bannerbanner
В поисках чудесного. Четвертый путь Георгия Гурджиева
В поисках чудесного. Четвертый путь Георгия Гурджиева

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

Позднее я узнал, что автор повести – вымышленное лицо, а повесть начата двумя учениками Гурджиева, которые присутствовали на чтении; целью повести было пересказать идеи Гурджиева в литературной форме. Ещё позже я услышал, что мысль о повести принадлежала самому Гурджиеву.

Чтение первой главы на этом месте прервалось. Гурджиев всё время внимательно слушал; он сидел на диване, поджав под себя одну ногу, пил кофе из стакана, курил и иногда поглядывал на меня. Мне нравились его движения, в которых чувствовалась особого рода кошачья грация и уверенность; даже в его молчании было что-то, отличавшее его от других людей. Я подумал, что мне следовало бы встретиться с ним не в Москве, не в этой квартире, а в одном из тех мест, откуда я недавно вернулся: во дворе каирской мечети, в каком-нибудь разрушенном городе Цейлона или в одном, из храмов Южной Индии – в Танджуре, Тричинополи или Мадуре.

– Ну как вам понравилась повесть? – спросил Гурджиев после краткого молчания, когда чтение закончилось.

Я сказал, что слушал с интересом, но, с моей точки зрения, в ней есть недостатки – неясно, о чём именно идёт речь. Повесть рассказывает об очень глубоком переживании, о сильном впечатлении, которое произвела на автора какая-то доктрина, с которой он встретился; однако адекватного раскрытия самой доктрины не даётся. Присутствующие начали со мной спорить, указывая, что я пропустил важнейшую часть повести. Сам Гурджиев ничего не сказал.

Когда я спросил, какую систему они изучают, каковы её отличительные черты, я получил самые неопределённые ответы. Затем они принялись говорить о «работе над собой», но не смогли объяснить мне, в чём эта работа заключается. Мой разговор с учениками Гурджиева протекал в целом не очень-то хорошо, я ощущал в них нечто рассчитанное и искусственное, как если бы они играли заранее выученные роли. Кроме того, ученики не шли в сравнение с учителем. Все они принадлежали к тому слою довольно бедной московской интеллигенции, которую я хорошо знал и от которой не ожидал ничего интересного. Я даже подумал, что странно встретить их на пути к чудесному. Вместе с тем все они выглядели вполне порядочными и приятными людьми, и истории, которые я слышал от М., явно исходили не от них и относились не к ним.

– Я хотел спросить вас об одной вещи, – сказал Гурджиев после паузы. – Нельзя ли напечатать эту статью в какой-нибудь газете? Таким образом, мы сможем познакомить публику с нашими идеями.

– Совершенно невозможно, – ответил я. – Это не статья, а только часть повести, без конца и начала, для газеты она слишком велика. Обычно мы считаем материал по строчкам. Чтение заняло два часа – значит, около трёх тысяч строк. Вам известно, что такое газетный фельетон: в фельетоне около трёхсот строк.

В московских газетах фельетоны с продолжением печатаются не чаще, чем раз в неделю, так что для повести потребуется десять недель, – а ведь это всего-навсего тема беседы одного вечера. Если её и можно напечатать, то разве что в ежемесячном журнале. Но сейчас я не представляю, какой журнал подойдёт для этой цели; в любом случае, у вас потребуют всю повесть, прежде чем что-то сказать.

Гурджиев промолчал; на этом разговор прекратился.

Но в самом Гурджиеве я сразу же ощутил нечто необычное, и в течение вечера это впечатление только укрепилось. Когда я уходил, в моём мозгу мелькнула мысль, что мне необходимо сейчас же, безотлагательно договориться о новой встрече, что если я этого не сделаю, я могу потерять с ним всякую связь. И я спросил, нельзя ли нам повидаться ещё раз до моего отъезда в Петербург. Он сказал, что завтра будет в этом же самом кафе, в это же самое время.

