Полная версия
Автопортрет неизвестного
– А ты это все точно знаешь? – спросил Игнат. – Как живут и работают вот эти твои секретные конструкторы.
– У меня в молодости, – сказала Юля, – был один хороший друг…
– В молодости? – засмеялся Игнат.
– Ну да, – пожала плечами Юля. – В то время, когда я была ощутимо моложе. Так вот, был у меня друг-журналист. Один раз он написал большой очерк про маленький районный краеведческий музей. Прожил в этом городке недели две, со всеми познакомился, погрузился в подробности и все в точности описал. Люди, работа, проблемы. Напечатали. И тут же письма в редакцию: «Неправда! Такого не бывает! Откуда он это взял? Клевета, выдумки, лакировка, очернение, все не как в жизни!» Причем писали точно такие же музейные краеведы. Так что не волнуйся. Все равно получится клевета и лакировка.
Юля помолчала и добавила:
– Хотя я была знакома с людьми из этих, так сказать, сфер… Ну ладно. Давай дальше.
До Управления было еще метров пятьсот. Алексей огляделся, ища автоматную будку. Рядом был газон с пыльными кустами; красный сентябрьский цвет. Трава вокруг кустов была желтая и росла пучками, между которыми виднелась скучная сухая земля вперемежку с камешками, окурками и крышечками от пивных бутылок.
4.На даче была совсем другая трава, и земля другая, мягкая и влажная. Алеша любил ее трогать ладонью. Ему вдруг захотелось на дачу, которой уже десять лет как не было – продали.
Мама продала дачу через год после смерти отца. Через полгода, как только вступила в права наследства, то есть прямо начиная с 15 марта 1975 года, стала искать хорошего покупателя. Хорошего не только чтобы заплатил пятьдесят пять тысяч рублей, сумма неимоверная по тем временам, – но двухэтажный шестикомнатный дом с камином и участком в полгектара не мог стоить меньше; но и такого, чтобы соответствовал. На соседней аллее один академик недавно продал другому академику почти точно такой же дом за шестьдесят. Но с новой цинковой крышей и огромной верандой с летним отоплением, а у них была черепица, а веранда совсем небольшая. Метров двадцать пять квадратных и холодная.
Ах, эта веранда!
Так было хорошо там пить чай воскресным утром, в сентябре и даже в октябре, когда уже прохладно и желтые листья за окном падали прямо на глазах, а если была тонкая дождевая морось с ветром, то листья летели и прилипали снаружи к стеклу, как желтые жалобные ладошки. Легкий озноб от холода, которым дышали одинарные стекла, чуть обжигая щеки предчувствием зимы, а сзади, в спину, через распахнутую дверь шло тепло от камина, горящего в гостиной. И быстро стынущий чай, и овсяное печенье, мягкое и чуть влажное, потому что его оставили на ночь на веранде, прикрыв фаянсовую корзинку вышитой салфеткой. И мама, и папа, и чья-то машина проезжает вдали – видно через редкий штакетник забора.
– Жаль, – сказал Игнат через два дня, – но вот этот кусочек про веранду Риттер велел вычеркнуть.
– Почему? – спросила Юля.
– Не знаю. Очень разозлился. Просто наорал на меня. «Выкиньте к черту эту подмосковную дачную лирику, это безобразие, пошлятина, Бунин для бедных! Даже хуже – Паустовский для самых маленьких. Пахло мокрыми заборами, тьфу на вас! Вы еще опишите старую белую краску с черными трещинами на оконных переплетах!» В общем, был в бешенстве.
– А я все равно оставлю, – сказала Юля. – Вот возьму и назло оставлю. А ну-ка, впиши вот здесь: «…от холода, которым дышали одинарные стекла…», вот тут, вот так: «Стекла были вставлены по-старинному, с замазкой поверх тонких гвоздиков. Кое-где замазка отвалилась, черные головки гвоздей выглядывали наружу, но сверху все это было закрашено белилами, и не один раз. Белила чуть пожелтели, отвердели, почти закаменели и растрескались, и эти трещины стали черными от пыли, которая годами попадала туда во время уборки: окна мыли, протирали мокрыми газетами, и черноватая водица лилась сверху вниз, проникая в эти трещины. Потом стекло вытирали последний раз, насухо, уже сухой газетой, стекло пищало, и на нем оставались радужные разводы. На прощание рамы протирали мокрой тряпкой, но грязная вода оставалась в этих щелях, и за годы – окна на веранде мыли два, а то три раза в лето, – за годы обмазка стекол становилась похожей на сероватый камень с тонкими черными прожилками…» Три точки. А дальше про жар камина, который чувствуется спиной через распахнутую дверь гостиной.
