bannerbanner
Любовь гика
Любовь гика

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Кэтрин Данн

Любовь гика

Эли Малахии Данн Даполонии

А эта дьявольская тварь – моя[1].

© Katherine Dunn, 1989

© Перевод. Т. Ю. Покидаева, 2016

© Издание на русском языке AST Publishers, 2017

Предисловие

Я сама поражаюсь, что эта книга еще переиздается, хотя после первой ее публикации прошло более четверти века. Придется все-таки сделать одно запоздалое признание. Я не собиралась называть роман «Любовь гика». Это была просто шутка, чтобы отмахиваться от вопросов, о чем я пишу. Предполагалось, что ответ охладит пыл любопытствующих и им не захочется расспрашивать дальше. Фраза намеренно резкая и корявая, с липко-слащавой сентиментальной «любовью» и намеком на извращение.

Но если по правде, мне всегда нравилось слово «гик». В 1980-х годах, когда я работала над романом, данное слово имело иное сленговое значение по сравнению с нынешним. Это было жестокое, обидное обозначение человека с дефектами личности и ярко выраженной социальной недостаточностью. Тогда, как и сейчас, оно заключало в себе намек на некую темную, тайную манию, а также на непреходящую угревую сыпь, никудышную гигиену и личные склонности, малоприятные для окружающих. За прошедшие десятилетия смысловая нагрузка слова переменилась. Но в своей книге я употребляю его в самом первом, исконном значении. Настоящие гики – цирковые артисты определенного жанра. Обычно их представляли как дикарей или психически больных людей, которые на своих выступлениях откусывали головы живым курам. Иногда вместо кур брали крыс, змей и других животных, но самыми распространенными жертвами были все-таки куры.

Вероятно, слово «гик» происходит от немецкого geck, что означает «дурак», или голландского gek – глупец или безумец. Но мне больше нравится ономатопоэтическая, или звукоподражательная, теория. Я не раз наблюдала за курами, умиравшими насильственной смертью, и точно знаю, что слово «гик» напоминает звук, который они издают перед смертью.

Порой шутки начинают жить собственной жизнью. За десять лет, ушедшие на написание романа, я так часто повторяла эту конкретную шутку, что «Любовь гика» въелось мне в мозг как рабочее название. Мать в ожидании ребенка иногда дает забавное имя своему растущему животу – например, Тыковка, Пуговка, Звездочка или Комочек, – при этом перебирая в уме настоящие человеческие имена, чтобы выбрать самое подходящее и наградить им ребенка, когда тот родится на свет. Так же и я собиралась дать своей книге полноценное и благозвучное название по окончании работы. Идеальное название должно быть кратким, но выразительным, и начинаться на букву «Т».

Почему именно «Т»? Причину надо искать в моем страстном юношеском увлечении историей Европы. Я много читала по данной теме и однажды наткнулась на мысль, что Аттила, правитель гуннов, пользуется незаслуженно дурной славой. Обычно историю пишут победители, однако воины Аттилы не владели писательским мастерством, а побежденные являются людьми образованными, словоохотливыми и язвительными. Мне подумалось, будет забавно подобрать такие названия для своих книг, которых я напишу немало (в чем я не сомневалась), чтобы каждое начиналось с соответствующей буквы, и потом эти буквы сложились бы в имя Аттила. Это будет такой выразительный жест, дань уважения через века. В приступах оптимизма я размышляла о том, что у меня, может, даже получится добавить к «Атилле» еще и «гунна». Не помню, мечталось ли мне о «Биче Божьем». Хотя нет, я бы столько не выпила.

Мне представлялась такая картина: пройдет сто лет или больше, и какому-нибудь помощнику младшего библиотекаря поручат разобрать заплесневелые фонды в дальнем подвале, куда никто не заглядывал много лет, и он случайно наткнется на стопку моих отсыревших книг. Выстроит их на полке по дате публикации и заметит, что первые буквы названий складываются в Аттилу. Он улыбнется и продолжит работу. Так мне виделась моя цель: этот краткий, удаленный во времени миг, когда кто-нибудь поймет мою шутку.

Возможно, кому-то покажется, будто подобная цель мелковата для дела всей жизни, но так уж я для себя решила. И делала определенные успехи. Мой первый роман назывался «Чердак» (Attic), потом был «Грузовик» (Truck). Под вторую «Т» я написала роман «Жаба» (Toad), но он тихо умер при рождении. Все-таки полагая «Жабу» жизнеспособной, я приступила к четвертой книге под названием «Изыскание» (Inquiry), и тут меня захватила идея, которая вылилась в «Любовь гика» (Geek Love), и я целиком погрузилась в работу, забросив все остальное.

