Полная версия
Ева. Я знаю, кто тебя убил
Андрей меж тем уже разложил вещи на раскладушке и поторапливал:
– Давай, Герман, садись, будем рейтузы натягивать. – Герману было пять с половиной, но Андрей все еще помогал ему одеваться.
– А елку мы куда поставим? Сюда? – сыпала вопросами Ева, надевая валенки. – А чем мы ее будем украшать? Огоньки где возьмем? У нас с мамой всегда была огромная елка. И много игрушек. Моя любимая – девочка в красной шапочке. Она прищипывалась на ветку. А мамина любимая – снеговик с ведерком. Его Герман разбил.
Герман не помнил ничего из того, что говорила Ева, ни снеговика, ни саму маму. А рассказам Евы он не очень-то доверял: знал уже, что Ева врушка.
На колготки телесного цвета и шерстяные носки Андрей, присев на корточки, натянул зеленые рейтузы, а на них – синие шаровары с шершавой внутренностью, похожей на нутро грибной шляпки. Вдоль шаровар шел шов, полоска-стрелка. Прижимая одной рукой к груди медведя, другой Герман принялся изо всех сил оттягивать стрелку от коленок, точно она смертельно угрожала им. Дальше шли колючие черные валенки, подшитые, с кожаной гладкой вставкой на пятках. Андрей засунул ноги Германа в теплые валенки, шаровары спустил сверху, зацепил лямками подошвы. Шаровары натянулись, и стрелка отступила от коленок.
Неизвестно, откуда бралась вся та одежда. Она никогда не была новой. Герман помнил, как Андрей после обеда долго сидел в кухне у окна с ворохом одежды и подшивал, укалываясь иголкой и тихо чертыхаясь. Герман помнил его крупные солдатские стежки на майке, колготках, трусах, на кармашке байковой, в красно-синюю клеточку рубашки. И еще на Евином свитере: от Андреевых стежков голова одного из оленей сморщилась, приподнялась, точно олень, один из стаи, учуял что-то и встревожился.
Сначала – платок, потом – тонкая шерстяная шапка. Сверху – меховая круглая шапка-шлем, рыжая, в темных пятнах. Напряженный взгляд голубых глаз Андрея, когда он застегивает шапку. Легкий дружеский толчок в живот, вызывающий у Германа смех. Варежки на резинке прыгают от радости. Клетчатое пальто с капюшоном. Кожаный солдатский потертый ремень, чтобы не поддувало. Меховой воротник поднят и щекочет ворсинками шею и щеки: Андрей туго завязывает сзади синий шарф. Дышать – никак, но ради елки Герман готов вытерпеть все. Ева уже одета, ждет. На ней черная шубка, заячья шапка с помпоном и точно такой же, как у Германа, синий шарф, так же туго, жарко завязанный узлом под воротником сзади.
День морозный, русский, зимний. С тем самым нежно-голубым финифтевым небом, с удивлением проступающим сквозь заснеженные ветви деревьев. С мягко подоткнутыми снегом домами. С зависшими радужными снежинками в стекловидном воздухе. С пятнами ледяного солнца на деревьях и качелях.
Андрей вынес санки с изморозью на алюминиевой спинке. Ева, стянув варежку, тут же нацарапала на изморози свое имя.
В лес вела накатанная, скользкая, жирно отливающая на солнце дорога. По ней частенько возили солдат в грузовиках. Герман и Ева положили на санки топор, тот засверкал наточенным лезвием. Ева, потянув за веревочку, помчалась вперед, Герман едва успел ухватиться за спинку санок. Он бежал сзади, держась и одновременно толкая санки вперед. Снег поскрипывал, повизгивал под полозьями. Одной перекладины на санках не было, и сквозь щербинку Герману было видно, как бежит, льется струйками под ногами снежное молоко. По обе стороны от дороги застыли в складках снега белые поля. Герман обернулся: Андрей – серая шинель, шапка-ушанка со звездой, валенки – чуть отстал, шагал широко, курил. Дымок от сигареты весело струился вверх, в невозможно голубое небо.