– Почему?
– Вот так мне хочется. Ты уж извини. На свои гуляю. Что у нас там дальше?
– Дальше, – сказал Игнат, – о покупателях дачи.
– Хорошо. Поехали. Пиши:
А сейчас – то есть тогда, весной 1975-го – мама искала покупателя. Хорошего, то есть такого, чтобы его приняли в их дачный кооператив. В поселке жили сплошные академики, один композитор и два народных артиста. К маме неизвестно откуда – вернее, прекрасно известно откуда: от портних, шляпочниц и лифочниц – стали стучаться разные странные личности. Например, известный коллекционер картин и завмаг из Тбилиси. Это были негодные кандидаты. «Нет, нет, тут не в снобизме дело! – объясняла Римма Александровна подругам. – По мне хоть говночист. – Она отчетливо произносила это слово. – Я абсолютно без предрассудков, но у нас, увы-увы, очень снобский поселок. В конце концов, у нас даже в уставе записано: Кооператив работников науки и культуры».
Так что завмаг из Тбилиси отпал сразу.
А коллекционер приходил к ним домой, приятный пожилой мужчина немного восточной, даже, наверное, персидской наружности. Деньги был готов отдать прямо сразу и без всяких расписок, на полном доверии – сказал, погладив ладонью свой портфель, и этим сильно встревожил Римму Александровну.
Алексей присутствовал при этом разговоре. Коллекционер сидел в гостиной, непринужденно, но внимательно оглядывался и рассказывал, что собирает в основном русский XIX век, середину. Картины, скульптуру, мебель и всякие мелочи вроде фарфора и бронзы, но еще и ранний советский реализм, для контраста, так сказать. «“Бубновый валет”? “Мир искусства”? “Маковец”?» – спросила Римма Александровна, демонстрируя некое тайное знание. «Нет, именно реализм! Почти, можно сказать, социалистический». Часы на стене зашипели, тренькнули и отбили три четверти. Подняв на них глаза, коллекционер сказал, что бывал в этой квартире, давно, совсем давно, сразу после войны. Здесь жил другой человек, известный в свое время художник, кавалер-лауреат, но совсем забытый. Потом он освободил квартиру году примерно в сорок седьмом.
– О! – сказала Римма Александровна. – А мы сюда въехали в сорок восьмом! Вот эти часы, вы не поверите, вот эти часы висели на стене. Мы с мужем входим в квартиру, с ордером в руках, в сопровождении управдома, квартира пуста, вымыта и выметена, и вдруг, как только мы вошли, – бом-бом-бом, прямо как сейчас! Ужас! Представляете себе?
– Представляю, – сказал коллекционер. – Его звали Алабин. Петр Никитич.
– Хороший хоть художник? – спросил Алексей так, для светской беседы.
– Ну, не знаю. Трудно сказать однозначно. Махровый такой соцреалист. Портреты вождей и рабочих-ударников. Но при этом хорошо месил и мазал. То есть живопись неплохая, вот именно если взять одну чистую живопись. Ученик Саула Гиткина.
– Кого?
– Вы не знаете и знать не можете. Ну, ничего. Вообще о нем мало кто знает. Был такой почти совсем неизвестный художник. Даже при жизни он был скорее педагог. Сам себя называл «учитель рисования». У меня его штук двадцать.
– А если он совсем неизвестный, какой толк? – спросил Алексей
– Подрастет, – сказал коллекционер. – Ой-ой-ой как подрастет.
Алексей поймал взгляд Риммы Александровны, она вопросительно подняла брови – как тебе этот человек? Алексей незаметно кивнул. Этот старик ему понравился.
Но увы! Оказалось, что он буквально-таки никто. То есть среди коллекционеров человек очень известный, но «никто» в смысле места работы и должности. Пенсионер, бывший заведующий библиотекой, и всё. И такие деньжищи прямо вот тут, в портфеле? Нет, страшновато. Да и в старинный и великий дачный кооператив «Наука и культура» такого точно не примут. Было неловко ему это объяснять, но пришлось, и он всё понял, мудро улыбнулся, а на прощание вгляделся в картинку на стене – приданое Риммы Александровны, пейзаж кисти Алексеева, «русского Каналетто». Спросил: «Алексеев? – и сам себе ответил, кивнув: – Да, он, голубчик. Вполне чистокровный Алексеев…» – и на молчание Риммы Александровны, которое он принял за вопрос, сказал: «Нет, нет, сейчас не интересуюсь». Римма Александровна легонько фыркнула, а он еще раз улыбнулся и откланялся.
