Полная версия
Петербургские трущобы. Том 1
Когда она объявила князю Якову, что жить с ним долее не имеет сил и уезжает под известным уже благовидным предлогом, князь только спросил ее:
– А Анна?
– Анну я беру с собою… Ей уже шестнадцать лет, ей необходимо быть в свете.
– Спроси ее – согласится ли она ехать с тобою?
– Полагаю, что должна согласиться.
– А я полагаю, что, напротив, никак не согласится… Да и я без нее не останусь… нам расстаться нельзя.
Объявили Анне о намерении ее матери. Анна ответила, что не чувствует особенного влечения к свету и предпочитает остаться с отцом, после чего этот последний решительно уже сказал княгине, что не позволит ей взять дочь с собою, не отдаст ее. Княгиня, впрочем, и не тужила об этом нисколько. Для светских расспросов на сей конец она сразу нашла благовидный ответ, что дочь, дескать, осталась с отцом, который ее так любит, – услаждать дни его заточения и т. п. Разъезд их случился в 1829 году после четырехлетней мученической жизни княгини в деревне; и когда дорожный дормез ее выехал из ворот усадьбы, князь Яков вместе с дочерью как-то легче, как-то свободнее вздохнули.
Князь сам воспитывал свою дочку. Он отчасти следовал системе жан-жаковского Эмиля и держал маленькую княжну как можно ближе к простой, здоровой природе, стараясь, чтоб она прежде всего забыла, что она барышня и княжна. И действительно, мир сказок и песен, мир сельского и полевого быта были знакомы ей в совершенстве. Отец ее был поклонник и чтитель тихой, мирной и чистой древности, и вместе с тем мистик как масон. То и другое невольным образом отразилось и на характере его дочери. Она мало могла назваться светской девушкой: близость к природе мешала ей сделаться ею и, напротив, помогла развиться впечатлительности, энергии и страстности ее характера. Жизнь ее с отцом была весьма однообразна, и надо было иметь сильную привязанность к нему, чтобы эта скучная жизнь не показалась невыносимой, особенно при непрерывном, мрачном запое отца, который с годами все усиливался, увеличивая и мрачную меланхолию. Таким образом княжна Анна прожила со времени отъезда матери целых восемь лет, почти никуда не выезжая и никого не видя. Ей наконец стукнуло двадцать четыре года.
В это время в соседнее свое имение приехал по каким-то обстоятельствам князь Шадурский. Обстоятельства эти потребовали визита к князю Чечевинскому и неоднократных бесед и соглашений с ним, так как дело было отчасти общее и касалось обоюдных интересов. Княжна Анна, естественно, не могла не встретиться с Шадурским, и к тому же она была слишком хороша собою для того, чтобы тот не обратил на нее внимания. Они познакомились.
Княжна была слишком исключительно поставлена: ее обстановка, жизнь, красота и характер – все это своей оригинальностью бросалось в глаза Шадурскому, который среди светской жизни привык к совсем иным образцам женщин и девушек. Княжна Анна, почти не видавшая дотоле мужчин, осталась более чем приятно поражена умением говорить интересно и наружностью князя, который вполне являл собою тип великосветского comme il faut того времени. Пусть вспомнит читатель, что то было время байронизма, Чайльд-Гарольдов, Онегиных и прочих героев, которым старалось все подражать в Европе и которых пародировали, иногда очень удачно, очень близко к оригиналу, некоторые из наших тогдашних бар. Шадурский принадлежал к их числу. Внутреннюю пустоту, полутатарские инстинкты и мелочное ничтожество свое он как-то удачно умел прикрывать байроническо-великосветскою внешностью.
Со всеми этими данными нетрудно было произвести сильное впечатление на душу девушки созрелой, полной силы, здоровья и страсти, но совсем неопытной и незнакомой с жизнью. Задавшись байронизмом, князь, естественно, должен был кое-что почитать, кое-чего понахвататься по верхушкам, так что мог «блистать» поверхностным разговором и, на неопытный глаз, казаться даже умным человеком. Это, конечно, еще усиливало впечатление, произведенное им на девушку.
