bannerbanner
Сказки старого Вильнюса VII
Сказки старого Вильнюса VII

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Наталья вдруг начинает плакать, да так горько, что того гляди исчезнет. В смысле сейчас проснется в своей постели, а я еще ничего толком не рассказал. Но Ромас строго говорит ей: «Не ревите, пани», – и покровительственно обнимает ее за талию. Наталье это явно нравится; подозреваю, ее даже во сне очень давно никто не обнимал. Поэтому она не спешит просыпаться. Ну и молодец.


– Знали бы вы, какие чудеса мы для вас тут творим, – говорю я. – Только почти некому брать, что дают. Так что все достается восторженным туристам, отчаявшимся подросткам, городским сумасшедшим, падшим ангелам и тем, кто видит нас во сне. Я не то чтобы против, наоборот, считаю, все честно, этим – нужнее всех. Но мне все равно обидно, что для большинства горожан ни нас, ни наших чудес просто нет. И не потому что вам не надо. Надо, и еще как! Просто нечем, некуда, некогда, да и некому взять. Будь моя воля, насильно бы вас заставил сделаться живыми, сами потом были бы рады, быстро вошли бы во вкус. Но насильно никого оживить нельзя.


На этом месте люди, которых угораздило увидеть во сне меня с моими занудными лекциями, обычно все-таки просыпаются. Им неприятно слушать подобные вещи, даже во сне. Собственно, особенно во сне, когда они настолько живы, насколько это вообще возможно вот прямо сейчас для каждого из них. Но Наталья и Ромас остаются на месте. Очень уж удачно они обнялись, и теперь им совсем не хочется расставаться, вот и держатся за этот сон. Сводник из меня, чего греха таить, всегда был отличный. А вот лектор, увы, наоборот.


– А теперь хорошая новость, – говорю я. – Там, где бессильны боги, демоны, ангелы, духи и другие невообразимые существа, человеку может помочь другой человек. Это совсем нетрудно. А иногда так легко, что даже не верится. Порой бывает достаточно вообразить, что идущий мимо вас посторонний прохожий вдруг взял и взлетел высоко-высоко в небо. И улетел.

– Улетел! – повторяет Наталья. Она звонко смеется, по-детски хлопает в ладоши и все-таки превращается в лиловое облако. Однако никуда не улетает, а окутывает широкие плечи Ромаса, словно шарф из крашеного марабу.

* * *

Проснувшись, Наталья какое-то время неподвижно лежит в постели, пытаясь вспомнить, что такое замечательное ей приснилось, но вспомнить не получается вообще ничего, зато ее почему-то охватывает печаль, такая глубокая, словно кто-то из близких совсем недавно умер, хотя она совершенно точно знает, что после бабушки, которую похоронили двадцать пять лет назад, в их семье, слава богу, никто не умирал.

– Мама, ты что, плакала? – спрашивает за завтраком Томас, младший сын, студент первого курса Технического Университета, он всегда готов защитить Наталью от всех бед, включая те, о которых она никогда ему не расскажет. Особенно от них.

Наталья отрицательно мотает головой.

– Но кажется, ревела во сне, – подумав, добавляет она. – Хотя сон при этом, вроде бы, был хороший. Очень обидно, что все забыла. Я почти никогда не запоминаю сны… Будешь еще омлет?

* * *

– По-моему, я занимаюсь полной ерундой, – говорю я.

– Конечно, – легко соглашается Нёхиси. – И я тоже. Причем всегда. Строго говоря, мы с тобой сами – полная ерунда. Никто в здравом уме даже предположить нас не способен. Даже предположить!

Он совершенно прав. На этом месте, вероятно, следовало бы добавить: «Но кому от этого легче». Однако я знаю кому. Мне легче. Мне!