Это был апрель семьдесят пятого.
Алеша просил подождать. Хотя бы еще одно лето. Но Римма Александровна сказала что-то вроде «перед смертью не надышишься». А главное, объяснила она, дача – это платежи. Самое маленькое 250 рублей в квартал, с учетом газа и электричества. Проще говоря, тысяча рублей в год или даже чуточку больше. Отец имел некоторые льготы, у нас их нет. «Сын мой, – сказала она, – ты согласен платить тысячу в год? Ты можешь платить тысячу в год? Моей пенсии не хватит».
Алеша был аспирантом второго года – откуда такие деньги?
5.Раньше Алеша ездил на дачу с друзьями и девчонками.
Особенно с Сотниковой.
Сотникова была красивая. Высокая, золотоволосая, полная, белая, розовая. Носила так называемую грацию в свои двадцать лет. Знаете, что такое «грация»? Алеша не знал, пока не увидел. Это такая, что ли, комбинация лифчика и пояса для чулок, из белой эластичной ткани. Утягивать животик и бока. У Сотниковой, когда она раздевалась, было вполне рельефное пузико и сбоку по две складки на боках, но она не стеснялась. И в смысле пирожных и свежего белого хлеба с толсто маслом и сладким чаем – не стеснялась тоже. Говорила: «Сделай мне хлеба с толсто маслом!» Но все равно была стройная, длинноногая, с узкими стопами, тонкими лодыжками и запястьями.
Первые свидания с Сотниковой: пустая дача, второй этаж, папина комната. Целовались, ласкались, тискались, трогались за все места. Сотникова подробно и сладко рассказывала, шепча, прижимаясь грудью и вцепившись в пальцы, – рассказывала, как одну ее подругу трахал вожатый в пионерском лагере. «Подругу, подругу! Конечно же, подругу», – в уме усмехался Алеша. Она была в СТО, спортивно-трудовом отряде, старше первого. Там, где уже девятый класс. Рассказывала, что перед этим она подсматривала, как он трахает другую вожатую. Еще Сотникова рассказывала, какие ей снятся неприличные сны. Но все равно не соглашалась. Часа три возились, а она ни в какую. Он спросил: «Ты что, девушка?» – «Неважно». – «Ну я же знаю, что не девушка». – «Неважно». – «У тебя ведь кто-то был!» – злился Алеша. «Неважно». – «Значит, был! Ты его, значит, любила? А меня, значит, не любишь? Что поделаешь, бывает! Ты не обязана меня любить. Но если ты меня не любишь, зачем сама, сама, своими руками раздеваешься до трусов, и валяешься со мной, и целуешься, и даешь везде трогать? Знаешь, как это называется?»
Сотникова заплакала. Встала с кровати, отошла к окну. Потом бросилась к нему. «Извини. Ну все, все! Давай в другой раз, обязательно, я обещаю! Обещаю!» – обняла его. Он отбросил ее руки, отвернул лицо; она хотела его поцеловать в губы, он не дался. Она снова заплакала и сказала: «Ну ладно, раз ты такой. Ладно, давай сейчас».
Но ему уже совсем расхотелось. Напрочь, до злобы. Он сидел на кровати, оскорбленный, хмурый. Так и уехали с дачи вечером, даже не переночевали. Хотя, когда ехали сюда, собирались утром пойти гулять в лес.
– Не понимаю, – сказал Игнат. – Что они оба, с ума сошли?
– Было такое, – сказала Юля. – В те времена. Я, конечно, не помню сама и помнить не могу. Но старшие товарищи рассказывали. Как бы по-умному сказать: сакральность вагины, что ли. При этом валяться и тискаться в голом виде – вообще ерунда. Даже еще смешнее, ты не поверишь: тогда считалось, что «минет не считается».
– В смысле?
– Ну как бы тебе объяснить… То есть, с одной стороны, минет считался страшным развратом, не то что сейчас – нормальный момент нормального секса. Были тогда мальчики и девочки, которые вообще этого не пробовали ни разу в жизни, а когда видели на картинке, у них дыхание перехватывало и голос садился. Это, значит, с одной стороны. А с другой стороны, были такие разговоры среди девушек: «Ты ему дала?» – «Нет, не дала, только минет сделала». И парни тоже: «Все, ребята, порядок!» – «Дала?» – «Ну… Ну, да. В смысле минет». – «Э, нет! Это не считается!»