Российского Чайльд-Гарольда в деревне одолевала скука смертная. Все дела да дела, а это вовсе не в привычках великосветского барина. Князю нужно было развлечение. А тут, кстати, и развлечение под рукою. Попечительная судьба и на сей раз позаботилась о прихотях князя. Большие черные глаза княжны Анны ему очень нравились; ее стройный бюст, ее цветущие щеки и губы обещали ему много соблазнительно-приятных ощущений – князь любил-таки льстить своим ощущениям; наконец, вся ее исключительная обстановка как нельзя более заманивала его начать отчасти «байронический» и отчасти «сельский» роман. Отчего же князю и не развлечься на время? Отчего же князю и не пощекотать свое самолюбие сознанием в себе героя? Он и развлекся. С его бывалою ловкостью и ловеласовскою опытностью в делах этого рода ему нетрудно было окончательно увлечь княжну Анну. Князь не думал о последствиях, да и не боялся их. Княжна живет в глуши, в деревне, с пьяным и потому ничего не замечающим отцом; ей нечего бояться общественно-светского скандала: ее никто не знает; ей в этой глуши легче будет схоронить концы печальных последствий; отец ее так любит, что проклинать и затевать шуму, верно, не станет, а сам еще, может быть, поможет скрыть все от посторонних глаз. Сам же он, князь Шадурский, к тому времени уже уедет из деревни – следовательно, все это произойдет без него. Да, наконец, что же такое значат для него и самые последствия-то? Ведь он человек женатый – следовательно, с него взятки гладки. А если и пойдет глухая молва, то для его же самолюбия не зазорная, а, напротив, очень лестная. Значит, о чем же тут и думать? А главное – новый, оригинальный роман, при поэтической обстановке, и он – герой этого романа… как тут не соблазниться?
Князь и соблазнился…
Чайльд-Гарольд необходимо должен быть разочарован – без того он и не Чайльд-Гарольд. Он дожил до тридцати шести лет и все время скучал своею жизнию. Таковым он прикидывался перед княжною. Он говорил ей о каких-то страданиях, о несчастии его в своей супружеской жизни, говорил, что рад «своей пустыне» (так именовал он родовое поместье), где наконец, разбитый и усталый, он нашел существо свежее, неиспорченное, чистое, которому и т. д. Одним словом, все те общеизвестные пошлости, которыми щеголяли во время оно наши российские Чайльд-Гарольды, но которые для княжны Анны были новы, казались искренними и заставляли ее еще больше симпатизировать ему.
Княжна беззаветно, без оглядки назад и вперед отдалась ему всей целостью своей девственной любви, всей нетронутой страстью своей натуры – страстью, которая так долго, безвыходно зрела в ее сердце. И естественно, чем дольше зрела она в этой здоровой и сильной натуре, тем сильнее было ее пробуждение.
Князь научил ее скрыть от отца их отношения, да отец, впрочем, и не замечал ничего. Она вся подчинилась нравственному влиянию своего любовника, и Шадурский был счастлив и доволен собою ровно два месяца, а затем…
Затем – он уехал в Петербург.
Спустя полторы недели после отъезда князя в жизни княжны Анны произошла первая катастрофа; отец ее опился и умер от апоплексического удара. Эстафетой дано было знать в Петербург. Старая княгиня Чечевинская с сыном не поспели уже на похороны – они приехали поздно и, пробыв в деревне менее недели, увезли в Петербург княжну Анну.
