Полная версия
Фантомные были
– Спасибо за прием, Кира Карловна! – сказал я, допил малагу и встал.
– А что случилось? – спросила она, бледнея.
– Все отлично!
– Но почему-у-у?
– Учите русский язык!
С тех пор мы больше никогда не виделись. Слышал только, что бедняжка страшно переживала, болела, ходила по врачам и через год вышла замуж за психиатра. Ее супруг некоторое время спустя поехал с друзьями на охоту и не вернулся: к ней или вообще – неизвестно. Теперь вам все понятно, коллега?
– Что именно?
– Вдумайтесь! Провидение целенаправленно расстроило наш брак с Кирой.
– Почему?
– А потому, что над ее родом тяготело проклятье. Не знаю, кто уж там больше насвинячил – дедушкины или бабушкины предки, но кармическая кара неизменно настигала Киру, унося в неведомое близких ей мужчин. Однако на вашего покорного слугу у Провидения имелись особые виды, от меня ждали чего-то большего, нежели тихо проживать большевистский антиквариат, утешать чересчур емкую женственность Киры и однажды не вернуться с рыбалки.
– Какие же такие виды? – улыбнувшись, полюбопытствовал Кокотов.
– Ирония, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, – последнее прибежище неудачника. Вам ясно?
– Не совсем…
– Что не ясно?
– Как там у вас потом было… с Маргаритой Ефимовной?
– Как у людей. Приехали домой. Борщ, конечно, выкипел, но мы разбавили гущу кипяточком. Жена стала накрывать на стол, а меня отправила вынести помойное ведро… Еще вопросы есть?
– Нет.
Белла
– А иногда, Кокотов, прошлая любовь высовывается из тьмы былого и делает нам ручкой.
– Как это?
– А вот так. Лет десять назад отправился я просить деньги на новый фильм к очень крупной минкультовской чиновнице, о которой слыхал, что к казенным средствам она относится без излишней задумчивости. Впрочем, тогда, при Ельцине, задумчивость считалась в Кремле дурным тоном… А я хотел снять сиквел «Евгения Онегина». Ленский убивает на дуэли Онегина, женится на Ольге, а Татьяна выходит замуж за Дубровского, которому изменила Маша Троекурова. Молодые эмигрируют в Штаты, где Таня Ларина уже барыней знакомится… Ну, догадались – с кем?
– Не совсем…
– Эх, вы! Со Скарлетт О’Харой…
– Не может быть!
– Может! Как сказал Сен-Жон Перс, большое искусство живет по принципу дорогого борделя: любые фантазии за ваш счет! Итак, я долго добивался аудиенции и наконец добился. В обширной приемной, увешанной мазней Миши Гузкина, который рисует только глазастые вагины и зубастые задницы, за секретарским столом вместо привычной девушки сидел молодой человек с влажной кучерявой прической и взглядом испорченного пионера. Но кофе подавала роскошная референтка с грудью, буквально выпадавшей из строгого офисного костюма, будто мяч из рук пьяного гандболиста. До сих пор не могу себе простить, что не взял телефончик…
– На вас не похоже!
– Не сыпьте соль на рану! Она еще болит! Итак, минута в минуту, как и договаривались, я вошел в кабинет, по сравнению с которым кабинеты коммунистических бонз (а к ним-то я хаживал, ох, как хаживал!) – это жалкие собачьи конурки. Чиновница, одетая, кстати, с большим вкусом, была в той женской поре, когда возраст определяется уже не годами, а тем, сколько нужно времени провести у косметолога, чтобы показаться на людях. Она вышла мне навстречу и подала руку. А руки у нее были уже немолодые. Они выдают женщину сразу! Вы обращали внимание, что эта немолодость особенно заметна почему-то, когда на пальцах много колец? Целуя руку, я даже оцарапал подбородок об особенно крупный бриллиант. Мы сели… Объяснять ей, кто я такой, не пришлось: «Ах, ну как же, как же! „Двое в плавнях“!..» Я был польщен и, как птица Гамаюн, запел о возрождении российского кино, о том, что, соединив Татьяну и Скарлетт, мы выведем наше искусство на общемировой уровень! Она слушала, кивала, но смотрела на меня как-то странно, с эдакой ностальгической теплотой и даже лукавством. Я заливался об исторической миссии российского кино, а она вдруг, отпив минеральной воды, сделала губами такое движение, словно слизывает с них оставшиеся капли, как Роми Шнайдер в «Старом ружье». Помните?
– Не помню.