* * *

Заместитель директора клинингового агентства Наталья идет домой. Ей надо поторопиться, вечером в гости придут старший сын с женой, а у нее ничего не готово, только селедку под шубой вчера успела сделать, Линас с детства от нее без ума, душу за эту селедку продаст; ждала бы его одного, можно было бы вообще больше ничего не готовить, только черного хлеба купить, но Машка селедку не любит, поэтому надо бы все-таки успеть к их приходу поставить в духовку курицу с картошкой и настрогать хотя бы один салат. А на работе, как назло, задержали, поэтому теперь придется бегом-бегом.

Наталья ускоряет шаг, но внезапно, движимая каким-то смешным, почти детским чувством противоречия, сворачивает в летнее кафе, открывшееся прямо на Белом мосту, заказывает «газированный кофе», эспрессо, тоник, колотый лед, отличная смесь, чтобы пить в жару, достает из пачки вторую за день сигарету, думает с удивившим ее саму веселым упрямством: я заслужила эти десять минут покоя с кофе и сигаретой, никому их не отдам, пусть весь мир подождет.

Наталья сидит за пластиковым столом, спиной к реке, лицом к пересекающим мост прохожим, по большей части, офисным теткам средних лет в светлых летних блузках, таким, как она сама. Одобрительно улыбается, увидев забавную пару: низенькая толстуха в длинной цветастой юбке, а рядом с ней худая высокая дама в таком радикальном мини, с такими отчаянными глазами, словно надела это дурацкое платье на спор или, наоборот, решила, что это – самый последний в ее жизни раз.

У нее такой легкомысленный и одновременно трагический вид в этом коротком детском платье, что Наталья невольно думает: вот уж кому явно не находится места на земле. Бабушка Катя в таких случаях говорила: «неприкаянная душа», и Наталья тоже думает: «неприкаянная душа», хотя на самом деле просто нелепая тетка, зато с такой легкой походкой, что кажется, сейчас ее унесет ветер. В небо, где ей самое место, прыгать по облакам.

Наталья почти невольно рисует в воображении эту картину: как речной ветер подхватывает женщину в красном мини-платье и уносит куда-то ввысь, и вдруг вспоминает, что все это уже было. То есть нет, не было, просто снилось, как какой-то невнятный мужик в пижаме говорит ей, что так и надо поступать с людьми: представлять, как они взлетают в небо… Или даже два мужика? Точно, один в пижаме, второй большой и очень красивый. Хороший был сон, даже просыпаться жалко. То-то чуть не расплакалась утром; теперь хотя бы ясно из-за чего.

– …Погоди, – говорит Магда, – постой. Мне надо… – и умолкает на полуслове.

– Что-то случилось? Тебе нехорошо?

Магда смотрит на свою спутницу так, словно впервые ее увидела. Наконец отвечает каким-то новым, незнакомым ей самой голосом:

– Спасибо, все хорошо.

А что еще скажешь, когда не знаешь, как еще описать – не подруге, самой себе – это удивительное, ни на что не похожее ощущение, словно бы она взлетает к небу и одновременно ныряет в него, как в море; даже думать о таком как-то глупо, когда твердо стоишь обеими ногами на твердой земле.

Удивительно, как же все-таки здесь пахнет морем, – думает, глядя им вслед, Наталья. – А ведь оно далеко.

Аллея Казё Шкирпос

(Kazio Škirpos al.)

Эффект Жаровски

Я как бог, никто в меня не верит

(случайно подслушанная реплика неизвестного прохожего)

– …а тебе уже рассказывали легенду о Жаровски? Ну, про студента-гуманитария чуть ли не с кафедры востоковедения, который по рассеянности перепутал аудиторию, зашел на лекцию к математикам, где как раз разбирали полное доказательство теоремы Ферма, посидел, послушал, сказал: «Так можно же проще!», вышел к доске, написал буквально три строчки, извинился: «Вообще-то я с другого факультета», – и ушел, оставив аудиторию обтекать. На этом месте рассказчик обычно делает круглые глаза и сообщает, что профессор демонстративно посмеялся над выскочкой, но решение тщательно переписал в тетрадку, а двумя днями позже, конечно же, умер от инфаркта, а тетрадку – еще раз конечно же! – так и не нашли. Вот сразу ясно, что древняя история, сейчас бы все сфотографировали телефонами – если бы было что.