Так сбились все планы. Закончив книгу, я не сумела придумать ни одного подходящего названия на букву «Т». Конечно, легко закатить глаза и сказать: «Ну, сделала бы просто “Гик” (The Geek). Но подобное название исказило бы читательское восприятие, смещая акценты и обрубая все прочие компоненты истории. По крайней мере, мне так казалось.

Вероятно, после стольких лет жизни, отданных этой книге, рабочее название впечаталось в каждую клеточку моего серого вещества. Наверное, усталость или неминуемая печаль от расставания с законченной книгой притупила мне мозг. В общем, я не сумела придумать название лучше, не говоря уж о том, чтобы оно начиналось с «Т».

Книга вышла под названием «Любовь гика». Мне до сих пор обидно, что грандиозные планы с Аттилой разбились об эту упрямую «К». Но в этом – и во всем остальном – не виноват никто, кроме меня.

Кэтрин ДаннБухта Пайпс, октябрь 2014

Книга I

Полуночный садовник

Глава 1

Счастливая семья: его слова, ее зубки

– Когда ваша мама была гиком, мои причудки, – говорил папа, – она превращала свои представления с откусыванием куриных голов в настоящее хрустальное чудо, и сами куры к ней льнули, танцевали вокруг, завороженные, вожделеющие. «Раскрой свои губки, сладкая Лил, – кудахтали они, – покажи нам свои зубки!»

В этом месте Хрустальная Лил, наша светловолосая мама, уютно расположившаяся на диване, где по ночам спал Арти, посмеивалась в шитье у себя на коленях и качала головой.

– Ал, не морочь детям головы. Куры носились как оглашенные.

Это происходило дождливыми вечерами, в дороге между представлениями и городами, на какой-нибудь площадке для кемпинга или просто придорожной поляне, где останавливался на ночевку бродячий цирк «Фабьюлон Биневски», и мы себя чувствовали защищенными в нашем передвижном поселении.

Предполагалось, что после ужина, сидя с набитыми животами при свете лампы, все семейство Биневски будет читать и учиться. Но если на улице шел сильный дождь, папа впадал в разговорчивое настроение и предавался воспоминаниям. Стук дождя по металлической крыше нашего большого фургона отвлекал его от газет. Дождь в дни представлений был катастрофой. Дождь в дороге означал беседу, а поговорить папа любил.

– Как жаль, Лил, – вздыхал он, – что наши дети видят лишь убогих гиков из Йеля, что подвизаются тут на лето.

– Из Принстона, дорогой, – мягко поправляла его мама. – Осенью Рэндалл переходит на второй курс. Как я понимаю, это наш первый студент из Принстона.

Мы, дети, чувствовали, что наша история скатывается к обсуждению повседневных проблем. Арти толкал меня локтем в бок, и я произносила за всех:

– Расскажи, как мама была гиком!

Арти, Элли и Ифи, Цыпа и я усаживались на полу между папиным креслом и мамой. Мама делала вид, будто ее увлекает шитье, а папа щипал себя за усы и шевелил кустистыми бровями, изображая задумчивость.

– Ну… – начинал он с притворной неохотой, – это было давным-давно…

– До того, как мы родились?

– До того, как вы родились. – Папа взмахивал рукой в своей импозантной манере шпрехшталмейстера. – Еще до того, как я вас придумал, мои причудки!

– Тогда меня звали Лиллиан Хинчклифф, – вступала в разговор мама. – И когда ваш отец обращался ко мне, а это бывало редко и неохотно, он называл меня «мисс».

– Мисс! – хихикали мы.

А папа громко шептал, словно мама его не слышала:

– Я страшно боялся! Был сражен, так влюблен, что заикался, когда заговаривал с ней. «Мы-мы-мисс…»

Мы заливались смехом при мысли, что папа, великий говорун, был таким робким.

– Разумеется, я обращалась к вашему папе «мистер Биневски».