Шадурский никак не ожидал подобной развязки. Это его и озадачило, и огорчило. Княгиня Чечевинская была знакома с ним и его женою домами – следовательно, встреча с княжною становилась для него неизбежной. Он успел уже обдумать, как ему следует теперь держать себя с нею – и бедная девушка с первого раза не узнала своего горячего, нежного любовника в этой холодной, прилично-почтительной и сухой фигуре. О старом не было помина и намека, как будто его вовсе и не бывало. Однако она нашла случай объясниться с ним откровенно. Он объявил, что Петербург не деревня, что светские условия и страх за ее безукоризненную репутацию заставляют его держать себя с нею таким образом и что дольше продолжать им старые отношения, до более удобного времени, невозможно. Она сказала ему, что чувствует себя беременною. Князь очень испугался, старался ее, да и себя вместе с тем, разуверить в ее предположении, однако посоветовал на всякий случай, каким образом следует скрывать это от окружающих. Матери своей княжна, и без его совета, никогда не решилась бы открыться – настолько-то она уже знала свою мать. Он обещал ей изредка, урывками видеться с нею, и когда настанет финал последствий их любви, то позаботиться об участи ребенка и придумать «что-нибудь такое, какой-нибудь исход», который бы не скомпрометировал ее репутацию. Во всем этом для бедной девушки было весьма мало утешительного. Она поняла, что от князя ждать больше нечего и что ей самой придется позаботиться о сокрытии страшных последствий этой связи. Но, разгадав его наполовину, она все еще так сильно любила, что ей и в голову не пришло обвинять его в чем-либо. Если кого и укоряла она во всем случившемся, то это только самое себя. Князь, однако, после этих объяснений тщательно старался не возобновлять их, даже избегать с нею дальнейших, хотя сколько-нибудь интимных, разговоров, и при встрече всегда держал себя самым официальным образом, вежливо и холодно. Княжна с горечью заметила это и уже не докучала ему более собою, стараясь уверить себя, что он делает все это для пользы ее же собственной репутации.
А ему давно уже все это надоело: и его «байронически-сельская» любовь, и сама княжна с ее привязанностью. Он сильно-таки стал побаиваться скандала и потому решился держать себя совсем посторонним человеком, которого бы не коснулась светская молва. Он знал, что эта молва – страшное обоюдоострое оружие; она могла и польстить его ловеласовскому самолюбию, а могла тоже и представить его в весьма невыгодном свете как честного, порядочного человека. А кто ее знает, как она, эта страшная, прихотливая молва, отнесется к его милому поступку?
VI
ГОРНИЧНАЯ КНЯЖНЫ АННЫ
Часа два спустя после рождения девочки княжна позвала к себе Наташу.
– Ты поезжай теперь к нам домой, – тихо сказала она. – Я не хочу, чтоб они знали, что ты помогала мне… Тебе и без того много достанется… Я сказала, что ты нынче отпросилась у меня… Впрочем, – прибавила она после раздумья, – делай как знаешь… Там уж сама увидишь по обстоятельствам, можно ли сказать, где я… или ничего не говорить. Узнай, как и что делается… Завтра утром я жду тебя…
И Наташа простилась с княжною. Она вернулась домой в самый разгар истории, когда старая княгиня, допытывая, где ее дочь, получила с городской почты письмо. Ухаживая и суетясь вместе с прочею прислугою около бесчувственной старухи, Наташа случайно вошла в гостиную и увидела на ковре записку, брошенную одною из трех уехавших граций. Она поняла, что это было письмо княжны Анны, и поспешно припрятала его в свой карман.
* * *Судьба этой девушки была не совсем-то обыкновенна.
В одной из поволжских губерний жил в деревне барин, и жил в свое удовольствие: ездил на тоню ловить рыбу, травил с компанией зайцев, угощал соседей обедами и ужинами и на выборах клал всем белые шары – потому, значит, был благодушный человек. Барин этот доводился княгине Чечевинской родным братцем, и, по родственным чувствам, они искренне ненавидели друг друга еще от юности своея и никогда почти друг с другом не видались. У барина была экономка из его крепостных, которая, несмотря на приближенное свое звание, по беспечности барина так и оставалась крепостною. А у экономки была дочка, которую барин очень любил, очень деликатно воспитывал, баловал, рядил в шелк и бархат, выписывал для нее старушку гувернантку французского происхождения, учил танцевать и играть на фортепиано – словом, что называется, «давал образование». Эта-то экономкина дочка и была Наташа. Она с детства еще отличалась капризным, своенравным и настойчивым характером, вертела, как хотела, и барином, и дворней – и барин исполнял все ее прихоти, а дворня подобострастно целовала у нее ручки и звала «барышней».
Между тем в один прекрасный день барин накушался свиного сычуга и приказал долго жить, по беспечности своей не отпустив на волю экономку и не сделав никаких распоряжений насчет «молодой барышни». А барин был холост, и потому все имение его перешло немедленно к прямой наследнице – сестрице, княгине Чечевинской, которая и приехала туда вводиться во владение.
Наушничества и сплетни дворни сделали то, что сестрица, ненавидевшая братца, возненавидела и экономку, которую сослала на скотный двор, а дочку ее, в виде особенной милости, оставила при своей особе в горничных и увезла в Петербург.