– Трижды, – улыбается Томас. – В том числе начальство, с назидательным выводом: вот почему своих студентов надо знать в лицо. По-моему, это такая типичная страшилка для преподов-новичков, как и все остальные истории про гениальных первокурсников, которые у нас вместо Гроба-На-Колесиках и Черной Руки – все знают, что их не бывает, но слушать все равно интересно. А ты откуда знаешь про Жаровски? Ты разве преподавал в нашем универе?

– Ну так друзья там работали, – пожимает плечами отец. – Они эту байку на хвосте принесли. Мы смеялись, что легенду явно сочинили гуманитарии, чтобы их боялись. Но никто их не боится все равно.

– Тем более, что перепутать аудиторию у них при всем желании не получится, – смеется Томас. – Из их корпуса к нашему через полгорода придется чесать.

* * *

– …папа рассказывал про одного чувака, они то ли учились вместе, то ли просто жили в одном дворе, так у него, представляешь, машины всегда заводились, – говорит Лена, закуривая третью по счету сигарету.

Господи, – думает Магда, – как же тянется время, когда ждешь эвакуатор, хуже, чем в любой очереди, кроме, может быть, той, которая в туалет. И Лена трещит, не умолкая. И ведь не попросишь заткнуться – обидится. Все почему-то обижаются, когда их просят немножко помолчать.

– …ни хрена не разбирался, – продолжает Лена, – хорошо, если вообще знал, как открыть капот. Может, даже сам не водил, не помню. Папа говорил, он вообще был гуманитарий – то ли философ, то ли филолог, что-то в таком роде. Просто вот такое у него было удивительное свойство: если сядет за руль, повернет ключ в замке зажигания, любая машина заведется, даже с севшим аккумулятором. Ты вообще представляешь, какие тогда были машины? Жуткое барахло. Зимой, в мороз, когда никто не мог завестись, у него под окном хором орали: «Жа-ров-ски! Жа-ров-ски!» – и он такой выходил, весь красивый, в импортной дубленке, как кинозвезда. Брал по рублю с носа, это в то время было, как сейчас… а даже не знаю. Вроде пару бутылок пива можно было купить. Ну значит, примерно три евро. Все равно дешево. Вот бы его сейчас сюда, этого папиного филолога! И никого не надо ждать.

– Ну слушай, – говорит Магда, с трудом скрывая раздражение, – ну так не бывает. При всем уважении к твоему папе, по-моему, это какая-то ерунда. Был, наверное, какой-нибудь сообразительный мастер, ходил по дворам в морозы, всех заводил, быстро и дешево; кто-то краем уха что-то не то услышал, и привет, готова городская легенда о мироточащем философе-автомеханике… О, смотри, кто-то едет. По-моему, это к нам.

* * *

– …и на этом несуществующем языке писал стихи, – говорит Марк.

– Стихи на несуществующем языке? – недоверчиво спрашивает Элла. – А твоя мама их видела вообще?

– Их никто не видел. Этот… – как его звали-то? – Вацлав, Вацлав, Вацлав… Жарковский? Жароцкий? Жаровский? – ладно, на самом деле неважно – так вот, он их прятал. Закапывал куда-то, я толком не понял. В общем, делал какие-то тайники.

– Да ладно! – смеется Элла. – Тайники он делал! Из стихов на несуществующем языке! Вот уж сокровище так сокровище! Просто некоторые знают, какую лапшу надо вешать на уши девушкам. Ну, правда, смотря каким. Со мной у него этот номер не прошел бы.