– Невежа! В семидесятые, когда фильм показали в СССР, многие наши прелестницы переняли это восхитительное губодвижение. И тут я чуть не поперхнулся шоколадной конфетой с ромом, потому что вспомнил все и сразу… Ну как, как я мог не узнать эту женщину?! Белла! Бог ты мой!
Итак: конец застоя, я в ореоле мученической подпольной славы, которую в ту пору могли дать только запрет и гонения. Боже, счастлив художник, хоть недолго побывший под запретом! Единственное, о чем сожалею, – что не попал под суд, как Бродский, за тунеядство. Я бы сегодня попирал тысячедолларовыми штиблетами каннскую фестивальную дорожку! Но, увы, дабы не терять трудовой стаж, я имел глупость оформиться лектором в общество «Знание». Нет, вы подумайте – трудовой стаж! Понадобился гений Бродского, чтобы предвидеть: трудовой стаж – ничто, а гонимость – все! Гонимость, а не талант, и тем более не трудовой стаж, – дает настоящую славу. В этом великое Оськино открытие! А стихи его читать невозможно. Филологическая диарея.
– Не согласен! – возмутился Кокотов.
– Да? Тогда почитайте мне Бродского наизусть!
– Пожалуйста:
Ни страны, ни погостаНе хочу выбирать.На Васильевский островЯ приду умирать!– Это все?
– Все, – покраснел Андрей Львович.
– Одна строфа. И та обманная. Умер-то он в Венеции.
– Вы просто ему завидуете!
– Конечно, завидую: он догадался наплевать на трудовой стаж, а я не догадался. И все-таки после скандала с «Плавнями» я был упоительно гоним. На интеллигентных кухнях Москвы, послушав «Голос Америки», радостно шептались, что мой арест – дело решенное. Меня звали в гости, будто я достопримечательность, угощали мной, словно деликатесом. Женщины смотрели на меня примерно так же, как курсистки девятнадцатого века – на патлатого народовольца, собиравшегося наутро метнуть бомбу в генерал-губернатора. Разумеется, дам, жаждавших скрасить мои последние дни на свободе, было хоть отбавляй. Я даже начал привередничать, чваниться, старался избегать, скажем, двух блондинок подряд…
– А вот это вы фантазируете! – возмутился Кокотов.
– Нет, мой одинокий друг, не фантазирую, а вспоминаю с трепетом! И вот как-то раз меня пригласили в мастерскую к одному архитектору. Он проектировал типовые дома культуры для совхозов-миллионеров, но при этом мастерил втихаря какую-то вращающуюся хрень и о Корбюзье говорил так, словно тот – всего лишь пьющий сосед по лестничной клетке. Кстати, сейчас он строит особняки новым русским, и эти сооружения похожи на совхозные клубы. В мастерской собралось несколько пар – и ни одной одинокой дамы. Я даже с облегчением подумал, что нынешнюю ночь смогу наконец отоспаться. Но тут вышел жуткий семейный скандал. Начался он как невинный литературный спор. И устроила эту свару Белла. Она схлестнулась со своим спутником (пусть он будет Петром) из-за того, кто выше – Блок или Окуджава. Судя по короткой стрижке и неловкому синему костюму, Петя был советским офицером и, конечно, бился за Блока, даже прочитал наизусть до середины «Скифов». Белла подняла его на смех и объявила, что народный поэт тот, кого поют. Блока-то не поют… Ее поддержали и хором ударили:
Ах, Надя, Наденька,Мне б за двугривенныйВ любую сторонуТвоей души!Петя растерялся, а Белла презрительно процедила, что только непроходимое ничтожество может усомниться в превосходстве Окуджавы над Блоком. Офицер вспылил, объявил, что между ними все кончено, и ушел, хлопнув дверью так, что обрушился макет Целиноградского народного театра. Интеллигентная компания облегченно вздохнула, радуясь, что легко отделалась от этого военнослужащего мужлана. Честно говоря, в споре я молчаливо был на стороне офицерика. По совести, мне эти Булатовы гитарные дребезжалки никогда особенно не нравились. Но история рассудила иначе: сравните жалкого истуканчика Блока, притулившегося в скверике возле Малой Бронной, с роскошным памятником Окуджаве на Старом Арбате.