Я вышел с одним из молодых людей. Чувствовал я себя весьма странно – долгое чтение, в котором я мало что понял, люди, не отвечавшие на мои вопросы, сам Гурджиев с его необычными манерами и влиянием на учеников, ощущавшимся мною, – всё это вызывало во мне неожиданное желание смеяться, кричать, петь, словно я вырвался из школы или из какого-то заточения. Мне захотелось рассказать о своих впечатлениях этому молодому человеку, отпустив в адрес Гурджиева и довольно нудной и претенциозной истории несколько шуток, я вообразил, что обращаюсь к одному из своих друзей. К счастью, я вовремя удержался: «Он пойдёт и сейчас же расскажет им всё по телефону. Ведь они – его друзья».

Поэтому я постарался взять себя в руки; в полном молчании мы сели в трамвай и поехали к центру Москвы. После довольно долгого пути мы добрались до Охотного Ряда, где я жил, и, молча попрощавшись, расстались.

Назавтра я сидел в том самом кафе, где впервые встретил Гурджиева; это повторилось на следующий день, и через день, и каждый день. Всю неделю, которую я провёл в Москве, я виделся с Гурджиевым ежедневно. Очень скоро стало ясно, что он знал очень многое из того, что мне так хотелось узнать. В частности, он объяснил некоторые феномены, встретившиеся мне в Индии, которые никто не мог объяснить – ни на месте, ни впоследствии. В его объяснениях чувствовалась уверенность специалиста, очень тонкий анализ фактов и какая-то система, которую я не мог уловить, но присутствие которой ощущал, ибо все объяснения Гурджиева заставляли думать не только о фактах, о которых шёл разговор, но и о многих других вещах, которые я наблюдал или о которых догадывался.

С группой Гурджиева я больше не встречался. О себе Гурджиев рассказал лишь немногое. Один или два раза он упомянул о своих путешествиях по Востоку; мне интересно было узнать, где он побывал, но выяснить это я не смог.

О своей работе в Москве Гурджиев сказал, что у него две не связанные друг с другом группы; они заняты разной работой «в соответствии со своей подготовкой и способностями», как выразился Гурджиев. Члены этих групп платили по тысяче рублей в год и работали с ним, продолжая заниматься своими обычными делами.

Я сказал, что, по моему мнению, тысяча рублей в год – чересчур большая плата для многих людей, не имеющих собственных средств.

Гурджиев возразил, что никакое другое решение этого вопроса невозможно, потому что в силу самой природы его работы он не в состоянии иметь много учеников. В то же время он не желает и не должен (он подчеркнул эти слова) тратить собственные деньги на организацию работы. Его работа не имела и не может иметь характер благотворительной деятельности, и ученики сами должны изыскивать средства для того, чтобы нанимать помещения для встреч, проводить эксперименты и так далее. Кроме того, добавил он, наблюдения показали, что люди, проявляющие слабость в жизни, оказываются слабыми и в работе.

– Есть несколько аспектов этой идеи, – сказал Гурджиев. – Работа каждого человека может включать расходы, путешествия и тому подобное. Если же его жизнь организована так плохо, что тысяча рублей в год оказывается для него затруднением, ему лучше за эту работу и не браться. Предположим, по ходу работы ему потребуется поехать в Каир или в какое-то другое место. У него должны быть для этого средства. Благодаря нашему требованию мы узнаём, способен он работать с нами или нет.

«Кроме того, – продолжал Гурджиев, – у меня слишком мало свободного времени, чтобы я мог жертвовать его другим, не будучи уверен, что это пойдёт им на пользу. Я очень высоко ценю своё время, потому что оно нужно мне и для моей собственной работы, потому что я не могу и, как сказал ранее, не должен тратить его непродуктивно. Есть во всём этом и другая сторона, – добавил он, – люди не ценят вещь, за которую не заплатили».

Я слушал его со странным чувством. С одной стороны, мне нравилось всё, что говорил Гурджиев. Меня привлекало в нём отсутствие малейшей сентиментальности, обычных разглагольствований об «альтруизме», «работе на благо человечества» и тому подобное. С другой стороны, меня удивило видимое желание Гурджиева убедить меня в чём-то в вопросе о деньгах, тогда как я не нуждался в том, чтобы меня убеждали.

