутаса Жалакявичуса и неторопливым бурятским говорком Бориса Халзанова.

На страницу:
4 из 6