Когда Герман и Ева с визгом вбежали в лес, вековые деревья принялись сурово ощупывать их, проверять, идентифицировать. Оробев и притихнув, Ева и Герман прижались друг к другу. Когда появился Андрей (края шинели – в снежной пыли, шапка со звездой заиндевела), тени набросились и на него, но тут же узнали, стали ластиться, ласкать лицо, плечи, покрасневшие руки (Андрей никогда не носил рукавиц). Щелкнув по-дружески детей по носу, солдат усадил Еву у спинки санок, Германа перед ней. Дернул за веревку, и санки тяжело, со скрипом двинулись с места, но быстро набрали скорость. Андрей свернул с дороги на раскатанную коньковым солдатским шагом лыжню.
Андрей запел песню «У солдата выходной». Ева с Германом подхватили. Они уже знали весь солдатский репертуар. И «Артиллеристов», и «Катюшу», и «Смуглянку-молдаванку», и «Марусю», и еще много чего. Продолжая орать во все горло, Ева и Герман растопыренными руками и ногами задевали заснеженные кусты, мимо которых проезжали, и повизгивали от удовольствия, когда снег сыпался им в лицо. День неумолимо шел вперед. Какой-то другой, будущий Герман делал знаки, пытался сказать Герману-мальчику, что вокруг происходит нечто большее, чем то, что он видит, о чем-то просил, предупреждал. Герман прислушивался, слышал намеки, но не понимал их.
Елку увидала Ева:
– Вон, вон, Андрей, смотри, вон она.
Елка стояла метрах в тридцати от лыжни, в сугробах меж старых уставших берез. И сейчас Герман хорошо помнит ее. С ровными пышными боками, широким подолом в снежных оборках, который она, как молодая цыганка, раскрыла веером на голубоватом снегу. С прямой, как стрела, верхушкой, обсыпанной снежным сахаром. Со все теми же пятнами солнца вместо игрушек. И еще – с темными веснушками прошлогодних листьев с соседок-берез.
Андрей остановился. Ева выбралась из санок и помчалась к елке, но тут же увязла в снегу. Андрей вытащил Еву из снега, поднял, прижал правой рукой к шинели, свободной рукой схватил топор:
– Герман, побудешь здесь? – Герман кивнул. – Мы мигом, – пообещал Андрей и пошел с Евой на руках меж тесных чешуйчатых стволов, глубоко проваливаясь в снегу.
Добравшись до елки, Ева с Андреем принялись осматривать ее.
– Ну что, Герман, – крикнул Андрей, обернувшись, – срубаем?
Герман радостно крикнул в ответ:
– Субаем!
Стукнул топорик. Елка дрогнула и от неожиданности осыпала снежную броню. Ева издала победный клич. Андрей засмеялся. Его смех эхом прокатился по лесу. В нетерпении Герман принялся катать по лыжне санки. С каждым разом он увеличивал дистанцию. Стук топорика отдавался гулким веселым звоном, отталкивался от стволов и убегал далеко в лес. Голоса Евы и Андрея звучали необычно высоко и как будто по отдельности.
За грудой старого валежника лыжня поворачивала. Герман решил посмотреть, что там. Заведя воображаемый мотор – р-р-р, он свернул за валежник и, держась заиндевевшими варежками за спинку санок, помчался вперед. Через несколько метров уткнулся в стену из сосен. Они стояли тесно, будто хотели обняться. За соснами уходил вниз овраг. Солдатская лыжня огибала его поверху. Герман поставил санки на край оврага, сел, взял веревку в руки и, оттолкнувшись валенками, направил санки по склону. Не проехав и метра, санки застряли. Герман повалился на снег и покатился вниз боком, как они часто делали с Евой на горке рядом с домом. Снег тут же забил нос, рот и глаза, сильнее и веселее застучало сердце, защипало щеки и запястья.