Когда Наташа пришла прощаться к матери в ее светелку на скотном дворе, та с истерическим воем грохнулась на пол и долго не могла очувствоваться.
– Вот они что, ироды, наколдовали! – всхлипывала она, обнимая дочку, которая с молчаливым, озлобленным чувством глядела на горе матери. – Чем мы были и что стали! Всякая посконница – судомойка последняя – и та над тобой нынче кочевряжится, как чумичкой какой помыкает!.. А тебя, краля ты моя распрекрасная, забымши то, как руки допрежь сего целовали, теперича за ровню свою почитают да наругаются!.. Ироды лютые!..
Наташа слушала и мрачно кусала ногти от бессильной злобы.
– Хорошо! – нервически проговорила она. – Мое нигде не пропадет! Будет и на моей улице праздник, буду и я опять в бархате ходить! А уж только и ей, старой ведьме, не пройдет это даром, как она меня унизила! Умирать буду, а не прощу ей этого.
Мать пытливо посмотрела на нее при этой многозначительной угрозе.
– Что же это ты такое задумала, мое дитятко?
– А уж что задумала – это мое дело… Слушай, матушка! – раздраженно прибавила она с сверкающими глазами и необыкновенно одушевленным лицом. – Слушай, что я тебе стану теперь говорить: прокляни ты меня на месте, если я не отомщу старой ведьме и всему ее роду за оскорбление! Прокляни ты меня тогда! Вот тебе мое слово! Уж так их всех ненавидеть, как я, кажется, и нельзя уж больше! До тех пор не успокоюсь, пока не вымещу всего им!..
И прямо из светелки Наташа отправилась к старой княгине.
– Ваше сиятельство, – проговорила она кротким голосом и скромно опустив глаза (она умела хорошо притворяться и владеть собою), – я счастлива и благодарна вам, что вы пожелали приблизить меня к себе… Я очень хорошо понимаю, что я такое… Я умею чувствовать ваше расположение и никогда не позволю себе забыться, зная свое место… Я вам буду верной и преданной слугою… Только позвольте попросить у вас за свою мать.
У Наташи во время ее монолога навернулись даже слезы, которыми она думала тронуть княгиню.
Но тронуть ее вообще было не так-то легко.
– Моя милая, – отвечала ей старая барыня, – на вас и то уж все очень жалуются, что вы при покойнике притесняли всю дворню… Я для матери твоей ничего больше не могу сделать, а тебя, если будешь покорна и услужлива, стану хвалить и поощрять…
После этого решения Наташа, проговорив, что она всеми силами будет стараться, поцеловала руку княгини и вступила в новую свою должность. Много пришлось вынести ей нравственных страданий и всяческих унижений – ей, которая с детства привыкла повелевать и считать себя полной госпожой, «барышней», – ей, которая и образом жизни, и понятиями, и воспитанием – этим лоском, и бойкой французской болтовней была уже сама по себе истая барышня! Переход был слишком крут и потому ужасен. Но, как девушка положительно умная и с сильным характером, она, поняв всю безвыходность своего положения, сумела сразу переломить себя и только в душе затаила непримиримую ненависть к княгине, с убеждением рано или поздно отомстить ей.
Она была очень хороша собою. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из нее почти красавицу и придавали ей характер силы, коварства и решимости. На первый же взгляд казалось, что если эта женщина поставит себе какую-нибудь цель, то, какими бы то ни было путями, она достигнет ее непременно. Физиономист определил бы ее так: королева либо преступница.
В описываемую эпоху ей было восемнадцать лет.
Когда после смерти князя Якова молодую княжну перевезли в Петербург, Наташе приказано отныне быть ее горничной, и в самое короткое время она своею вкрадчивостью успела приобрести ее полное доверие, сделаться наперсницей и почти подругой княжны Анны, конечно втайне от ее матери, а для этой последней – даже составляла предмет некоторой гордости. Известно, что большие барыни любят выписывать себе камеристок из-за границы, преимущественно француженок. Когда старую княгиню спрашивали при случае, откуда она добыла себе такую горничную, старая княгиня не без самодовольства отвечала:
– Своя собственная… из крепостных, из деревни привезена… Зачем отыскивать людей за границей, когда и своих, православных, можно хорошо приготовить?