* * *

– …и жил там несколько лет, – говорит Андрис. – На этом долбаном острове, где уже сорок лет вообще никого нет, натурально Робинзоном. Устроил себе дом внутри гигантской черепахи… Ну чего ты смеешься, не в живой черепахе, а в статуе. Там же раньше была вилла какого-то богача, куча скульптур осталась. А от дома одни развалины, в них уже невозможно жить…

– Внутри черепахи? На необитаемом острове? Ты что, в это веришь? – спрашивает мать.

– Конечно, нет. Но очень люблю эту историю. Лучшая из всех, которые папа выдумывал про своих друзей. Самая абсурдная. И одновременно красивая. Прикинь: крошечный тропический остров, вокруг океан, рассвет. Из гигантской каменной черепахи вылезает заспанный голый мужик с тетрадкой – он же там сны свои записывал. По папиным словам, у Жаровски была такая идея, что если спать в полном уединении, сновидения будут какие-то особенные. Якобы без каких-то помех. Правда, эту тетрадку никто никогда не видел, папа говорил, этот Жаровски книгу про сны писал. Но так и не написал. Непросто написать целую книгу, когда ты всего лишь чей-то вымышленный друг.

– Но кстати, на хуторе действительно спится гораздо лучше, чем в городе, – задумчиво кивает мать.

* * *

– …мог прийти среди ночи, сказать: «А поехали на море», – и поди возрази, триста километров по трассе за два часа, чтобы окунуться и сразу назад, потому что Нийоле утром на работу… невыспавшейся, с красными глазами и гудящей от шампанского головой, вот радость-то, да? Но она говорила, это было такое счастье, что уже потом ни с кем не смогла.

– Старые девы любят сочинять такие истории, – пожимает плечами Алдона. – Про великую любовь, которой они хранят вечную верность. А там всех реальных событий – увидела кого-то в окно… ладно, предположим, в гостях у подруги – и давай фантазировать. В каком-то смысле очень удобно, можно больше ничего не делать, жизнь и так полна.

– Но наша Нийоле была не такая. Я имею в виду, не классическая старая дева с бульварным романом под подушкой. Ты помнишь, какая она красивая на институтских фотографиях? Ай, ну что я спрашиваю, ты ее не на фотографиях видела. У вас же разница в возрасте всего пять лет.

– При чем тут красивая-некрасивая? Не от этого зависит. Просто некоторые люди боятся реальной жизни. Нийоле – моя сестра, и я точно знаю, жизни она боялась. Даже в кино, когда самую обычную драку показывали, всегда закрывала глаза. И, кстати, этого ее поклонника никто никогда не видел. Ни родители, ни подруги. Специально я за ней не следила, но не помню, чтобы она куда-то бегала по ночам.

– Нийоле говорила, им обоим нравились тайны. Да и продолжалось это всего одно лето. Потом этот Жаровски уехал в какую-то экспедицию, писал ей письма без обратного адреса и постепенно совсем пропал…

– Письма она, конечно же, сожгла.

– Ну да, – вздыхает Рута. – Говорила, сожгла, когда поняла, что он не вернется. Наверное, и правда не было у нее никакого поклонника. Ты совершенно права.

* * *

Вацлав Жаровски идет домой. Сколько в его жизни было домов, сколько, наверное, еще будет – шестьдесят два года, считай, только начало жизни, настоящей, вдумчивой, полной, как даже и не мечтал – а прямо сейчас его дом окружен цветущими кленами и стоит у самой реки.

Вацлав Жаровски идет, ускоряя шаг, чувствует, как тело его становится невесомым, тихо смеется от внезапно охватившего его счастья и закрывает глаза, но по-прежнему видит тропу под ногами, стволы деревьев и пасмурное серое небо, сулящее скорый дождь.

«Это сон», – думает Вацлав Жаровски и сразу смотрит на свои руки. В молодости он читал книгу о магии сновидений, из которой почему-то запомнил именно это правило: когда понимаешь, что видишь сон, надо смотреть на руки. Черт его знает зачем.