Если я с чем-то и не соглашался, так это с самим способом получать деньги: мне казалось, что Гурджиеву не собрать описанным путём достаточных средств. Было очевидно, что никто из тех людей, которых я видел, не сможет заплатить в год тысячу рублей. Если он действительно отыскал на Востоке явные и несомненные следы скрытого знания и продолжал исследования в этом направлении, тогда его работа требовала средств, подобно тому как их требует любое научное предприятие, вроде экспедиции в неизвестную часть света, раскопок древнего города или исследований, для которых необходимы тщательные и многочисленные физические и химические эксперименты. Убеждать меня в этом не было никакой необходимости. Наоборот, у меня в уме возникла мысль, что раз Гурджиев даёт мне возможность теснее познакомиться с его деятельностью, мне, вероятно, следует найти нужные средства, чтобы поставить эту работу на солидное основание, а также обеспечить его более подготовленными людьми. Но, конечно, у меня было самое неясное представление о том, в чём могла заключаться его работа.

Не говоря об этом прямо, Гурджиев дал мне понять, что он принял бы меня в ученики, если бы я выразил на это своё желание. Я ответил, что главное препятствие для меня – то обстоятельство, что в данный момент я не могу остаться в Москве, потому что заключил соглашение с петербургским издателем и готовлю к печати несколько книг. Гурджиев сказал, что иногда ездит в Петербург, и обещал скоро быть там и известить меня о своём приезде.

– Но если я вступлю в вашу группу, – сказал я Гурджиеву, – передо мной встанет очень серьёзная проблема. Я не знаю, требуете ли вы от своих учеников обещания хранить в тайне то, чему они учатся у вас, но я такого обещания дать не могу. В моей жизни было два случая, когда я имел возможность вступить в группы, занятые работой, сходной с вашей, во всяком случае, по описанию, и эта работа в то время меня очень сильно интересовала. Но в обоих случаях вступить в них означало согласиться хранить в тайне всё, чему я мог бы там научиться, или пообещать такое молчание. И в обоих случаях я отказался, ибо прежде всего я – писатель и желаю оставаться свободным и сам решать, что я буду писать, а что не буду. Если я пообещаю хранить в тайне то, что мне будет сказано, после мне вряд ли удастся отделить то, что мне говорили, от того, что мне пришло на ум самому в связи со сказанным или без всякой связи с ним. Например, мне очень мало известно о ваших идеях, но я уверен, что когда мы начнём беседовать, то очень скоро подойдём к проблемам времени и пространства, высших измерений и тому подобному. Есть вопросы, над которыми я работаю уже в течение многих лет. Я нимало не сомневаюсь, что они занимают большое место и в вашей системе. (Гурджиев кивнул.) Ну вот, видите, если бы мы разговаривали сейчас под клятвой сохранения тайны, то уже после первого разговора я бы не знал, что мне можно писать и чего нельзя.

– А что вы сами думаете об этом? – спросил Гурджиев. – Слишком многое говорить не следует. Есть вещи, которые сообщают только ученикам.

– Я могу принять такие условия лишь временно, – сказал я. – Смешно, конечно, если бы я немедленно начал писать обо всём, что узнаю от вас. Но если вы в принципе не желаете делать из своих идей тайну и заботитесь только о том, чтобы они не были переданы в искажённой форме, тогда я мог бы принять такое условие и подождать, пока я лучше пойму ваше учение. Однажды я встретил группу людей, занятых научными экспериментами в очень широком масштабе. Они не делали тайны из своей работы, но поставили условием, что никто из них не имеет права говорить о каком-либо эксперименте или описывать его, если сам он не в состоянии его выполнить. И пока человек не мог самостоятельно повторить эксперимент, ему приходилось хранить молчание.

– Лучшей формулировки не может и быть, – сказал Гурджиев, – и если вы будете придерживаться такого правила, между нами не возникнет никаких вопросов.

– Существуют ли какие-то условия для вступления в вашу группу? – спросил я. – Связан ли вступающий с нею и с вами? То есть я хочу знать, свободен ли он оставить вашу группу или он принимает на себя определённые обязательства? И как вы с ним поступаете, если он не выполняет своих обязательств?

– Условий подобного рода нет и не может быть, – отвечал Гурджиев. – Наш исходный пункт – это тот факт, что человек не знает себя, что он не существует (эти слова он произнёс с ударением), он не то, чем может и должен быть. По этой причине он не в состоянии вступать в какие-то соглашения или брать на себя какие-либо обязательства. Он не способен ничего решать о своём будущем. Сегодня – это одно лицо, а завтра – другое. Он ничем не связан с нами и, если ему захочется, может в любое время оставить работу и уйти. Не существует никаких наших особых обязательств по отношению к нему, ни его – к нам.