Но я промолчал, потому что Белла была хороша! Ах, как хороша! Длинные светлые волосы, черный свитер, облегающий высокую нерастраченную грудь, короткая черная юбка, из-под которой произрастали совершенно тропические ноги! Ну разве можно спорить с такой женщиной? Она, оставшись одна, сразу как-то призывно погрустнела. Я, конечно, бросился утешать. Мы разговорились. Оказалось, девушка учится в Институте культуры на библиотечном отделении. Сбежавшее «ничтожество» – ее жених, разумеется, теперь уже бывший. А ведь страшно подумать, твердила она, через две недели должна была состояться свадьба! Даже кольца купили. Я предложил выпить за судьбу. Отхлебнув рислинга, Белла вдруг облизнула губы прямо как Роми Шнайдер. И я вскипел. Мы сбежали от архитектора, гуляли по ночной заснеженной Москве, страстно целуясь в каждой встречной телефонной будке, а потом пошли ко мне – греться. Мне даже не пришлось особенно настаивать: девушка просто жаждала отомстить несостоявшемуся мужу за его подозрительную любовь к Блоку. По-человечески это понятно, но Белла оказалась настолько злопамятна, что весь следующий день мы провели в постели. Бывали минуты, когда казалось – я уже бессилен перед ее неутомимыми поисками новизны, но она делала глоток вина, по-шнайдеровски облизывала губы, и у меня снова открывалось не знаю уж какое по счету дыхание! В ту ночь, потрясаемый ею, я подумал: если Белла не зароет свой женский талант в прокрустовом брачном ложе, а использует с прицельным умом, то сможет сделать блестящую карьеру. Тем более что даже в постели она уже тогда стремилась занять командное положение…
Все эти воспоминания пронеслись в моем сознании за мгновение, и я изобразил восторг узнавания:
– Боже мой, Белла Викторовна… Сколько лет, сколько зим…
– Да, Димочка… А какая в тот год была зима! Теперь таких не бывает! – вздохнула она.
– Как семья? – осторожно спросил я ее.
– Нормально. Петя – генерал. Пенсионер. Сидит на даче. Подагра.
– Какой Петя? Значит, они помирились? – изумился Кокотов.
– Разумеется! Я позвонил ей ровно через месяц после нашего безумия.
– Почему через месяц?
– Так она просила. Сказала: должна осознать, что с нами произошло, ведь такое с ней впервые! Я позвонил, и Белла сообщила, что свадьбу сыграли в назначенный день и что она очень счастлива!
– Так, значит… – начал догадываться Андрей Львович.
– Ну конечно, мой наивный соавтор, всю эту ссору она специально разыграла, чтобы поближе познакомиться со мной: не каждый день случается заполучить в объятия запрещенного режиссера! Я так понимаю, она просто решила сделать себе подарок, прежде чем выйти за своего офицерика, верного и надежного, как советская противоракетная оборона.
Мы посмеялись с Беллой Викторовной над тем давним приключением и обменялись особенными взглядами… Мол, если бы все можно было вернуть назад, мы, конечно, не расстались бы, нет, а пробезумствовали по крайней мере еще одну ночь, даже две… Прощаясь, она сказала, что, конечно, даст мне денег на фильм, завизировала мою заявку, даже позвонила в профильное управление, чтобы зарезервировали средства. Я возликовал. Нашел отличного соавтора, молодого, талантливого. Но за неделю до того, как должны были утвердить смету на коллегии Минкульта, произошла катастрофа: Беллу ограбили…
– И убили? – похолодел Андрей Львович.
– Лучше бы убили… – вздохнул Жарынин. – Пользуясь ее светлой памятью, я бы сумел вырвать деньги на картину. Увы, увы… Она была в загранкомандировке, а Петя на даче читал Блока. Воры залезли в их городскую квартиру и вычистили все. Белла вернулась и тут же подала в милицию заявление, приложив список похищенного – в основном ювелирных изделий. Кто-то из ментов слил информацию «Коммивояжеру», и там опубликовали список украденного. Номер вышел в тот день с восемью дополнительными полосами, где перечислялись спертые сокровища. Начался скандал: мол, откуда столько «ювелирки» у скромной чиновницы? Пошли разоблачительные статьи. Одна, помню, называлась «Грязное брюльё Беллы Ивановой». Неплохо, да? И ей пришлось уйти в отставку. Продав цацки, что были на ней во время командировки, она купила небольшое поместье на Корсике и навсегда уехала из проклятой России вместе с отставным генералом Петей. Больше я ее не видел. И денег, конечно, никаких на фильм не получил.
Вот такая грустная история, Кокотов. Записали?