Вацлав Жаровски видит, что его руки стали прозрачными, говорит себе: «Точно сон», – и смеется, стоит и смеется, смеется, смеется, пока его тело тает и стелется над рекой, как холодный поземный туман, словно не было никогда никакого Вацлава Жаровски, словно один только Вацлав Жаровски в мире и есть.

Улица Винцо Кудиркос

(Vinco Kudirkos g.)

Ирруан, доудаль, индера

06:20

Дана проснулась в шесть двадцать, за десять минут до звона будильника, не потому, что выспалась, а просто по привычке. Сунула телефон в карман пижамных штанов, сгребла плед и подушку с неразобранного дивана, на котором уснула с планшетом где-то в начале второго, оттягивая момент, когда придется идти к мужу в спальню, сунула в шкаф и пошлепала в ванну, почти беззвучно повторяя обычную утреннюю молитву: «Будь все проклято, будь все проклято, Господи, прокляни, пожалуйста, все». Молитва, судя по всему, работала достаточно эффективно, по крайней мере, по утрам окружающий мир обычно производил впечатление вполне проклятого – не самым страшным смертным проклятием, а так, серединка на половинку. Впрочем, Дана не особо обольщалась на свой счет: ясно же, что по утрам еще куча народу проклинает все на свете. Получается дружный хор. Вероятно, быть проклятым – это такая утренняя зарядка мира, одно из великого множества обязательных мучений, необходимых для поддержания внутренней дисциплины и общего тонуса.

Сама Дана зарядку по утрам не делала. Ради зарядки пришлось бы просыпаться еще на полчаса раньше. Ну уж нет.

06:30

Будильник в телефоне начал трезвонить в половине седьмого, когда Дана стояла под душем, не то чтобы наслаждаясь звонкими тугими струями горячей воды, как обычно говорят в таких случаях, но уже не очень сильно от них страдая. Умеренно. В самый раз.

Дана умеренно страдала, энергично намыливая колени, а телефон звонил. Это повторялось каждое утро. Дана всегда забывала отключить будильник, проснувшись, вернее, притворялась, будто забывает, на самом деле, ей нравилось надеяться, что однажды этот звонок раньше времени разбудит дочку и мужа, которым можно дрыхнуть почти до семи, пока готовится завтрак. Будь они оба прокляты вместе с остальным окружающим миром и еще дополнительно две тысячи четыреста раз, по одному проклятию на каждую секунду сладкого утреннего сна.

Но они никогда не просыпались. Что в общем понятно: телефон в кармане пижамы, пижама на вешалке в ванной, между запертой дверью ванной и комнатами – коридор. Даже если не спать, вряд ли что-то услышишь. Так жаль.

06:35

В шесть тридцать пять Дана вышла из ванной и поплелась на кухню. Нажала кнопку кофемашины, щелкнула кнопкой чайника, достала из хлебопечки еще теплый домашний хлеб, шваркнула на плиту сковородку, нарочно стараясь произвести побольше шума, но это не сработало, это никогда не срабатывало, у мужа и дочки был крепкий сон. Пока кофеварка фыркала, чайник задумчиво подвывал, а сковородка разогревалась, Дана стояла, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу и тихо бормотала: «Айнабурды, дотихан, казавайя, лай-улулу, дарабу, гимустан, аюны, куверды». Это почему-то всегда помогало: если прижаться лбом к любой твердой поверхности и говорить вслух первую пришедшую – не на ум даже, просто на язык – бессмысленную чушь, можно не сойти с ума, даже утром, пока жаришь яичницу после пяти часов тревожного, обреченного на скорую гибель от звона будильника сна.