– Обалдеть. А может, залететь боялись, может, все просто? – спросил Игнат.
– Нет, нет, что ты! Нет, конечно, и залететь боялись тоже, но не в том дело. Тут было что-то священное, особое… Ну ладно. Дальше.
Через три дня Сотникова позвонила, пошли погуляли и, главное, точно договорились на следующую субботу. Собрались ехать вчетвером, вместе с соседом по дому Мишей Татарниковым, внуком академика и члена ЦК, и его девушкой по фамилии Дунаева.
Так получилось, что Алеша с этой Дунаевой приехал раньше, и они ждали Мишку, он должен был привезти Сотникову. Сейчас трудно вспомнить, почему так вышло. Наверное, Мишка освобождался у себя в институте позже – кажется, часов в пять, – и Сотниковой тоже было удобно выехать часов в пять-шесть, а у Дунаевой занятия кончались раньше, примерно в два часа, и она не хотела болтаться по городу, пока остальные соберутся, а Алеше, как всегда, было без разницы. Он как-то удивительно был свободен – в любой день и час. Хотя все успевал, в институте учился на пятерки и был комсорг группы и зам председателя факультетского СНО – студенческого научного общества. И дома успевал в комнате убрать, рубашку погладить и иногда даже сготовить что-то поесть – не полный обед с супом и компотом, конечно, но макароны с сыром или даже мясное рагу – сколько угодно. То есть Алеше было чем заняться. Но при этом, когда ни позови – вот он я, всегда готов. Поэтому он встретил Дунаеву на вокзале, около касс на электричку, в половине третьего.
Дунаева была с филфака МГУ, изучала сербский язык. Где ее Миша Татарников выловил, непонятно. «Ненавижу технашек!» – говорил он. Впрочем, и Сотникова была тоже с не пойми какого психолого-педагогического факультета какого-то совсем задроченного областного института.
Приехали, попили чаю, мотались по даче в ожидании Мишки и Сотниковой, переходили из комнаты в комнату и присаживались то на диван, то на кресла. Дунаева достала из сумки книгу, села за стол. Алеша подошел поинтересоваться. Дунаева объяснила, что это книга научная, сугубо филологическая. Автор – Вук Караджич, знаменитый этнограф первой половины прошлого века. «Црвен Бан», сербский эротический фольклор. «Ух ты! – сказал Алеша. – Переведи что-нибудь!» Дунаева прочитала по-сербски: «Девойчица любичицу брала, убола е у пичицу трава, ние трава, вечь курчева глава!.. Не могу! Стесняюсь!» «А если стесняешься, зачем эту книгу вытащила?» – подумал Алеша, но сказал: «Ну хоть примерно! Описательно!» – «Девушка собирала фиалки, и ей травинка попала… ну, в общем, в одно место… А потом оказалось, что это вовсе не травинка…» – засмеялась и покраснела. Алеша тоже покраснел, и положил ей руку на плечо, и почувствовал, как Дунаева вся дрожит мельчайшей дрожью. Ладонью ощутил бретельку лифчика, стал гладить ее плечо и спину, но она тихо и строго сказала: «Ты что! Я ведь Мишина девушка! – и стала повторять, почти по слогам: – Я девушка твоего друга! Твоего друга девушка!» – «Да, да, конечно, что ты! Извини, это я так, чисто по-дружески!» – и мельком подумал про Мишку и Сотникову: «Вдруг Мишка к ней сейчас пристает?». Похлопал Дунаеву по плечу, убрал руку и даже спрятал ее за спину на всякий случай – и тут вдали заскрипела и стукнула калитка, не видная за широколистными кустами.
Алеша страшно испугался, что вдруг Мишка приехал один.
Но тотчас же в оконной раме, как на экране, из мокрой зелени вышли две фигуры: Мишка в синей болоньевой куртке и серой кепке и рядом с ним Сотникова в ярко-красном, тоже болоньевом, пальто. С зонтиком. Большая, светловолосая и в очках. Все-таки красивая девочка – Алеша как бы со стороны на нее посмотрел и еще раз убедился. А Мишка был еще красивее. Похож на французского артиста. Алеше показалось, что Сотникова на него раз-другой как-то особенно покосилась.