«Если ему понравится, он может учиться. Ему придется долго учиться и много работать над собой. Когда он узнает достаточно, тогда – иное дело. Тогда он сам увидит, нравится ли ему наша работа; если он пожелает, то может работать с нами, если нет, может уйти.

До этого момента он свободен. Если же он останется и после этого, то сможет решать или устраивать что-то на будущее».

«Возьмите, например, один пункт. Могут возникнуть такие обстоятельства (конечно, не в начале, а позже), когда человек должен хранить тайну, пусть даже в течение небольшого промежутка времени, – тайну о чём-то, что он узнал. Но может ли человек, не знающий себя, обещать, что он сохранит тайну? Конечно, обещать он может, но сумеет ли сдержать своё обещание? Потому что он не един; в нём скрывается несколько человек. из обещает сохранить тайну и верит в это. А завтра другой из них расскажет её своей жене или другу за бутылкой вина, или её, возможно, выведает какой-нибудь умный человек, причём таким образом, что тот и сам не заметит, как всё выдаст. Наконец, его могут загипнотизировать, неожиданно на него накричать и напугать так, что он сделает всё, что хотите. Какого же сорта обязательства может он брать на себя? Нет, с таким человеком мы не будем разговаривать серьёзно. Для того, чтобы хранить тайну, человек должен знать себя, должен быть. А такой человек, как все, очень далёк от этого».

«Иногда мы создаём для людей временные условия для проверки. Обычно их очень скоро нарушают, но мы никогда не сообщаем серьёзных тайн человеку, которому не доверяем, так что подобные нарушения не имеют особого значения. Я хочу сказать, что для нас они не важны, хотя, несомненно, разрушают нашу связь с этим лицом, и этот человек теряет возможность что-нибудь от нас узнать – если он вообще в состоянии чему-то от нас научиться. Это может также повлиять на его личных друзей, хотя бы и неожиданно для них самих».

Я припоминаю, что во время одной из бесед с Гурджиевым на первой же неделе нашего знакомства я заговорил о своём намерении опять отправиться на Восток.

– Стоит ли об этом думать? И сумею ли я найти там то, что мне нужно? – спросил я Гурджиева.

– Хорошо поехать туда для отдыха, в отпуск, – отвечал Гурджиев, – но отправляться туда за тем, что вам нужно, не стоит. Всё это можно найти здесь.

Я понял, что он говорит о работе с ним.

– Но разве школы, которые находятся, так сказать, на месте, в окружении традиций, не дают определённых преимуществ? – спросил я.

Отвечая на этот вопрос, Гурджиев открыл мне некоторые вещи, которые я понял лишь впоследствии.

– Даже если бы вы нашли там школы, это оказались бы лишь «философские» школы. В Индии имеются только «философские» школы, – говорил он. – Всё разделилось очень давно следующим образом: в Индии оказалась «философия», в Египте – «теория», а в нынешних Персии, Месопотамии и Туркестане – «практика».

– И так остаётся по сей день? – спросил я.

– Частично даже и теперь, – отвечал он. – Но вы не вполне понимаете, что я называю «философией», что «теорией» и что «практикой». Эти слова нужно понимать не совсем так, как их обычно понимают.

«А если говорить о школах, то существуют только специальные школы, школ общего типа нет. Каждый учитель, или гуру, является специалистом в какой-то одной области. Один – астроном, другой – скульптор, третий – музыкант. И все ученики должны прежде всего изучить предмет, в котором специализируется их учитель, а затем, после этого, – другой предмет и так далее. Потребовалась бы тысяча лет, чтобы изучить всё».

– А как же учились вы?

– Я был не один. Среди нас были специалисты всех видов.

Каждый учился, следуя по линиям своего особого предмета. А затем, когда мы собирались вместе, мы соединяли всё, что нашли.

– И где же теперь ваши сотоварищи?

Гурджиев немного помолчал, а затем, глядя куда-то вдаль, медленно произнёс:

– Некоторые умерли, другие работают, а третьи удалились от мира.