– И вот, значит, я, – продолжал папа, – с утра пораньше беру шланг и вымываю кровь, пух и перья из гиковского шатра. Как сейчас помню, дело было третьего июля. Я радовался, что заказал замечательные афиши для нашего гика, и предвкушал, как публика валом повалит на представление. На выходных на Четвертое июля народ жаждет веселья, и билеты расходятся, как горячие пирожки, а в том году у меня был отменный, могучий гик. И работал с душой, вот что важно. В общем, я поливаю из шланга арену, очень довольный и гордый собой, и тут входит ваша мама, вся такая воздушная, как безе, и говорит, что мой гик нынче ночью сбежал, как говорится, свернул шатер, сел в такси и умчался в аэропорт. Оставил записку, что его отец захворал, и ему – в смысле, гику – надо срочно вернуться домой в Филадельфию и взять на себя управление семейным банком.

– Брокерской конторой, – поправляет мама.

– И вот ваша мама, мисс Хинчклифф, стоит передо мной, вся такая воздушная, нежная барышня, и я даже выругаться не могу! И что мне делать? Афиши с гиком уже развешаны по всему городу!

– Это было во время войны, мои сладкие, – замечает мама. – Какой именно, я забыла. Вашему папе тогда было трудно найти работников, иначе он никогда бы не взял меня в цирк, даже делать костюмы. При моем-то отсутствии опыта.

– И я стою, одурманенный ароматом духов мисс Хинчклифф, ее «Полуночным марципаном», и у меня ум за разум заходит, глаза в кучу от дум. Я не мог сам заменить сбежавшего гика, потому что уже выполнял двадцать разных работ. Я не мог попросить укротителя Хорста, потому что, во-первых, он был вегетарианцем, а во-вторых, он сломал бы себе все зубы о первую же куриную шею. И тут ваша мама мне говорит таким ангельским голоском, словно предлагает пирожные и херес: «Я могу выступить за него, мистер Биневски», – и я чуть было штаны не испачкал от такого-то поворота.

Мама ласково улыбается, глядя на свое шитье, и кивает.

– Мне хотелось доказать, что я могу кое-что сделать для цирка. Я тогда пробыла в «Фабьюлоне» всего две недели и хорошо понимала, что я у них на испытательном сроке.

– И я ей говорю, – перебивает папа, – я говорю: «А как же, мисс, ваши зубы?» Имея в виду, что она может их повредить, поломать, а она улыбается – вот как сейчас – и отвечает: «Я думаю, они достаточно острые!»

Мы смотрим на маму. У нее ровные белые зубы. Хотя, конечно, к тому времени все они были уже искусственными.

– Я посмотрел на ее тонкую, хрупкую челюсть и аж застонал. «Нет, – сказал я. – Я не могу вас просить…» Но мне вдруг пришло в голову, что белокурая красавица гик, да еще и с ногами… в смысле, с такими ногами… явно не повредит нашему цирку. Я в жизни не слышал про девушек-гиков, но уже представлял афиши. А потом снова сказал себе: «Нет… нельзя, чтобы она…»

– Ваш папа не знал, что я часто наблюдала за выступлением нашего гика и дома помогала Минне, нашей кухарке, когда она забивала птицу к столу. Я его зацепила. У него не было выбора, кроме как дать мне возможность показать себя в деле.

– Но я боялся до рези в желудке, когда в тот же день началось ее первое представление! Боялся, что ей станет противно и она сбежит домой в Бостон. Опасался, что у нее ничего не получится и разъяренная публика станет требовать деньги назад. Боялся, что она может пораниться… А вдруг курица клюнула бы ее в глаз или оцарапала ей лицо? Курицы, они такие.

– Я и сама волновалась, – кивает мама.

– Народу собралось изрядно. Была суббота, а воскресенье – уже Четвертое июля. Я сам носился весь день, как укушенная курица в гиковском балагане, у меня было время лишь на пару секунд заглянуть в шатер, а потом я встал на входе зазывать публику. Ваша мама была как прелестная бабочка…

– На самом деле, я выступала в лохмотьях. Белого цвета, поскольку на белом хорошо видна кровь даже в темном шатре.

– Но это были такие изящные лохмотья! Низкий вырез, разрез до бедра! Все летящее, шелковистое! В общем, я сделал глубокий вдох и отправился зазывать народ на представление. И публика повалила. Там было много солдат. Я еще продавал билеты, и тут изнутри донеслись крики и свист, улюлюканье и громкое топанье, что привлекло еще больше людей. В конце концов я посадил на кассу парнишку, который продавал попкорн, а сам пошел посмотреть, что происходит.