И вслед за этим не без некоторой патриотической гордости прибавляла с улыбкой:
– О, из русского человека можно все сделать! Русский человек на все способен и на все годится!
Таким образом, Наташа, никогда отнюдь не выходившая из строгой почтительности и покорства, сумела приобрести даже некоторое расположение самой княгини.
А злоба и ненависть между тем все глубже и крепче залегали в ее оскорбленном сердце.
VII
ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ КНЯГИНИ
Обморок старухи Чечевинской был весьма продолжителен и угрожал немалой опасностью. Наконец с помощью доктора ее удалось привести в чувство, хотя она тотчас же впала в беспамятство. Нервы ее были страшно потрясены, и болезнь становилась весьма серьезна. При ней день и ночь неотлучно дежурили три женщины: старая нянька ее сына, ее горничная и Наташа, которые по часам чередовались между собою. Между прислугой ходили разные темные слухи и предположения, но никто, кроме Наташи, не знал настоящей причины этой внезапной болезни, а Наташа молчала и тоже притворялась ничего не знающей. Беспамятство продолжалось двое суток. Наконец, на третьи сутки, в ночь, она очнулась и пришла в себя. У ее изголовья сидела дежурною Наташа.
– Ты знала? – строго и шепотом спросила ее княгиня. Девушка вздрогнула и, не сообразясь с мыслями, испуганно-недоумевающим взглядом глядела на нее. Матовый отсвет ночной лампочки неровно колебался на ее бледном, исхудалом облике и резко выделял углы носа и скул из затененных глазных впадин, в которых старческие, строгие глаза горели утомленно-лихорадочным блеском. Больная была страшна и казалась гробовым привидением.
– Ты знала про дочь, я тебя спрашиваю? – повторила старуха, вперяя в Наташу глаза еще пристальнее, с усилием стараясь приподняться локтями на батистовых, отороченных кружевами подушках.
– Знала… – еще тише прошептала девушка, в смущении опустя глаза и стараясь оправиться от первого страшливого впечатления.
– Отчего же ты раньше не сказала мне? – продолжала еще строже старуха.
Наташа уже успела окончательно прийти в себя и потому подняла на нее невинный взор и с непритворным, искренним чистосердечием ответила:
– Княжна и от меня скрывала все до последнего дня… И разве смела я сказать вам?.. И разве вы мне поверили бы?.. Это не мое дело, ваше сиятельство.
Больная с саркастической улыбкой, медленно и недоверчиво покачала головой.
– Змея… – прошипела она, со злобой глядя на горничную, и потом быстро прибавила: – Люди знают?
– Никто, кроме меня, клянусь вам!
– А письмо? – продолжала старуха, припоминая все подробности случившегося с нею.
– Вот оно. Его никто не заметил; я подняла его на полу и спрятала, – сказала девушка, вынимая записку.
– И ты не лжешь, это точно оно?
– Уверяю вас.
– Я хочу удостовериться… Прочти.
Наташа подошла к лампочке и прочитала записку.
– Да, это точно оно, – как бы про себя пробормотала старуха, тогда как нервная дрожь пробежала по всему ее телу во время этого чтения. – Сожги его… Или нет!.. ты, пожалуй, обманешь… Подай сюда лампу – я сама сожгу.
И она дрожащею, костлявою рукою стала держать скомканную бумажку над колпаком лампы и жадными взорами следила, как бумажка коробилась и тлела на медленном огне.
– К кому она ушла? Где она теперь? – снова начала допытывать старуха, когда письмо истлело уже совершенно, и допрашивала так строго и так настоятельно, глядя в упор таким страшным взглядом, что не сказать правду даже и для Наташи было невозможно.
– У акушерки, в Свечном переулке, – ответила она, находясь под неотразимым, магнетическим влиянием этого старческого, пронизывающего взгляда.
– Дай мне перо и бумагу, да придерживай пюпитр… я писать хочу.
И княгиня, едва удерживая в руках перо и поминутно изнемогая от слабости, написала следующую записку:
«Можете не возвращаться в мой дом и не называться княжной Чечевинской. У вас нет более матери. Проклинаю!»