Эти слова из монашеского лексикона, услышанные столь неожиданно, вызвали у меня странное и непривычное чувство.

В то же время я ощутил в Гурджиеве и некоторую «игру», как если бы он намеренно пытался по временам подбросить мне какое-то слово, чтобы заинтересовать меня и заставить думать в определённом направлении.

Когда я попытался подробнее расспросить, где он нашёл то, что знает, каков источник его знания и как далеко идёт это знание, он не дал мне прямого ответа.

– Знаете, – как-то заметил Гурджиев, – когда вы поехали в Индию, в газетах писали о вашей поездке и о ваших целях. Я дал своим ученикам задание прочесть ваши книги и решить по ним, что вы представляете собой, и установить на этом основании, что вы можете найти. Таким образом мы знали, что вы там найдёте, ещё тогда, когда вы туда ехали.

На этом наша беседа закончилась.

Однажды я спросил Гурджиева о балете, который упоминался в газетах и на который ссылалась повесть «Проблески истины». Будет ли этот балет иметь характер «драмы мистерий»?

– Мой балет – не мистерия, – сказал Гурджиев. – Задача, которую я поставил, состояла в том, чтобы создать интересный и красивый спектакль. Конечно, за внешней формой там скрыт известный смысл: но я не преследовал цели показать и подчеркнуть именно это. Объясню вам вкратце, в чём дело. Вообразите, что изучая движение небесных тел, скажем, планет Солнечной системы, вы построили особый механизм, чтобы передать зрительное изображение законов этих движений и напомнить нам о них. В таком механизме каждая планета, изображаемая сферой соответствующих размеров, помещается на определённом расстоянии от центральной сферы, изображающей Солнце. Механизм приводится в движение, все сферы начинают вращаться и двигаться по заданным путям, воспроизводя в зрительной форме законы, управляющие движением планет. Этот механизм напоминает вам обо всём, что вы знаете о Солнечной системе. Нечто подобное содержится и в ритме некоторых танцев. В строго определённых движениях и сочетаниях танцующих в видимой форме воспроизведены определённые законы, понятные тем, кто их знает. Такие пляски называются «священными плясками». Во время моих странствий по Востоку я много раз был свидетелем того, как эти пляски исполнялись во время священнослужений в древних храмах. Некоторые из них воспроизведены в «Борьбе магов». Кроме того, в основу балета положены три особые идеи. Но если я поставлю балет на обычной сцене, публика никогда их не поймёт.

Из того, что он затем говорил, я понял, что это будет не балет в строгом смысле слова, а целая серия драматических и мимических сцен, связанных в общем плане; их будут сопровождать пение, музыка и пляски. Наиболее подходящим названием для этих сцен было бы «ревю», но без какого бы то ни было комического элемента. Этот балет, или «ревю», назван «Борьба магов». Важные сцены изображают школы «белого мага» и «чёрного мага», упражнения учеников обеих школ и борьбу между ними. Действие происходит на фоне жизни восточного города, перемежаясь священными плясками, танцами дервишей и национальными плясками, распространёнными на Востоке; всё вместе переплетено с любовной историей, которая сама по себе имеет аллегорический смысл.

Я особенно заинтересовался, когда Гурджиев сказал, что те же самые исполнители должны будут играть и танцевать в сценах, изображающих как «белого», так и «чёрного» магов, и что они сами и их движения должны быть в первой сцене привлекательными и красивыми, а во второй – уродливыми и отталкивающими.

– Понимаете, таким образом они увидят и изучат все стороны самих себя; поэтому балет имеет огромное значение для самоизучения, – сказал Гурджиев.

В то время я понимал всё это весьма смутно, однако меня поразило некоторое несоответствие.

– В газетной заметке, которую я видел, сказано, что ваш балет будет поставлен в Москве, что в нём примут участие известные балетные танцовщицы. Как вы это соотносите с идеей самоизучения? – спросил я. – Ведь они не станут играть и танцевать, чтобы изучать себя.

– Всё это далеко ещё не решено, – возразил Гурджиев, – да и автор заметки, которую вы прочли, не был вполне информирован. Всё может выйти совсем по-другому. А с другой стороны, те, кто будет участвовать в балете, сами увидят, нравится он им или нет.

