bannerbanner
Никто не заплачет
Никто не заплачет

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

На занятиях обсуждалась какая-нибудь очередная поэма или подборка стихов. Каждый слушал только себя. Каждый приходил для того, чтобы раз в три месяца «обсудиться». Это была болезненная словесная эквилибристика, взрослые люди тратили вечера и силы на восхваление, а чаще – на уничтожение витиеватых, пустых опусов, спорили о каждой строке, издевались друг над другом с изысканным садо-мазохистским кайфом.

Пятнадцатилетняя Верочка Салтыкова была самой юной и незаметной из всех завсегдатаев литобъединения. Надменные барышни с сигаретками в зубах снисходительно называли ее «деточка», молодые люди вообще не смотрели в ее сторону. Но она чувствовала себя причастной к чему-то значительному, возвышенно-духовному. Творения непризнанных гениев казались ей действительно гениальными, злобные взаимные подколки членов литобъединения она воспринимала как образцы утонченности мысли, шедевры остроумия.

До обсуждения Верочкиных детских стихотворений очередь, к счастью, так и не дошла…

Один из завсегдатаев ЛИТО, двадцатитрехлетний студент Полиграфического института, пригласил небольшую компанию к себе на дачу. Стоял очень теплый май.

– И ты, малышка, давай с нами! – сказал он, мельком взглянув на розовое, круглое личико под желтой челкой.

– Я только позвоню маме!

– Тебя кто-нибудь потом проводит домой? – спросила мама по телефону.

– Конечно, мамуль, не волнуйся.

Надежда Павловна действительно не слишком волновалась. Ей, детскому врачу, человеку, далекому от прилитературной среды, все эти сложные непризнанные гении представлялись людьми чистыми, высокодуховными и абсолютно порядочными.

Пустая двухэтажная дача находилась в пятидесяти километрах от Москвы. В электричке Вера смотрела в окно, прислушивалась к разговорам, в которых Пушкина панибратски именовали Сашей, Лермонтова – Мишей, Мандельштама – Осей, Пастернака – Борей и так далее, словно все реальные гении русской поэзии были своими людьми в этом склочном табунке.

В саду на деревянном столе стояла пятилитровая бутыль мутного самогона. Вера, ни разу в жизни не бравшая в рот спиртного, залпом, зажмурившись, выпила почти полный стакан, любезно предложенный ей наравне со всеми. Ее никто не остановил. Проглотив жгучую гадость, она небрежно вытянула сигарету из чьей-то пачки и закурила. Ей хотелось быть, как они, бесшабашно-утонченной, искушенной, сложной.

Еды на столе было мало, только хлеб, плавленые сырки и толстые куски одесской колбасы. Вера выпила еще полстакана самогона, не закусывая.

Потом был сплошной тошнотворный туман, стремительное головокружение. Она запомнила только бреньканье расстроенного фортепиано на темной веранде, мутные пятна смеющихся лиц, какой-то самолетный гул в ушах.

Очнулась она от резкой боли в паху и собственного крика. Открыв глаза, она увидела над собой бородатое чужое лицо, успела подумать, что совершенно голый человек с бородой выглядит как-то особенно дико и непристойно. Прежде чем что-либо сообразить, она изо всех сил вмазала своим маленьким кулачком по этой темной бороде и только потом узнала хозяина дачи, Стаса Зелинского.

– Я люблю тебя, не бойся, все хорошо, не бойся, – шептал он, пытаясь поймать ее руки.

Она вырвалась, дрожа и захлебываясь слезами, стала искать свою одежду в темноте на полу. Он тоже стал одеваться, бормоча, что влюбился в нее с первого взгляда, жить без нее не может и теперь они вовек не расстанутся.

До первой электрички осталось полтора часа. В доме было тихо, гости то ли разъехались, то ли заснули. Зелинский плелся за ней на станцию, продолжая бормотать признания и извинения. Он ни разу не обратился к ней по имени, и Вера поняла, что он даже не помнит, как ее зовут.