Боже, приехали, счастье-то какое! Алеша расцеловал Мишку даже сильнее, чем Сотникову, – ее просто чмокнул в носик, а его – троекратно, в обе щеки, в правую, левую и потом в правую еще раз. Мишка удивился таким нежностям, но в ответ крепко обнял его за плечи: «Привет, старичок! Здорово, дружище!» Алеша чувствовал нежнейшую благодарность Мишке, что он привез Сотникову. Хотя как он мог ее привезти или не привезти? Это же она сама решила приехать, а не он ее уговорил. Но все-таки Алеша боялся, что она лажанет. Не приедет на вокзал или сильно опоздает, и Мишка ее не дождется и приедет один. «Он приедет один, и это будет ужас и кошмар, я буду жутко злиться, – минуту назад думал он, – буду злиться, что вот Миша на первом этаже трахается с Дунаевой, а я лежу в отцовском кабинете и держу руки поверх одеяла!» Ну а раз они приехали вдвоем, то злиться не надо, все прекрасно, и вот Алеша расцеловал своего дорогого друга, стал помогать Сотниковой снять пальто, и повесил его сушиться над батареей, и усадил ее на ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж, – это было как раз в холле перед вешалкой, стащил с нее сапоги и подал ей тапочки, и она была, кажется, растрогана, смущена и ублаготворена.
Пошли перекусить на кухню. Тем временем дождь кончился, облака разошлись. Решили пойти гулять, тем более что Дунаева все время бухтела: «Приехали на дачу, а воздухом не подышали». Ну вот тебе воздух! Дошли до речки, там был искусственный остров с беседками и к нему два мостика, очень красиво. На острове удил рыбу один бесфамильный академик, кажется, военный химик, но никто точно не знал. Он сидел на раскладной табуретке. В небольшом отдалении стоял его адъютант.
Начало темнеть. Вернулись на дачу. Мишка достал из портфеля бутылку итальянского вермута. Выпили по рюмке. Мишка минут через пять начал зевать и поглядывать на часы. «Ой, – говорил он, потягиваясь, – как-то я устал. И вообще спать пора. Завтра рано вставать». Хотя завтра было воскресенье, никуда никому не вставать. Просто ему не терпелось. «Добрый хозяин! Где ты нас, бедных сироток, спать уложишь?» – спросил Мишка. Дунаева достала из сумочки несессер и пошла чистить зубы. Алеша сунул Мишке сверток белья и пихнул в свою комнату – на даче у него была большая комната, не то что в Москве, каморка для служанки в огромной квартире; он все время об этом вспоминал.
На улице была почти ночь, но небо было еще серое, светилось поверх деревьев; они с Сотниковой были на втором этаже, в той же самой комнате, папиной. Она раздевалась, как в кино, красивым контуром на фоне окна. Сняла свою грацию, какой-то смешной звук раздался – это резиновые подвязки от чулок хлопнули по ее животу, наверное.
Он ее обнял, уложил в постель, и она прошептала: «Я девчонка». – «Вижу, что не мальчишка», – ответил он, поглаживая ее живот и ниже. «Я девчонка», – повторила она и захныкала. «Зачем такое слово? Почему не сказать просто “девушка”», – подумал Алеша, а вслух громко вздохнул: «Ну вот, опять…» – «Принеси полотенце», – шепнула она. Господи. Алеша встал, надел джинсы на голое тело, в темноте сбежал вниз, где ванная, чуть не подвернул ногу на лестнице, вернулся через полминуты: «Держи». Снова лег к ней, обнял. «Зажги свет», – вдруг сказала она. «Зачем?» – «Зажги! Я хочу, чтоб ты смотрел мне в глаза, когда меня берешь в первый раз. И чтоб я видела твои глаза, как ты на меня смотришь. И чтоб ты видел, что я вижу, как ты смотришь на меня!» Господи, твоя воля. Он нашарил в изголовье бра, дернул за шнурок с шариком. Увидел остановившиеся, впившиеся в него глаза Сотниковой, которые оказались совсем маленькими, потому что она была без очков. Господи, ему уже почти расхотелось, у него уже все было не так сильно, как десять минут назад, но он все-таки все сделал. Это был не секс, а какая-то игра в гляделки, и, конечно же, она была ни капельки не девушка.
Он опрокинулся на спину, она положила голову ему на плечо.
– Ты, конечно, не мальчишка, – сказал он. – Но уж не девчонка точно.
Она промурлыкала что-то ласковое, потерлась носом о его шею.
Он поцеловал ее в макушку и все-таки спросил:
– Зачем ты это?
– Мне так показалось. Я так в тебя влюбилась, что мне показалось, что ничего у меня раньше не было и я как будто девушка опять.