На дне оврага Герман раскинул руки и ноги. Прислушался: стук топора замолк. Поспешно поднялся. Правая нога удивительно легко, глубоко ушла вниз, а дальше… А дальше была только боль. Боль, для которой и теперь, спустя годы, он не может подобрать слов. Ева рассказывала, что крик его был настолько чужим, жутким, что она и Андрей не сразу догадались, кто это кричит. Солнце приблизилось к Герману, горячо задышало и принялось жечь его тело. Предметы потеряли формы, мир задрожал и рассыпался на атомы, будто его никогда и не существовало.
Кто поставил тот капкан так близко к гарнизону, так и не выяснили. Капкан был самодельный. Его сконструировали с особой жестокостью. Острые стальные зубцы как по маслу прошли сквозь валенок Германа и в один миг раздробили детские кости.
8
Больше двух с половиной месяцев Герман провел в больнице. Когда он оказался дома с собранной кое-как из осколков ступней, костылями, выменянными Андреем у санитара на наручные часы, отец повел себя так, будто ничего не произошло. Правда, отменил совместные завтраки, а значит, и пытки вареным яйцом.
А в мае 1981 года отец посадил Германа и Еву с Андреем на поезд. На перроне крепко обнял и поцеловал Еву. Посмотрел на Германа, опиравшегося на костыли. Сжал его плечо так, что Герман едва удержался, чтобы не вскрикнуть. Наклонился и коснулся лба мальчика мокрыми холодными, несмотря на жаркий день, губами. Герман в поезде еще долго ощущал ледяной ожог этого поцелуя.
Герман не помнит, сколько они ехали. Несколько раз перекусывали – чай, разумеется, в подстаканниках, с дребезжащей ложкой, бутерброды. Вареная картошка с зеленым луком, разложенная на газете «Правда». Ева уже успела подрисовать усы немолодому мужчине с густыми черными бровями (одна выше другой), на пиджаке – висячие звездочки орденов, пробовала прочитать заголовок: «Ву… вру… вручен… е». Андрей научил Германа и Еву макать лук в соль и прикусывать с картошкой. Герману понравилось. А Ева молотила все, что успевала захватить пухлыми ручками, и расспрашивала Андрея о Москве. Тот каждый раз отвечал ей, что никогда там не был, но спустя некоторое время Ева снова спрашивала.
После еды Герман смотрел в окно, изумляясь тому, что в мире так много людей, домов и деревьев. Андрей с Евой играли в карты. Когда Андрей, увлекшись, забывал ей уступать, Ева, покраснев от возмущения, громко требовала реванша. Устав от игр, скакала, носилась по узкому коридорчику плацкартного вагона. Раз вернулась с большой шоколадкой. Шоколадка подтаяла на весеннем солнце, поджаривавшем вагон. Когда Ева развернула обертку, шоколад туго потек ей на пальцы. Через минуту руки и лицо Евы были в шоколаде, а спустя еще минуты три от шоколадки ничего не осталось (Герман и Андрей отказались от мятой дольки, которую Ева милостиво протянула им по очереди). Потом Ева спала на верхней полке. Ее волосы свешивались и, потеряв темный цвет на солнце, долго – нет, вечно – раскачивались вместе с вагоном.
Андрей тоже поспал, на нижней полке, напротив Германа. Положив руку под голову, выставив рыжую подмышку. От жары его лицо и грудь над вырезом майки покраснели, вспотели, но он не замечал и спал долго, крепко, сладко. А вечером, выбежав на стоянке, купил пирогов и успел поймать в кустах сирени бронзовку с зеленой радужной спинкой и тяжелыми надкрыльями. В вагоне Андрей высыпал спички из коробка и положил туда жука. Герман, дрожа от возбуждения, взял коробку и прислонил к уху: лапки жука тихо скребли по картону – скраб, ск-краб-б, ск-краб-б. Ева тоже послушала, но почти тут же отдала коробку назад: насекомых она не любила. А Герман весь остаток дня то приоткрывал крышку коробка, глядел на зеленую спинку жука, текущую металлом, то снова задвигал и слушал шорохи.