Но самое ужасное заключалось в том, что из всех завсегдатаев литобъединения именно на этого бородатого Стаса Верочка заглядывалась с первого занятия. Не то чтобы он ей нравился, просто хотелось на него смотреть. Он считался в поэтическом табунке самым талантливым, и собой был недурен, и умел говорить хлестко, смешно, почти афоризмами.

Всю дорогу до Москвы Верочка молчала, старалась не встретиться глазами со своим протрезвевшим жалким провожатым. Когда они вышли из метро, он попросил у нее телефон.

– У женщины в твоем возрасте уже должен быть мужчина, – сказал он, – рано или поздно это все равно бы произошло. Если не я, так кто-то другой… Так почему не я? Ты мне действительно очень нравишься, и все случилось не по пьяни. Ты похожа на рембрандтского херувима, у нас все будет хорошо.

Она тогда не дала ему номера телефона, вошла в подъезд, тихонько прикрыла за собой дверь. Он остался стоять на улице.

Выйдя из лифта, Вера взглянула в окно на лестничной площадке и обнаружила, что он так и стоит у подъезда, курит и, задрав бородатое лицо, глядит вверх.

«А может, он и вправду полюбил меня? – подумала она. – Я ведь не знаю, как это должно происходить на самом деле…»

– Интересно тебе было? – спросила мама за завтраком. – Я, честно говоря, стала волноваться. Ты ведь впервые не ночевала дома.

– Да, мамуль, было очень интересно, – ответила Верочка, отвернулась и густо покраснела.

– Много было народу?

– Человек десять, – пожала плечами Вера.

– Чем же вы там занимались всю ночь? Стихи читали?

– Да, стихи… – эхом отозвалась дочь. «Наверное, Верочке кто-то очень нравится из этих талантливых молодых людей. Хорошо, что девочка сразу попала в интеллигентную среду и нет возле нее жутких дворовых компаний», – подумала мама и не стала больше задавать вопросов.

На следующий день, возвращаясь из школы, Верочка увидела у своего подъезда Стаса Зелинского с белой гвоздикой в руке.

– Вот видишь, я уже по тебе соскучился, – сообщил он и, наклонившись, нежно поцеловал ее в щеку. – Ты что-нибудь рассказала родителям?

– У меня только мама, я ничего ей не говорила…

– Умница, – он еще раз поцеловал ее. На этот раз она продиктовала ему свой телефонный номер.

Ни у кого из одноклассниц не было романа с таким взрослым двадцатитрехлетним молодым человеком. Вере было жутковато и приятно, когда он встречал ее у школы.

– Ну ты даешь, Ватрушка! – качали головами одноклассницы.

Верочка сама не заметила, как по уши влюбилась в Зелинского. Если он исчезал на несколько дней, она не находила себе места. Но он появлялся, вел к себе домой. У него была комната в коммуналке на Самотеке, доставшаяся от бабушки. Он жил там один, отдельно от родителей.

Попадая в прокуренную пыльную клетушку, Вера прежде всего наводила там чистоту, мыла посуду в общей раковине на коммунальной кухне, подметала пол, стирала в тазу в общей ванной рубашки своего драгоценного Стаса. Потом готовила какую-нибудь еду. После тихого совместного ужина он не спеша, лениво, притягивал ее к себе, целовал, раздевал. У нее кружилась голова от прикосновений его больших теплых рук, от звука его голоса.

Потом он провожал ее домой. С мамой знакомиться не хотел, со своими родителями тоже не знакомил.

Через год, после очередной уборки, ужина и порции любви, он закурил и, глядя в потолок, с какой-то глупой ухмылкой произнес:

– Ты, Верочка, можешь меня поздравить. Я женюсь.

– Поздравляю, – натягивая колготки, машинально ответила Вера.

Он посмотрел на часы и добавил:

– Ты знаешь, сегодня в девять ко мне придут, а сейчас половина девятого…

Вера ничего не ответила, быстро оделась и выбежала вон. Она бежала по вечерним улицам, и ей казалось, что жизнь кончена, ничего хорошего больше не будет.

Женитьба Зелинского, впрочем, оказалась весьма кстати. Вера заканчивала десятый класс, надо было поступать в институт. Теперь ничто не отвлекало ее от экзаменов. С первой попытки она поступила на филфак университета.