Папа улыбался маме и крутил ус.

– Никогда этого не забуду, – говорил он со смехом.

– У меня не получалось убедительно рычать и щериться, поэтому я пела, – пояснила мама.

– Развеселые немецкие песенки! Высоким, тоненьким голоском!

– Франц Шуберт, мои дорогие.

– Она порхала, как грациозная пташка, а затем схватила первую курицу, и никому даже не верилось, что она сможет хоть что-то сделать. А когда ваша мама без лишних раздумий откусила ей голову, курице, публика просто пришла в неистовство. Подобного не бывало нигде. Такого изящного поворота запястья, вампирского щелчка зубами над птичьей шеей, столь артистичного подхода к крови, будто это не кровь, а шампанское. Ваша мама тряхнула светлыми волосами, искрившимися, как звездный свет, выплюнула откушенную куриную голову, так что та улетела в угол, а потом разодрала птичью тушку своими аккуратными розовыми ноготками, подняла еще трепетавший труп, словно золотой кубок, и стала пить кровь! Убитая курица еще трепыхалась, а ваша мама пила ее кровь! Она была неподражаема, великолепна. Клеопатра! Эльфийская королева! Вот кем была ваша мама на арене гиковского шатра.

– На ее представления публика валила валом. Мы построили еще больше зрительских трибун, перевели ее в самый большой шатер на тысячу сто зрительских мест, и там всегда был аншлаг.

– Было забавно, – улыбалась Лил. – Но я знала, что это все-таки не мое истинное призвание.

– Да. – Тут папа вдруг умолкал и хмурился, глядя на свои руки.

Чувствуя, что папино настроение поговорить иссякает, один из нас, из детей, обращался к маме:

– А что заставило тебя уйти?

Она вздыхала, смотрела на папу из-под тонких ниточек-бровей, потом опускала взгляд на пол, где мы сидели, сбившись в кучу, и тихо произносила:

– Я с детства мечтала летать. В Абилине к цирку присоединились воздушные акробаты, итальянцы, целое семейство, и я упросила их научить меня. – Теперь она обращалась уже не к нам, а только к папе: – Знаешь, Ал, если бы я тогда не упала и не поломалась, ты, наверное, так и не решился бы сделать мне предложение. Где бы мы сейчас были, если бы я тогда не сорвалась?

Папа кивал:

– Да, да, но я же поставил тебя на ноги, в прямом смысле слова, ведь правда?

Но его лицо застывало, улыбка гасла, а взгляд устремлялся к афише на раздвижной двери в их с мамой спальню. Старая посеребренная бумага, очень дорогая, а на ней – наша мама с ее ослепительной улыбкой и ладной, точеной фигурой, усеянной блестками, стоит на трапеции под куполом цирка, и поднятые вверх руки в красных перчатках по локоть касаются надписи, выложенной из звезд: «ХРУСТАЛЬНАЯ ЛИЛ».


Папу звали Алоизий Биневски. Он вырос в бродячем цирке, принадлежавшем его отцу и называвшемся «Фабьюлон Биневски». Папе было двадцать четыре года, когда дедушка умер и цирк перешел в его руки. Ал бережно водрузил серебряную урну с прахом отца на капот грузовика с передвижным генератором, питавшим энергией маленький парк развлечений при цирке. Старик столько лет путешествовал с цирком, что было бы несправедливо оставлять его прах в каком-нибудь стационарном склепе.

Времена были тяжелые, и – вовсе не по вине юного Ала – дела у цирка ухудшились. Через пять лет после смерти дедушки когда-то преуспевающее предприятие пришло в упадок. Тяжкой ношей для цирка был стареющий лев, который с завидным упорством грыз прутья клетки и постоянно ломал дорогущие вставные зубы. Толстая дама, чье питание было отдельно оговорено в контракте, требовала прибавки к жалованью на продуктовый прожиточный минимум. Плюс к тому все семейство эротоманов-зоофилов отбыло в неизвестном направлении под покровом ночи, прихватив с собой датского дога, осла и козу.

Вскоре и толстая дама расторгла контракт и устроилась моделью в журнале «Любителям попышнее». Папа остался с уцененным огнеглотателем на солярке и перспективой надолго застрять без единого цента в трейлерном парке под Форт-Лодердейлом.

Ал был типичным янки, самостоятельным и независимым, и в тот кризисный период его предприимчивость и гениальность проявили себя в полной мере. Он решил породить свое собственное шоу уродцев.