Ну, раз так, то все прекрасно. Может быть, это любовь.
Может быть. Все может быть.
6.Так что Алеша просил маму подождать с продажей дачи.
Хотя бы еще одно лето. Хотя Сотниковой уже не было. Он ее предал. Бросил по требованию коллектива. Пошел на поводу у компании. Там все дети и внуки министров и академиков, а она из не пойми какой семьи. Из другого инкубатора. Ребята ему сказали прямым текстом: «Слушай, Лешка, тут вот какое дело… Извини. Пойми правильно. Девочка твоя, она, конечно, хорошая, красивая и умная, но ты к нам ее больше не приводи… Не наша. Ты не обижайся, ты цени откровенность». Ужасная история. Сотниковой не было, но уже появилась Лиза. Он с ней так и не съездил на дачу, ни разу.
– Подождать еще одно лето, а это еще деньги платить, – сказала Римма Александровна. – Посчитай-ка, сколько. А там и осень, плохое время для въезда в новый дом. А они как раз хотят сразу въехать, чтобы уже летом жить.
Они – это покупатели. Главный режиссер одного московского театра. Главная интеллигентская знаменитость эпохи. Благородное, но вместе с тем простецкое, мужицко-солдатское лицо. Седой чубчик, сигарета без фильтра и кепка. Борьба с цензурой, с Главлитом и Агитпропом, современное прочтение классики, спектакли с подтекстом, которые запрещались после генеральной репетиции, а бывало, прямо во время представления! Антракт – и все, второго действия не будет! Легендарные двухнедельные запои, подписи под всеми воззваниями и петициями, триумфальные гастроли в Европе, скандальные интервью, мемуары в машинописном самиздате под псевдонимом, но и Госпремии, и ордена к юбилеям, белая «Волга» с шофером, приятельство с маршалами и секретарями ЦК КПСС – и вот теперь, значит, будет у него еще и дача в таком роскошном месте.
Пятьдесят пять тысяч – заломила Римма Александровна.
Переговоры шли с его супругой. Сговорились на пятидесяти. В день оформления документов эта мадам привезла сорок восемь. Тогда было попросту – из рук в руки или «сберкнижка на предъявителя», что-то вроде чека. Мадам привезла сорок восемь. Прикусила губу и сказала: «Простите, но у нас больше нет». Разговор шел с глазу на глаз. Мама рассказала об этом через неделю. Алексей возмущался: «Почему ты меня не позвала свидетелем? Да я бы выгнал к черту! С лестницы! Жлобы. Интеллигенты вонючие! Артисты, одно слово! Ну или вот так… – Он вдруг сообразил, как надо было поступить – вежливо, без скандала. – Денег нет? Двух тысяч не хватило? Ничего страшного! Пишите долговую расписку! Сейчас нет денег – отдадите потом, я могу подождать!»
Римма Александровна смотрела, не понимая. Потом ее будто озарило. «Боже! Конечно! Какой ты умный! Какая я дура! Какие они сволочи! Конечно! Сейчас, немедленно!» – схватилась за телефон, рванула трубку, стала листать записную книжку, оттуда вылетали бумажки с фамилиями и номерами, она никак не могла найти нужный. «Погоди, – Алексей отнял у нее трубку. – Вы уже все подписали?» – «Да, все подписали, нотариус мне все отдал, все бумаги у меня, вот, смотри». – «Тогда не смеши народ. Все, ушел поезд. Ничего. Не обеднеем. Но пусть им эти две тысячи боком выйдут. Пусть они ими подавятся! Пусть они лопнут!» Он это так отчетливо сказал, с такой непонятно откуда взявшейся ледяной злобой сказал, что Римма Александровна даже испугалась, взяла его за руку, погладила: «Ну что ты, Алешенька, успокойся».
Потом был разговор о наследстве. Завещания не было. Алеша на наследство не подавал. Мама ему еще прошлой осенью сказала: «Здесь и так все твое». Но все-таки он спросил:
– А мне из этих сорока восьми тысяч что-то принадлежит? Все-таки я сын своего отца, разве нет?
– Принадлежит, – после краткой паузы сказала Римма Александровна. – По закону наследство делится вот как. Половина принадлежит мне, это моя часть совместно нажитого имущества. А вторая половина делится между наследниками, включая меня. Ты не подавал на наследство. Повел себя как благородный человек. Но я, разумеется, не стану наживаться на твоем благородстве, – чеканила она. – Ты же мой сын. И ты получишь то, что тебе полагается по закону.