Ночью Герман не мог уснуть. Выбравшись из пут простыни, встал на колени, оперся локтями о столик и уставился в окно. Проносящиеся леса, еще несколько часов назад струившиеся нежно-зеленой листвой, радостно махавшие солнечными ветвями вслед поезду, сделались черными, кружевными, превратились в цельное темное недоброе существо, которое раскачивалось, шумело и угрожало мчащемуся поезду. Иногда воздушными привидениями возникали цветущие вишни и яблони, они белели, пенились, тянулись прочь из лап леса-оборотня. Между лесами, над равнинами, небо вспыхивало, тлело на горизонте красными и зеленоватыми полосами. Эти светлые промежутки быстро заканчивались, поезд снова нырял в темный лес, деревья в котором, точно воины, тесно смыкали ряды, намертво переплетались ветвями.
Жук в коробке спал. Герман тихонько постучал по крышке, поскреб ногтями. Сначала жук не отвечал, а потом зашуршал, задвигал лапками.
– Почему не спишь? – раздался вдруг шепот Андрея.
– Не знаю.
Андрей сел, потянулся, громко зевнул. Перебрался к Герману, посадил его на колени, обнял. Герман прижался к горячей со сна груди Андрея.
– Покурить охота, – сказал Андрей. – Пойдем покурим.
– Пойдем, – согласился Герман.
Андрей отнес мальчика в тамбур. Там, продолжая держать Германа на руках, закурил, протянул сигарету Герману:
– На, затянись.
Герман ухватил сигарету зубами, попытался дунуть в нее, потом вдохнул, глотнул едкого горького дыма и закашлялся так, что выступили слезы. Андрей засмеялся, забрал сигарету. Докурил.
– Ну вот мы с тобой и покурили, Герман. А теперь пошли спать.
У бабушки была замысловатая прическа, очки на пол-лица, атласный халат и серебряные кольца на крупных руках. Она держала письмо и медленно читала. По мере чтения кресло, в котором она сидела, расставив крупные и белые, точно у снеговика, ноги, принялось поскрипывать, выдавая возмущение. Потом от возмущения у нее начал подрагивать крупный нос, потом уголки рта, потом гневно задрожала седая прическа, а затем и сережки закачались, вспыхнули. Лицо и грудь бабушки налились краснотой, будто кто-то облил ее малиновой краской.
Герман, Ева и Андрей сидели напротив на диване и не шевелились. Брат и сестра держались за руки. Герман чувствовал, как раскалилась, горячо вспотела ладошка Евы, его же превратилась в тающую ледышку. Комната двигалась (ночью Герман так и не уснул), проплыли шкаф с книгами, этажерка, заставленная фигурками; картины с древним городом съехали со стены и покачивались в воздухе. Герман часто заморгал, и предметы вернулись на места. Пока бабушка читала, луч на полу подрос и теперь лизал заштопанный носок Германа, обтягивающий искривленную травмой правую ступню.
Часы на столике с танцующими ножками ожили, в часах раскрылась дверца, и оттуда весело выкатилось гнездо с четырьмя серебристыми птенцами. Раздалась громкая механическая трель. Пять часов вечера. Бабушка подняла голову, сложила письмо, сняла очки и уставилась на Германа и Еву. Смотрела минуту или две, поджав тонкие губы. Потом тяжело поднялась. Роста она была внушительного, выше Андрея на голову. Подошла, наклонилась. Пахнуло сладковатыми духами и запахом старости. На брата и сестру смотрели маленькие темные глаза, зрачки стремительно двигались то вправо, то влево.
– Идите за мной, – сказала бабушка хрипловатым голосом, низким, будто медвежонковый рев. – А ты, солдат, посиди пока.