Но через год Стас развелся, и опять появилась в Верочкиной жизни грязная комната в коммуналке на Самотеке… Потом он женился, разводился, находил и терял работу, нищал, богател, менял любовниц, заводил детей, бросал их, платил алименты.

Всякий раз, когда ему было худо или когда между женами и любовницами получался перерыв, он звонил Вере. Она приходила, мыла посуду, стирала белье, готовила еду, ложилась с ним в постель. Если в ее жизни появлялись другие мужчины, Зелинский тут же возникал призраком на горизонте, распушал хвост, говорил нежные слова. Презирая себя, Вера забывала обо всем и снова мыла, стирала, готовила, ложилась в постель.

Какой-нибудь дошлый психоаналитик углядел бы в этих отношениях жуткий, утробный садо-мазохистский подтекст. Но Верочка не посещала психоаналитиков. Даже маме она почти ничего не рассказывала. Конечно, за эти годы Надежда Павловна имела честь познакомиться с Зелинским. Но не могла спокойно слышать его имени, не подзывала дочь к телефону, когда он звонил.

Дело было в том, что Верочка нежно и преданно любила его, только его одного, и никто другой ей не был нужен.

Единственному человеку, самой близкой своей подруге Тане Соковниной она рассказала все, как было. Еще тогда, в девятом классе.

– Он ведь изнасиловал тебя! – всплеснула руками Таня. – Он скотина последняя, и все они там – скоты, ублюдки, ненавижу!

– А вдруг он меня все-таки хоть немного… – Верочка запнулась и покраснела, – хоть немного любит?

– Знаешь что, – внимательно глядя в ее круглое личико, сказала Таня уже мягче, – давай не будем воспринимать это ни как трагедию, ни как великую любовь. Ну случилось, и ладно. Первый твой женский опыт, пусть не самый романтический, но опыт.

Потом, в двадцать, Таня говорила:

– Он разобьет тебе жизнь, на твоем месте любая нормальная баба послала бы его ко всем чертям давным-давно.

И сейчас, в тридцать, Верочка слышала от своей ближайшей подруги:

– Зелинский – скотина, бесчувственное животное…

В общем, она и сама это понимала. Она давно знала ему цену, но ничего не могла с собой поделать. На самом донышке ее души жила слабенькая шальная надежда: а может быть, он и правда любит меня? Просто он такой сложный, непредсказуемый, ни на кого не похожий… Ей было стыдно признаться даже самой себе в том, что эта глупая надежда все еще жила.

Сейчас, стоя перед зеркалом, она ругала себя последними словами за то, что подкрашивает ресницы, обводит губы контурным карандашом, пудрится. Она даже решила не завтракать до его прихода. Все равно ведь придется поить его кофе.

Потом она ужасно долго одевалась. Натянула джинсы и майку, повертелась перед зеркалом, джинсы поменяла на длинную пеструю юбку. Ей хотелось выглядеть небрежно, по-домашнему, чтобы он не заметил ее стараний.

– Он и так не заметит, – усмехнулась Вера, опять влезая в джинсы и меняя майку на длинный тонкий свитер.

Все это время нестерпимо громко гавкал Мотя. Пес считал, что она одевается исключительно ради прогулки с ним. Он только не мог понять, почему так долго, и был искренне возмущен.

Наконец, пристегнув поводок, она отправилась с Мотей во двор. Шел мелкий грибной дождь, мягкое майское солнце проглядывало сквозь свежую листву тополей, сверкали капли дождя, маленькая, едва заметная радуга стояла вдалеке над крышами соседнего переулка.

«Сегодня я наконец распрощаюсь с ним, – думала Вера, – я скажу ему что-нибудь обидное, унизительное. Сегодня я увижу его в последний раз, и все. Пусть катится. А потом мне некогда будет страдать и рефлексировать. Я буду очень занята, заработаю много денег, поеду с мамой на море…»

Через полчаса Зелинский явился. Как всегда – ни цветочка, ни шоколадки, только дежурный поцелуй в щеку и папка с двумя страничками очередной рекламной мути, которую надо перевести на английский.