Моя мама, Лиллиан Хинчклифф, происходила из утонченной аристократической семьи из самой изысканной части Бостона, однако отвергла свое наследие и сбежала с цирком, мечтая стать воздушной гимнасткой. В девятнадцать лет уже поздновато учиться летать, Лиллиан упала, сломала изящный носик и ключицы. Больше она не решалась подняться под купол, но не утратила страсти к арене и балаганным огням. Именно эта страсть и подвигла ее на то, чтобы ревностно поддержать замысел Ала. Лиллиан была готова на все, чтобы возродить интерес публики к цирку. К тому же в ней с детства укоренилась идея наследственной уверенности в завтрашнем дне. Как однажды она сказала и говорила не раз: «Лучший подарок, который родители могут сделать своим детям – дать им врожденную способность зарабатывать деньги, просто будучи теми, кто они есть».

Изобретательная пара приступила к экспериментам с запрещенными и рецептурными препаратами, инсектицидами и в конечном итоге – с радиоактивными изотопами. По ходу дела у мамы развилась комплексная зависимость от самых разных лекарств, но ее это не огорчало. Полностью полагаясь на папу, чья находчивость обеспечивала ей средства к существованию, Лил воспринимала свою зависимость как незначительный побочный эффект их с папой творческого сотрудничества.

Их первенцем стал мой брат Артуро, также известный как Водяной мальчик. У него не было рук и ног: кисти и стопы росли прямо из туловища наподобие тюленьих ласт. Его научили плавать еще в младенчестве, и он выступал перед публикой голышом, в большом баке с прозрачными, как у аквариума, стенками. В возрасте трех-четырех лет Арти развлекался такой проделкой: подплывал вплотную к стеклянной стенке, таращил глаза, закрывал и открывал рот, как речной окунь, а потом разворачивался и плыл прочь, являя почтеннейшей публике колбаску какашек, вылезающую из его маленькой мускулистой попки. Позднее Ал и Лил смеялись над этой выходкой, но тогда им было не до смеха. Сыновние проказы приводили их в ужас, и чистить бак приходилось значительно чаще, чем предполагалось вначале. Годы шли, Арти облачился в плавки и приобрел более утонченные манеры, хотя о нем говорили – и в этих словах была доля правды, – что его отношение к публике, в сущности, не изменилось.

Мои сестры Электра и Ифигения появились на свет, когда Артуро было два года, и буквально с рождения начали собирать публику. Они были сиамскими близнецами, сросшимися в талии, с одной парой бедер и ног на двоих. Обычно они ходили, сидели и спали в обнимку. Они могли смотреть прямо вперед, поворачиваясь так, что плечо одной перекрывало плечо другой. Они были красавицами: стройные, гибкие, большеглазые. Они учились играть на фортепьяно и с ранних лет выступали дуэтом. Говорили, что их музыкальные композиции для четырех рук произвели революцию в додекафонии.

Я родилась третьей, после близняшек. Папа не жалел никаких денег на эти эксперименты. Когда мама меня зачинала и все время, пока носила, она принимала в изрядных дозах кокаин, амфетамины и мышьяк. Я стала горьким разочарованием, родившись с такими банальными уродствами. Мой альбинизм – самый обыкновенный, розовоглазая разновидность, а горб, хоть и заметный, не поражает ни размером, ни формой, как иные горбы. Я получилась слишком заурядной, чтобы делать хорошие сборы, сопоставимые с теми, что делали сестры и брат. И все же родители заметили мой сильный голос и решили, что из меня может выйти неплохой зазывала и ведущий программы. Лысая альбиноска-горбунья казалась вполне подходящей кандидатурой для заманивания публики на представления своих более одаренных сестер и братьев. К моему третьему дню рождения стало понятно, что я буду карлицей, это явилось приятным сюрпризом для мамы с папой и повысило мою ценность в их глазах. Сколько я себя помню, я всегда спала во встроенном шкафчике под кухонной раковиной в нашем жилом прицепе, и со временем у меня набралась целая коллекция экстравагантных темных очков, защищавших мои чувствительные глаза.