Комната, куда бабушка привела детей, была меньше предыдущей. В ней стояли диван, круглый стол с лампой, шкаф. В окне виднелся удивительный дом с длинным шпилем и башенками. Бабушка велела вести себя тихо, задержалась взглядом на лице Евы, а потом исчезла в проеме, затворив дверь.
Герман сложил костыли и устроился в уголке дивана. От усталости глаза слипались. Он вытащил из кармана шорт спичечную коробку. Приоткрыл, поглядел на жесткую зеленую спинку друга, задвинул. Приставил к уху, лапки успокаивающе зашуршали.
– Ева, что едят жуки?
Ева пожала плечами. Она стояла у двери и прислушивалась. Голоса Андрея и бабушки сливались, они что-то горячо обсуждали. Ева тихо приоткрыла дверь и высунула голову.
Герман вцепился пальцами в спичечную коробку, пытаясь не заснуть. Ева повернулась к Герману:
– Бабушка говорит, что ей семьдесят лет и у нее нет времени растить детей.
Снова высунула голову, опять повернулась к брату:
– А Андрей ей говорит, что, если она не возьмет нас, у него приказ – отвести детей в детский дом.
Герман зажмурил глаза, попытавшись различить слова, которые произносили бабушка и Андрей, но слова только гудели, раздувались, обрастали дополнительными звуками. Воспользовавшись промашкой Германа, сон ласково подышал в его веки и быстро, ловко накрыл своей темной сетью.
9
Ариша, а по новым документам она стала Ариной Германовной, сидит на краешке дивана и молча глядит на Германа. Он прижимается лопатками к стене. В комнате только диван, который Герман сохранил из проданной квартиры. Герман вытаскивает из кармана пальто пачку сигарет, закуривает. Сама по себе девочка его не интересует. Он может обвинить ее лишь в том, что черты ее лица схожи с чертами отца и матери, убийц Евы.
– Теперь ты будешь здесь жить.
Девочка качает ногой. Болотно-зеленая куртка, купленная в «Детском мире», сидит мешком. Из кармашка выпирает мячик.
– Будешь звать меня папой.
Герман знает, что с детьми лучше разговаривать, присев на корточки, но решает не утруждаться. Девочка не плачет, не визжит – это уже кое-что. Ему хочется быть сейчас в цирке, смотреть, как мечутся Олег и Ольга в поисках дочери. Как разговаривают со служащими, как те заглядывают в потайные уголки, разводят руками. Как, все еще не веря, что это происходит с ними, Ломакины вызывают милицию, рассказывают приехавшим на вызов сонно-отрешенным сотрудникам, что произошло, описывают девочку. У Олега наверняка есть в бумажнике фотография дочери.
Ариша стучит ботиночками о диван, и на давно не мытый пол падают ошметки сухой грязи, отформатированной рифленой подошвой. Ерзает на стертом велюре, опасливо поглядывая на Германа.
За окном с места, где стоит Герман, видно только небо. Слышно, как на одной ноте шумит МКАД.
– Ты слышишь меня? – Герман выпускает колечко дыма. – Тебя теперь зовут Ариша. Я – твой папа.
Девочка в ответ старательно чешет переносицу. Спускается с дивана и, поглядывая на Германа, обходит комнату. На подоконнике лежит игрушечная овца с глуповатой мордашкой, купленная Германом в том же «Детском мире» по акции почти задаром. Ариша тянет овцу за ногу. Нюхает резиновое лицо, прижимает игрушку к себе и что-то шепотом говорит. Прихватывает еще пакет с деталями лего, теми самыми, оставшимися от прежних жильцов, разнокалиберными, подобранными явно на помойке. Герман сложил лего в пакет накануне и перенес в комнату девочки. Ариша усаживается на пол. Мячик выдавливается из кармана и укатывается в угол. Положив овцу на колени, Ариша высыпает с грохотом детали из пакета. Выбирает несколько и принимается строить из них что-то. Поднимает взгляд на Германа.
– А… – говорит она.
– Что?