Запах мужчины
У нас в доме, в первом подъезде на четвертом этаже, жила молодая семейная пара – офицер-танкист и учительница. Его звали Павел, ее – Анфиса Андреевна. Учительниц всегда, знаете, по имени-отчеству величают. Анфиса была хороша! Молодую Мирошниченко чем-то напоминала. Любил ее муж без памяти: вечно с цветами, тортами, духами – как жених. Знали они друг друга со школы, познакомились на городской олимпиаде по математике. Так вот, день знакомства, двадцать пятое января, был у них самый главный праздник. В этот день Павел всегда тащил жене такой огромный букет, что еле в лифт с ним помещался. Сын у них рос, Миша, – отличник. Офицерам в ту пору, при Грачеве, тяжко жилось – зарплата копеечная, да и ту месяцами не выдавали. Но Павел смышленый оказался мужик и вот что придумал: он в своих танковых мастерских иномарки ремонтировал и неплохо зарабатывал. У меня тогда «Тойота» была, и разбил я ее вдрызг. Так он мне тачку как новенькую собрал. Мастер! Сколько раз ему говорил: «Паша, бросай ты службу! Гиблое дело! Пока у нас президент-белобилетник, ничего хорошего в армии не будет. Открой автосервис: озолотишься!» А он мне: «Я потомственный офицер. Мой прадед Шипку брал! Все скоро переменится, Россия без хорошей армии долго не сможет!»
А тут как раз война с Чечней. Его танковый батальон на Грозный бросили. Последний раз он жене позвонил под Новый год, мол, завтра возьмем город. Скоро приеду. Жди! Люблю. Береги сына! А потом пришли из военкомата, глаза прячут… В общем, погиб во время новогоднего штурма Грозного. Тогда этот баран Грачев танки без прикрытия на улицы загнал – их и пожгли. Павел, сказали, сгорел в броне без остатка. Мол, извините, можем дать лишь какой-нибудь символический пепел. Вручили урну, напоминающую кубок школьной спартакиады. Да еще и могилу выделили черт-те где – возле Домодедова. Кладбище огромное, ямы экскаватором роют. Сунули урночку в мерзлую землю, стрельнули в небо – и разошлись.
Как же Анфиса убивалась, как убивалась! Если бы не сын, может, что-нибудь с собой и сделала. Месяц вообще лежала не вставая. Моя Маргарита Ефимовна от нее не отходила, нянчилась с ней, как с маленькой. Потом вдруг Анфиса вскочила, глаза горят, кричит: «Не верю! Мы не его похоронили. Я чувствую!» Оставила сына соседям, помчалась в Ростов-на-Дону, там на запасных путях в вагонах-рефрижераторах неопознанные останки хранились. Что уж она там увидела, не знаю, но вернулась покорная, снова пошла на работу в школу. В общем, успокоилась, притихла, стала жить… А через год у нас новый дворник появился. Поселился он, как и прежний, умерший от пьянства, в пристроечке к котельной. Мужик был сильно пострадавший: руки обожжены, а лицо… Помните, как у Ющенки рожа перед выборами изволдырилась?
– Еще бы! – кивнул Кокотов.
– Так вот, у нового дворника куда хуже. Ни волосинки на черепе – одни струпья фиолетовые. Чистый Фредди Крюгер! Голоса тоже нет – связки сожжены. Не говорил – хрипел, не сразу и разберешь. Да и по мужской части он, судя по всему, что-то там утратил. Кое-как объяснил: с Кузбасса, в шахте обгорел, когда метан рванул. Дворником инвалид хорошим оказался: не пил, территорию в чистоте содержал, пацанам свистульки из жести вырезал, в сантехнике неплохо разбирался, ремонтировал лучше и дешевле, чем вся эта пьянь из домоуправления. Сначала из-за внешнего вида его приглашать в квартиры побаивались, а потом привыкли: руки хоть и страшные, обгоревшие, а золотые. Была у него, правда, одна особенность: как свободная минутка выдастся, сядет на скамейку возле своей каморки и смотрит на дверь первого подъезда. Смотрит, смотрит, смотрит…
А с Анфисой Андреевной стало тем временем происходить что-то странное: однажды она вошла в лифт и чуть не упала в обморок, потому что уловила отчетливый запах своего погибшего мужа. Потом вдруг двадцать пятого января нашла на пороге огромный букет цветов. С ней истерика! Мы стали успокаивать, мол, это кто-то из однополчан покойного решил сюрприз сделать – все ведь знали, как Павел ее любил. Но с ней все-таки нервный срыв случился: боялась из дому выйти, везде ей запах покойного мужа чудился… Посовещались мы по-соседски и нашли хорошего психотерапевта, видного мужчину лет сорока. Стал он к ней ходить: гипноз, анализ страхов, угнетенная женская чувственность, сознание-подсознание, либидо-подлибидо, разговоры о потаенном детстве и все такое прочее… Сперва он с ней, как положено, ровно час занимался, минута в минуту. Потом стал задерживаться, чаевничать. Затем с пакетами магазинными начал появляться – она ведь вообще из дому не выходила от страха. А там глядим: уже и Мишку из школы за руку ведет. Раньше-то пацана мы по очереди забирали…
А дворник сидел на своей лавочке и внимательно на все это смотрел. Один раз у психотерапевта машина не завелась. Он и так и сяк – мертвая. Обгорелый подошел, заглянул под капот, проводок какой-то поправил – затарахтела. Но от денег отказался. Надо ли говорить, что настал день, когда психотерапевт так и не вышел от своей пациентки, заночевал. Инвалид сидел всю ночь на лавочке и курил. Я как раз из Дома кино с премьеры возвращался за полночь.