– А кто напишет музыку? – спросил я.

– Это тоже не решено, – ответил Гурджиев. Больше он ничего не сказал; и я вновь столкнулся с этим «балетом» только через пять лет.

Однажды в Москве я беседовал с Гурджиевым. Я рассказывал о Лондоне, где мне случилось остановиться на короткое время, об ужасающей механизации, которая в крупных городах всё возрастает; без неё, вероятно, было бы невозможно жить и работать в этих гигантских «заводных игрушках».

– Люди превращаются в машины, – говорил я. – Несомненно, иногда они становятся совершенными машинами. Но я подумаю, что они способны мыслить: если бы они пытались мыслить, они не стали бы такими прекрасными механизмами.

– Да, – сказал Гурджиев, – это верно, но только отчасти. Прежде всего, вопрос заключается в том, какой ум люди используют во время работы. Если они используют тот ум, какой следует, они смогут думать ещё лучше, работая с машинами. Но при условии, что они будут думать тем самым умом.

Я не понял, что Гурджиев подразумевает под «тем самым умом». Понял я это гораздо позднее.

– И во-вторых – продолжал он, – механизация, о которой вы говорите, вовсе не опасна. Человек может быть человеком (он подчеркнул это слово), работая с машинами. Есть другой вид механизации, гораздо более опасный: самому сделаться машиной. Думали вы когда-нибудь о том, что все люди суть машины?

– Да, – ответил я, – со строго научной точки зрения все люди – это машины, управляемые внешними влияниями. Но весь вопрос в том, можно ли принять этот научный взгляд.

– Научный или ненаучный – для меня всё равно, – возразил Гурджиев. – Я хочу, чтобы вы поняли, что именно я говорю. Посмотрите, все эти люди, которых вы видите, – и он указал на улицу, – всё это просто машины и ничего более.

– Я думаю, что понимаю вашу мысль, – сказал я. – Я часто думал, как мало в мире такого, что могло бы противостоять этой форме механизации и избрать свой собственный путь.

– Вот тут-то вы и делаете величайшую ошибку, – промолвил Гурджиев. – Вы думаете, что существует нечто, способное противостоять механизации, нечто, выбирающее свой путь; вы думаете, что не всё одинаково механистично.

– Ну конечно, нет, – возразил я. – Искусство, поэзия, мысль – вот феномены совершенно другого порядка!

– В точности такого же! – был ответ Гурджиева. – Их деятельность так же механична, как и всё прочее. Люди – это машины, а от машин нельзя ожидать ничего, кроме механического действия.

– Очень хорошо, – сказал я, – но разве нет таких людей, которые не являются машинами?

– Может быть, и есть, – сказал Гурджиев. – Но только это не те люди, которых вы видите. И вы их не знаете. Мне хочется, чтобы вы поняли именно это.

Мне показалось довольно странным, что Гурджиев так настаивает на этом пункте. Его слова были ясными и неоспоримыми; вместе с тем мне никогда не нравились такие короткие и всеобъемлющие метафоры, которые упускают моменты различия. Я постоянно утверждал, что различия – самая важная вещь, и для того, чтобы что-то понять, необходимо прежде всего увидеть, в каких моментах явления отличаются друг от друга. Поэтому мне представилось несколько неправильным, что Гурджиев настаивает на этой идее, которая и так казалась очевидной, при условии что её не будут абсолютизировать и учтут исключения из неё.

– Люди так непохожи друг на друга, – сказал я. – Сомневаюсь, что можно поставить их всех в один ряд. Есть среди них дикари, есть люди интеллекта, есть гении.

– Совершенно верно, – сказал Гурджиев. – люди очень непохожи друг на друга; но подлинную разницу между ними вы не знаете и не можете знать. Различия, о которых вы говорите, просто не существуют. Это нужно понять. Все люди, которых вы видите, все люди, которых вы можете узнать впоследствии, – всё это машины, настоящие машины, которые работают, как вы сами выразились, под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами. Каким образом дикари и мыслящие люди дошли до этого? Даже сейчас, в тот момент, когда мы беседуем, несколько миллионов машин пытаются уничтожить друг друга. Какая между ними разница? Где тут дикари и где мыслящие люди? Все одинаковы…

На страницу:
2 из 10