– …ок, – завершает слово Ариша.
За́мок? Герман с удивлением глядит на девочку. Неужели возмездие уже отметило убийц?
То, что девочка не говорит, многое упрощает. Герман поднимается, идет на кухню. Тушит сигарету и выбрасывает в мусорное ведро. Достает из холодильника коробку молока с трубочкой, яблоко, булку. Берет из шкафчика салфетку. Приносит все это в комнату и раскладывает на салфетке на полу рядом с Аришей. Посчитав, что сделал для этого ребенка более чем достаточно, отправляется к себе в комнату. Здесь есть не только диван, но еще стол, на котором стоит переносной телевизор с антенной наверху и пузатый компьютер с пятнами на экране. Герман приобрел их с рук по дешевке. Он включает телевизор. Отыскивает городской канал. Теперь остается только ждать.
10
В комнате у бабушки висел портрет. Бабушка уверяла, что ее. Герман не верил: женщина на портрете была молода и больше походила на Еву, чем на бабушку. Женщина стояла вполоборота у зеркала и поправляла прическу. Темные волосы были завиты и убраны, на шее – бусы из жемчуга, платье с отворотом, странное, нездешнее. Из картинного зеркала женщина всматривалась в себя и чуть косила на Германа. Чем дольше он смотрел на нее, тем больше находил сходства с Евой, и в конце концов уверовал в то, что это портрет будущей Евы.
Фамильные черты нагло выпирали в Еве.
– С Евой все ясно, – говорила бабушка, – наша, Морозовская. И характер наш. Упрямый, поперешный. А вот ты, дружок, в кого?
Как-то осенью в выходной после обеда бабушка отнесла Германа на руках на балкон. Усадила в старое деревянное кресло-качалку на мягкую подушку с вышитыми и уже почти стертыми временем ягодами и листьями. Приподняв за подбородок, подставила его лицо под лучи солнца 1981 года. Отошла, оперлась крупными локтями о перила балкона. Напряженно уставилась. Рядом с креслом стоял столик, и Герман боковым зрением видел, как сверкала на нем в осеннем свете серебряная пепельница с дымящейся сигаретой, а в пузатой рюмке подрагивала от холода тягучая темная жидкость. От нее шел сладкий и резкий дух. Ликер. Бабушка обожала этот напиток и всегда держала в шкафу с десяток бутылок.
Рядом с пепельницей и рюмкой лежала толстая книга в синей искусственной коже. Семейный альбом. Все последние дни бабушка не расставалась с ним. Сейчас она протянула руку, перстень на ее пальце словил осеннего зайчика, тут же убежавшего по переносице Германа в никуда. Бабушка взяла альбом, раскрыла и принялась сверять черты Германа с морозовскими лицами всех калибров. Занималась она этим долго, Герман успел утомиться. Время от времени бабушка вытаскивала из силков фотографию, приставляла сбоку к лицу Германа (от карточки неприятно тянуло запахом старой бумаги, пыли и табака):
– Посмотри-ка вправо, Герман, нет, нет, не туда, на шпиль.
И Герман послушно глядел на шпиль краснопресненской высотки, возвышавшийся над окружающими домами.
Раз рука бабушки дрогнула, задержалась у лица Германа с очередной карточкой. Хриплый тягучий медвежонковый голос повеселел. Ну-ка, ну-ка… Взгляд подернулся лаской. Герман откликнулся, подался вперед, задрожал от прилива подступающего счастья. В крови загудели тысячи пчел, что-то сладко заныло в сердце, коленях, пятках. Древний род горячо задышал в уши, разомкнул ряды, раскрыл объятия – повеяло спокойствием, уверенностью… Но тут бабушка разочарованно покачала головой, убрала фотографию, сделала затяжку и захлопнула альбом. Легкое облачко пыли взвилось в небо…
Попыток обнаружить морозовские черты в Германе бабушка все же не оставляла. Намыливая в ванной, изучала все его сочленения, выступающие кости, уши, пальцы, пятки, затылок. Взмокшая, со стекающими с красного крупного носа каплями, в кляксах пены на халате, она натирала Германа мочалкой (древесного цвета, с макаронными нитями, которые, выбившись из-под ее пальцев, весело щекотали кожу). Устав, присаживалась на край ванной и смотрела, как Герман играет пластмассовым Чебурашкой в воде. Всматривалась, вщуривалась, пытаясь уловить знакомый жест, взгляд. Как-то разбудила Германа ночью. Радостно напевая, посветила в лицо фонариком. От желтого ослепляющего света у Германа защипало глаза. Спустя минуту фонарик погас, бабушка погрустнела, поправила ему одеяло и понуро, шаркая тапочками, ушла.