– Не спится? – спросил.
– Не спится… – прохрипел он.
– О чем думаешь?
– О справедливости.
– Лучше не думать о том, чего в жизни не бывает! – посоветовал я и ушел.
Утром дворник исчез, оставив возле лавочки страшное количество окурков – точно гильзы, отстрелянные у пулемета после жуткого боя. А в дверь Анфисиной квартиры была воткнута записка: «Будь счастлива! Павел». Почерк она тут же узнала, бросилась к консьержке – мол, кто заходил, а та отвечает: никого чужого не видела, только дворник появлялся, сказал, у вас прокладку в ванной выбило. Тут-то Анфиса все и поняла, метнулась в милицию, военкомат, ФСБ… Стали разбираться и выяснили: действительно, из Моздокского госпиталя как раз в то самое время, когда появился у нас новый дворник, выписался один прапорщик, уроженец Кузбасса, очень сильно обожженный, но до родного городка не добрался – пропал. Впрочем, был он бессемейный, и никто на это внимания не обратил. Принялись опрашивать друзей и выяснили, что у прапорщика уж очень веселая татуировка на груди имелась, ни с чем не спутаешь: голая девушка верхом на крупнокалиберном снаряде. Тут Анфиса и вспомнила, как в Ростове-на-Дону видела труп именно с такой наколкой. В общем, дошло: обожженный инвалид – это Павел. Он, похоже, решил утаиться от любимой жены, начать новую, искалеченную жизнь с чужими документами, да потянуло домой…
Анфиса сначала не могла себе этого простить, выгнала психоаналитика, ждала, что муж вернется, что он где-то рядом затаился, ходила по округе и расклеивала, точно объявления об обмене, бумажки, написанные от руки Мишкой: «Папа, вернись! Мы тебя с мамой очень любим!» Надеялась, муж руку сына узнает, расчувствуется и простит. Нет. Исчез. А вскоре я прочел в «Коммивояжере» заметку, что на загородном шоссе, по которому ездил на службу и обратно Грачев, нашли тело мужчины, подорвавшегося при попытке установить мину на пути следования министра обороны. Тело неудачливого террориста, особенно лицо и руки, имело следы страшных, но уже заживших ожогов. Анфисе я ничего не сказал. Она до сих пор надеется, хотя психотерапевт к ней снова захаживает, но на ночь пока не остается.
Первая женщина
Лагерная повесть
1. Опоздание
Автобусы в пионерский лагерь отъезжали в 10.00. От министерства. Это в самом конце улицы Кирова, почти возле Садового кольца. Андрей Кокотов опоздал на двадцать минут, хотя все рассчитал и даже сел в первый вагон, чтобы выйти поближе к эскалатору. Он пристроил между ног старый коричневый фибровый чемодан, с ним еще, наверное, маму Светлану Егоровну родители отправляли в пионерский лагерь. Додремывая, Кокотов ехал, сдавленный со всех сторон попутчиками, и был уверен, что прибудет вовремя. Однако на перегоне между «Комсомольской» и «Лермонтовской», почти у цели, поезд вдруг остановился. Пассажиры, не заметив внезапной тишины, некоторое время продолжали говорить громкими, превозмогающими шум движения голосами, но вскоре, почувствовав неладное, начали переглядываться и постепенно смолкли. Стало совсем тихо. Только из репродуктора, вмонтированного в стенку, доносилось тревожное шипение, точно машинист в первом вагоне хрипло дышал в микрофон, не решаясь сказать жуткую правду о том, что случилось с ними здесь, под землей.