Несмотря на дорогую радиевую диету, применявшуюся при проектировании моего младшего брата Фортунато, он родился совершенно нормальным с виду. Это так огорчило моих предприимчивых родителей, что они тут же решили оставить его под покровом ночи у дверей закрытой автомастерской, проездом через Грин-Ривер, штат Вайоминг. На самом деле, папа уже припарковал фургончик и вышел наружу, чтобы помочь маме выгрузить картонную коробку с младенцем и оставить ее где-нибудь на тротуаре, в безопасном месте. И вот тут двухнедельный малыш уставился на нашу маму мутными глазенками и проявил свои таланты во всей красе, обнаружив себя вовсе не родительской неудачей, а, наоборот, их шедевром. Да, это была настоящая удача, и брата назвали Фортунато. По ряду причин мы его звали Цыпой, всегда.


– Папа, – говорила Ифи.

– Да, – говорила Элли. Они вставали за папиным креслом, в четыре руки обнимали его за шею, два лица в обрамлении гладких черных волос смотрели на него с двух сторон.

– Что вам, девчонки? – Он смеялся, откладывая журнал в сторону.

– Расскажи, как ты нас придумал, – просили они.

Я прислонялась к его колену и смотрела в его доброе, грубоватое лицо.

– Да, папа, пожалуйста. Расскажи нам про Розовый сад.

Папа сопел, отнекивался и дразнился, а мы хором упрашивали его. В конце концов Арти забирался к нему на колени, а Цыпа – на колени к маме, я прижималась к плечу Лил, а Элли и Ифи по-турецки усаживались на ковре, опираясь о пол четырьмя руками, и отец смеялся, начиная свой рассказ.

– Это было в Орегоне, в Портленде, который еще называют Городом Роз, хотя к исполнению своего плана я приступил годом позднее, когда мы застряли в Лодердейле.

В тот день ему было как-то особенно беспокойно, мысли о загибавшемся цирке не выходили из головы. Он поехал в парк на холме, бросил машину и решил прогуляться пешком.

– С того холма открывался потрясающий вид. И там был большой розовый сад с аллеями, фонтанами, арками, и шпалерами, и извилистыми дорожками, замощенными кирпичом. – Присев на ступеньку лестницы, ведущей с одной террасы на другую, папа тупо уставился на ближайшие к нему экспериментальные розы. – Это был испытательный сад, и у роз были целенаправленно созданные расцветки. Полосатые розы, слоистые розы. Розы двух разных цветов, снаружи на лепестках – один цвет, а изнутри – другой. Я тогда злился на Марибель. Совершенно безмозглая курица, но она долго у нас проработала. Пыталась вытребовать себе прибавку, а у меня и так не было ни гроша.

Глядя на розы, он размышлял, что они странные, необычные, но очень красивые, их так и задумали – необычными, и тем они и ценны.

– И меня вдруг осенило! – Отец понял, что детей тоже можно целенаправленно сформировать. – И я подумал: «Вот он, розовый сад, сто́ящий человеческого интереса!»

Мы, дети, улыбались и обнимали его, а он улыбался и отправлял близняшек в буфетный киоск за кастрюлькой горячего какао, а меня – за попкорном, потому что рыжеволосые девчонки в любом случае выбросят все, что останется нераспроданным после закрытия. И мы все сидели в теплой уютной кабине нашего фургона, ели попкорн, пили какао и ощущали себя настоящими папиными розами.

Глава 2

Нынешние записки: приятности от змейки

Сейчас Хрустальная Лил прижимает телефонную трубку к своей обвисшей плоской груди и кричит в сторону лестницы: «Сорок первая!» – подразумевая, что жильцу из сорок первой квартиры, прыщавому рыжеволосому бенедиктинцу-расстриге снова звонят, и ему надо бежать вниз по лестнице со всех ног, чтобы снять это докучливое бремя с ее, Лил, смятенной души. Когда Лил берет трубку, то прижимает ее покрепче к своему слуховому аппарату, включенному на полную мощность, и кричит в микрофон: «Что?! Что?! Что?!» – пока не расслышит номер. Этот номер она и выкрикивает до тех пор, пока кто-нибудь не спустится вниз по отсыревшим, заплесневелым ступенькам или пока сама Лил не устанет кричать.

Я даже не знаю, насколько она туга на ухо. Лил всегда слышит звонки телефона в холле, но, возможно, просто чувствует вибрации каблуками домашних туфель. Она не только глухая, но еще и слепая. Ее глаза за толстыми стеклами очков в розовой пластмассовой оправе кажутся мутными и огромными. Белки в расплывчатых красных разводах – как тухлые яйца.

На страницу:
1 из 4