Бабушка не любила неясности. Однако тут столкнулась с неодолимым препятствием.
– Остается только ждать, – повторяла она время от времени. – Ждать, когда вырастешь. Голос, или фигура, или походка скажут наверняка. Только дождусь ли я?
Однажды Герман подслушал ее телефонный разговор. Проснулся ночью в туалет, потому как с вечера наелся арбуза – сахарного, тающего красным мороженым на языке (такого вкусного, что Герман сгрыз даже травянистую зеленую мякоть у жесткой гладкой корки). Он опустился на пол на колени: без костылей, ползком, было быстрее и тише. Когда полз обратно, задержался у комнаты бабушки. Она с кем-то разговаривала этим своим медвежонковым голосом. Герман постепенно приручал этот голос внутри себя. Он заглянул в щель: комната была полна дыма, бабушка, в атласной ночной рубашке, похожей на свадебное платье, в бигуди, огромными толстыми гусеницами облепивших голову, сидела в кресле. На подоле белел телефон. В одной руке – трубка, в другой – сигарета. Герман заткнул нос и задышал ртом, чтобы не закашляться и не выдать себя.
– Ну не выкину же я их на улицу? Перестань, Веро́ника. Уж тебе-то известно, что такое детдом. Мать? Да я понятия не имею, кто она… А вот так, ни сном ни духом. Ты же его знаешь, моего сыночка… Молчком да тишком. С его характером не стоило и пытаться заводить семью… Ну конечно, искала, с лета ищу. Да как-как – всё без толку, вот как. Я даже не знаю, как ее зовут. В свидетельстве о рождении у них вместо матери прочерк… Бывает, не бывает – а вот есть! А вот так, представь себе. Еще и с документами мне морока… Но что делать-то? Побудут уж теперь, пока не пристрою… Знаешь, иногда мне кажется, что он специально. Мне в отместку. Он же все упрекал меня – дескать, все его детство прогуляла, жопой прокрутила, сначала соседи вырастили да ты, Веро́ника, а потом военные в училище. Во как, во какой, ты подумай… Дети? Да ничего они не помнят… Ну какие, если ими солдат занимался? Дикие, конечно… Ну, ты как всегда… Да если бы и так – все равно не выкину же я их?.. Ладно, ладно… Девочка-то точно наша, зайдешь, увидишь, в обморок упадешь, насколько похожа… Он-то? – Бабушка помолчала, выдохнула дым, тяжело вздохнула. – Мальчишка, видать, в мать… Уж сколько ищу, ничего нашего… Да, я знаю, знаю, что наша порода всегда перебивает, но, может, в этот раз дала сбой?
Герман прополз мимо своей комнаты в комнату сестры. Полупроснувшись, Ева подвинулась к стенке, давая брату место. Они обнялись, Герман уткнулся носом в мягкую пижаму сестры, поддался щекотке упавших на лицо ее темных растрепавшихся волос. Где-то у ее шеи, у ключиц запах земляничного мыла отступил, и Герман вдохнул настоящий запах Евы, родной, успокаивающий. Так до конца и не проснувшись, Ева привычно погладила брата по голове, спине и снова задышала ровно и редко. Герман тоже вскоре уснул.