– Абзац котятам! – пошутил растрепанный мужичок и хихикнул от избытка оптимизма, который сообщают организму утренние сто пятьдесят граммов.
Трезвое вагонное большинство сдержанно заволновалось. Вскоре запахло лекарством: кому-то сделалось дурно от духоты. Заплакали дети. Закрестилась сельского вида старушка. Кто-то уловил запах гари, и все начали шумно втягивать воздух, как битлы в песенке «Гёрл». Кокотов после короткого прилива ужаса впал в состояние вялотекущей паники. Наверное, нечто подобное почувствовала бы несчастная селедка, очнувшись в запаянной консервной банке, намертво сдавленная с боков своими однорассольницами.
И вдруг поезд медленно тронулся.
– Живите, гады! Пока… – мрачно разрешил растрепанный мужичок.
Пассажиры сделались на мгновение счастливыми, потом на лицах появилась обида, все стали смотреть на часы, возмущаясь, что бессмысленно простояли почти полчаса и теперь, конечно, опаздывают. Кто-то громко пообещал написать об этом безобразии куда следует. Наконец состав выполз из змеящейся темноты тоннеля на свет и потянулся вдоль толпы, забившей платформу.
– Станция «Лермонтовская», – как ни в чем не бывало объявил доброжелательный механический голос. – Следующая станция «Кировская».
Двери, шипя, разъехались, Кокотов, вырвав стиснутый пассажирами чемодан, выскочил вон и чуть не наступил на клеенку, покрывавшую мертвое тело.
– Осторожней! – предупредил милиционер. – Вон туда! Быстрее! – и показал на проход, выгороженный металлическими барьерами.
Из-под клеенки, как успел заметить Андрей, торчала бледная мужская рука с часами на запястье. Белая манжета рубашки была измазана чем-то вроде сажи. Вспотев от ужаса и стараясь не смотреть на труп, Кокотов поспешил в проход, но не выдержал и еще раз глянул: из-под клеенки на платформу выбралась черно-красная кровь и загустела географическим пятном. Мчась вприпрыжку по эскалатору, взволнованный юноша увидел двух санитаров. Один стоймя держал брезентовые носилки, свернутые наподобие свитка Торы, второй торопливо доедал эскимо.
У входа на станцию «Лермонтовская» ждали сразу три кареты «Скорой помощи». Ударяясь ногами о чемодан, Кокотов побежал, задыхаясь, к месту сбора. Лобастые автобусы, напоминавшие бычков с красными флажками вместо рогов, выстроились один за другим от Садового кольца и почти до ЦСУ. К боковым окнам были прикреплены листы ватмана с номерами отрядов и надписью «Осторожно, дети!», а к ветровым стеклам – транспаранты «п/л „Березка“». Все было готово к отправке колонны. Кругом толпились родители. Они знаками и жестами давали последние инструкции по безопасному отдыху детям, приплюснувшим к окнам носы.
Первый отряд, как и следовало, сидел в головном автобусе. У открытой двери стояла напарница Андрея воспитательница Людмила Ивановна, с которой он познакомился на общем собрании педагогического коллектива лагеря две недели назад. Около нее нервно топтался старший пионервожатый Игорь по прозвищу Старвож, которое произносилось, разумеется, с обидным «ш» на конце – Старвош. Это был редковолосый тридцатилетний парень с толстой нижней губой, отвисшей в беспомощном изумлении перед жизнью. И что уж совсем плохо: к ним руководящей походкой направлялась начальница лагеря Зэка – Зоя Константиновна – суровая полнеющая женщина с красивым еще лицом, немалым бюстом, пышным начесом и взглядом председателя выездной сессии суда. На груди у нее висел мегафон.
– В чем дело? – требовательно спросила она, посмотрев сначала на часы, а потом на опоздавшего Кокотова.
– Я… Понимаете… – залепетал он. – Человек попал под поезд… в метро… Мы в тоннеле стояли…
– Какой еще человек? Как не стыдно, Андрей! – Игорь от негодования попытался поджать нижнюю губу, но неудачно.
– Чего только не выдумают! – покачала головой Людмила Ивановна.
– Это правда! Я не обманываю…
– Подумайте лучше о своей характеристике! – сказала Зэка и глянула на провинившегося так, что стало ясно: даже если он добьется выдающихся воспитательных успехов, станет новым Макаренко или Яном Амосом Каменским, больше тройки за летнюю педагогическую практику ему не видать.