06:50

Ровно в шесть пятьдесят из спальни донеслось треньканье мужниного телефона, в шесть пятьдесят три в ванной зашумела вода, в шесть пятьдесят восемь наступила тишина, в шесть пятьдесят девять раздался теоретически приятный слуху всякой матери, а на практике ненавистный, как и все остальные утренние звуки детский смех, означавший, что Дарюс разбудил Машку, и сейчас они придут жрать. Дана залила кипятком пакетик ягодного чая для дочки, нажала кнопку кофейной машины и усилием воли сложила губы в традиционную утреннюю улыбку. Вполне можно одновременно улыбаться и все проклинать. Мама, папа, я – счастливая семья. Чего ж этим проглотам не быть счастливыми, когда завтрак уже на столе.

07:35

В семь тридцать пять Машка пошла одеваться – сама, спасибо, господи, хоть что-то она уже способна сделать сама! Дарюс, читавший за завтраком новости, неохотно отложил планшет, буркнул: «Спасибо», – и тоже встал из-за стола.

07:55

В семь пятьдесят пять Дарюс с Машкой вышли из дома, как всегда, с запасом: первый урок начинается в половине девятого, а идти до школы максимум двадцать минут, даже медленным шагом толстяка Дарюса, даже если постоянно останавливаться, как это делает Машка, чтобы подобрать яркий лист, круглый камешек, и всю остальную грязь, какая найдется на улице, всю эту проклятую грязь. Хорошо, что Дарюсу на работу только к девяти, ехать пятнадцать минут на автобусе, и он всегда сам провожает Машку до школы. Дарюс никогда не сердится на дочку, не кричит, не торопит, хорошо, что ему все равно.

07:58

Самое обидное, невыносимо, до злых, молча проглоченных слез обидное, что Дане на работу тоже к девяти, причем ей даже ехать никуда не надо, только выйти из дома, свернуть за угол, и все, уже пришла. Если бы муж и дочь были способны сами приготовить себе завтрак или просто соглашались убраться из дома без обязательной утренней жрачки, можно было бы спать почти до половины девятого. На два часа дольше, на целых два прекрасных длинных утренних часа.

«Будьте вы прокляты», – привычно думает Дана, складывая тарелки в посудомойку. – «Будьте вы прокляты», – повторяет она про себя, выглядывая в окно, чтобы помахать им на прощание. Дарюсу все равно, а Машка всегда оглядывается и радуется, увидев в окне маму, не стоит ее огорчать. Поэтому Дана энергично машет, Машка восторженно прыгает, муж оборачивается, лениво поднимает руку в приветственном жесте. «Зачем это он? – устало думает Дана. – Наверное, считает, мне будет приятно. Да я прям помираю от счастья! Оттого, что какой-то толстый мужик оглянулся и помахал».

– Я вас не люблю, – говорит Дана вслух. – Не люблю, так и знайте, ни капельки. Обоих. Мечтаю, чтобы вы исчезли. Надоели. Убирайтесь вон.

Муж и дочь, конечно, ее не слышат, но послушно скрываются за поворотом, а Дана все стоит у окна, зажмурившись, бормочет про себя: «Тэрао, утверда, алиссо, грумантрис, адру, курандай». Сейчас ей почти легко.

08:20

В восемь двадцать Дана вышла из квартиры. Слишком рано, но делать дома особо нечего, а если на полчаса прилечь, встать потом будет так трудно, что ну его к черту, одного утреннего подъема вполне достаточно, чтобы сделать жизнь совершенно невыносимой, ни к чему подвергать себя этой пытке два раза подряд. Поэтому перед работой Дана часто заходит в кафе напротив троллейбусной остановки на углу улиц Винцо Кудиркос и Чюрлене и заказывает маленький черный без молока. Это, конечно, глупая, ненужная, лишняя трата – платить полтора евро за кофе, когда дома отличная кофемашина, капсула стоит примерно втрое дешевле, но, во-первых, дома кроме кофемашины кушетка на кухне, диван в гостиной, кровать и еще кровать, ляжешь – не встанешь, а встанешь – заново все проклянешь. А во-вторых, в этом кафе так чудесно пахнет кофе и свежей выпечкой, такие удобные стулья, такие широкие подоконники, такие белоснежные стены, такие смешные круглые банки с хризантемами на столах, такие улыбчивые бариста, такие симпатичные посетители, что поневоле чувствуешь себя почти живым человеком, а в тягостном повседневном существовании появляется некое подобие смысла. Обман, конечно, но очень приятный обман. И уж всяко стоит тридцати евро в месяц, а сэкономить можно на чем-нибудь другом.