Далее она не имела уже сил продолжать, перо вывалилось из ее руки, и, совершенно изнеможенная, она опустилась на подушки, прошептав едва слышно:
– Напиши адрес и отправь… сама отправь… утром…
– Я лучше снесу, – возразила Наташа.
– Не сметь… Чтоб и видеть ее не смела ты больше, и не поминать мне об ней!..
И с этими словами старуха, изнеможенная волнением, впала в прежнее забытье.
Поручение ее в точности было исполнено Наташей, которая, однако, несмотря на запрещение, все-таки забежала, пользуясь свободными часами, в серенький домик с вывеской «Hebamme».
К полудню княгиня опять очнулась, приказала позвать сына, который, к счастью, на этот раз находился дома, и послала за управляющим своими делами.
Любящий сын тихо и почтительно вошел в комнату матери.
Княгиня выслала вон дежурную горничную и осталась с ним наедине.
– У тебя нет более сестры, – обратилась к нему мать с тою нервическою дрожью, которая возвращалась к ней каждый раз при воспоминании о дочери. – Она для нас умерла… она опозорила нас… я ее прокляла. Ты мой единственный наследник.
При этих последних словах молодой князек чутко навострил уши и еще почтительнее нагнулся к матери. Извещение об этом единонаследии столь приятно и неожиданно поразило его, что он даже и не поинтересовался узнать, чем и как опозорила их сестра, и только с сокрушенным вздохом заметил, подделываясь в лад матери:
– Она, mаmаn, всегда была непочтительна к вам. Она никогда не любила вас.
– Я делаю завещание в твою пользу, – продолжала княгиня, сообщив ему, по возможности кратче, обстоятельства княжны. – Да, в твою пользу – только с одним условием… Это моя последняя воля.
– Ваша воля для меня священна, – заключил сынок, нежно целуя ее руки.
Управляющий в тот же день формальным порядком поторопился составить духовную, княгиня подписала ее, и, таким образом, последняя воля ее была исполнена, к вящему удовольствию князька, который в глубине своей нежной сыновней души сладко помышлял только о том, скоро ли матушка протянет ноги и тем даст ему возможность, что называется, «протереть глаза» ее банковым билетам и поставить, при случае, на nе родовые поместья?
VIII
ЛИТОГРАФСКИЙ УЧЕНИК
В тот же самый день в маленькой узенькой конурке одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте сидел рыжеватый молодой человек. Сидел он у стола, понадвинувшись всем корпусом к единственному тусклому окну, и с напряженным вниманием разглядывал «беленькую» – двадцатипятирублевую бумажку.
Комнатка эта, отдававшаяся от жильцов, кроме пыли и копоти, не отличалась никаким комфортом. Два убогих стула, провалившийся волосяной диван, с брошенной на него засаленной подушкой, да простой стол у окна составляли все ее убранство. Несколько разбросанных литографий, две-три гравюры, два литографских камня на столе и граверские принадлежности достаточно объясняли специальность хозяина этой конурки. А хозяином ее был рыжеватый молодой человек, по имени Казимир Бодлевский, по званию польский шляхтич. На стене, над диваном, между висевшим халатом и сюртуком, выглядывал рисованный карандашом портрет молодой девушки, личность которой уже знакома читателю: это был портрет Наташи.
Молодой человек так долго и с таким сосредоточенным вниманием был углублен в рассматривание ассигнации, что, когда раздался легкий стук в его дверь, он испуганно вздрогнул, словно очнувшись от забытья, даже побледнел немного и поспешно сунул в карман двадцатипятирублевую бумажку.
Стук повторился еще, и на этот раз лицо Бодлевского просияло. Очевидно, это был знакомый и обычно-условный удар в его дверь, потому что он с приветливой улыбкой отомкнул задвижку.
В комнату вошла Наташа.
– Что ты тут мешкал, не отпирал-то мне? – ласково спросила она, скинув шляпку, бурнус и садясь на провалившийся диван. – Занимался, что ли, чем?
– Известно чем!
И вместо дальнейших объяснений он вынул из кармана бумажку и показал Наташе.
– Нынче утром расчет от хозяина за работу получил, да вот и держу при себе, – продолжал он тихим голосом и снова защелкивая задвижку. – Ни за квартиру, ни в лавочку не плачу, а все сижу да изучаю.