08:55

Без пяти девять Дана входит в свой офис, здоровается с коллегами, снимает пальто, садится, включает компьютер, и ее охватывает тоска, такая привычная, что впору начать считать ее даже приятной, как минимум успокаивающей: я хочу выть и биться об стены, следовательно, существую, чего ж мне еще.

Но Дана, конечно, не воет, не бьется, а улыбается всем присутствующим, говорит: «Какое прекрасное утро, очень теплая осень в этом году».

13:00

Коллеги ушли на обед, а Дана осталась; она всегда остается, ей удалось договориться с начальницей, та пошла навстречу, разрешила Дане работать без обеденного перерыва и уходить на час раньше, не в шесть, а в пять, чтобы забрать Машку с продленки в половине шестого. Не то чтобы это было жизненно необходимо, продленка официально работает до шести вечера, а неофициально с детьми всегда кто-нибудь сидит до семи и даже дольше, пока всех не разберут, просто Дана не любит делать большие перерывы в работе и есть в середине дня, после еды очень хочется спать и невозможно сосредоточиться, слишком просто сделать ошибку, а ошибок лучше не делать, слишком уж долго и муторно их потом исправлять.

Поэтому оставшись одна, Дана пошла на офисную кухню и нажала на кнопку кофейного автомата, кофе здесь скверный, зато бесплатный. И почти всегда найдется печенье, или сушки, или просто сухарики в специальной вазе для всех. Можно сгрызть кусочек, чтобы не тошнило от голода, запить жидкой молочно-кофейной бурдой и обратно к компьютеру, к цифрам, написанным в столбик, буквам, написанным в строчку, до конца ежедневной умеренно мучительной пытки осталось чуть меньше четырех часов.

Но прежде, чем сесть за работу, Дана прижалась лбом к оконному стеклу и какое-то время неподвижно стояла в надежде, что сейчас – не на ум, сразу на язык – снова придут бессмысленные сочетания звуков: «дорбурад», «ататун», «мулустай», успокоительные, как лекарство, ласковые, как поцелуи бездны, в которую мы все падаем, падаем, падаем, и те, кто ведет себя хорошо, не кричит, не плачет, не бьется о стены, не бросается на людей, выполняет обязанности, подчиняется правилам, умирают заранее, не достигнув самого дна, не ощутив боль удара, потому что она была равномерно распределена на все время падения. Вполне щадяще распределена.

Но слова не пришли. Они почти никогда не выговариваются на работе, даже когда никого нет рядом. Видимо, просто обстановка не та.

16:59

Без одной минуты пять Дана выключила компьютер, вежливо попрощалась с коллегами, привычно сжалась в комок от их завистливой неприязни: только делает вид, будто не ходит обедать, на самом деле остается и ест пока никто не видит, кофе пьет и бездельничает, пани Галя однажды вернулась за зонтиком и застукала эту выдру на кухне, это у нас называется «не ходить на обед», – примерно так думают дамы из бухгалтерии, но вслух, конечно, никогда ничего не говорят. Они вежливые, да и к Дане относятся скорее с симпатией, просто вот прямо сейчас она свободна как птица и может делать, что хочет, наслаждаясь многообразием чудесных возможностей: хоть за дочкой в школу, хоть в супермаркет за хлебом и макаронами, хоть домой, варить мужу обед, а остальным сидеть на работе еще целый час.

На страницу:
3 из 5