– Ты зажаришь для меня твой фирменный омлет с черными гренками и помидорами? Я специально не завтракал.

Она зажарила омлет, потом сварила кофе. Потом перевела на английский пламенные тирады о волшебных свойствах новой косметической серии российской фирмы «Дива».

– Стас, неужели американцы покупают нашу косметику?

– Наверное, да, – пожал он плечами, – по-моему, это чистой воды авантюра. Но мне по фигу. Мне заказали буклеты.

Стас работал в маленьком издательстве, которое печатало всякие рекламные брошюрки, гороскопы, книжечки о тайнах сексуальной совместимости, о чудодейственных диетах и гимнастиках, настенные календари с голыми девицами. Владельцем был его приятель, а он сам – единственным сотрудником. По сути дела Вера Салтыкова тоже работала в этом издательстве. Она без конца что-то переводила, вела переговоры по телефону, когда надо было это делать на английском. Телефонные счета она отдавала Зелинскому, он оплачивал. А за свой труд она из рук драгоценного Стаса не получала ни копейки. Она привыкла за пятнадцать лет делать для него все бескорыстно и с радостью.

Когда она закончила перевод и протянула ему отпечатанные на принтере странички английского текста, он спросил:

– Мама во сколько вернется?

– В пять. – Верочка посмотрела на часы, потом на Зелинского. – Знаешь что, Стас, я хотела тебе сказать…

Но он уже подошел вплотную, его руки нырнули под свободный свитер и ловко расстегнули лифчик.

– Я хотела тебе сказать, что больше не…

– Да, Верочка, я тебя внимательно слушаю, – и он зажал ей рот своими тонкими, сухими губами.

От его жесткой бороды на Верочкиной нежной коже иногда появлялась неприятная краснота. Раздражение долго потом не проходило.

Глава третья

Илья Андреевич Головкин попал под дождь в новом костюме. Он вообще терпеть не мог дождь, а тут еще зонтик забыл.

Когда Илья Андреевич обнаружил, что темно-синий пиджак линяет и на воротнике белоснежной рубашки появились омерзительные голубые разводы, ему захотелось завыть от тоски. Он упорно убеждал себя, что выть ему хочется именно из-за этих дурацких разводов, из-за того, что бирка на красивом пиджаке «Made in England» оказалась поддельной, как и весь костюм, такой элегантный, темно-синий, в редкую тонкую полосочку…

Эти разводы он заметил в зеркале в дешевой пиццерии, куда зашел поесть. Он уже больше месяца не разговаривал с женой. Когда они ссорились, а случалось это в последнее время часто, Раиса Федоровна переставала покупать продукты и готовить, сама ела где придется, но зато и «этот стервец», муж ее Илья Андреевич, вынужден был питаться в дешевых забегаловках.

Средства вполне позволяли Головкину пообедать и поужинать в хорошем ресторане. И костюм он мог бы приобрести не на вьетнамской барахолке в Лужниках, а в приличном магазине. При желании он мог бы давно уже не пользоваться городским транспортом, а ездить если не на «Мерседесе», то хотя бы на «Жигулях».

Нельзя сказать, что Илье Андреевичу было приятно каждое утро в час «пик» втискиваться в переполненный вагон метро, гусиным шагом в душной сонной толпе пробираться к эскалатору на переходе, где кто-нибудь обязательно толкнет, пнет, обматерит.

Разумеется, ничего приятного не было и в должности начальника отдела снабжения маленькой макаронной фабрики. Но вот уже двадцать лет Илья Андреевич занимал эту странную и, в общем, довольно хлопотную должность. И жить он старался «по средствам», но не по тем, которые имел на самом деле. О реальных доходах скромного снабженца не догадывался никто, даже жена. Скудный быт семьи Головкиных соответствовал доходам Раисы Федоровны, учительницы труда в школе, и Ильи Андреевича, начальника отдела снабжения макаронной фабрики.

Каким чудом сохранилась нищая грязная фабричка в укромном переулке в Сокольниках, никто не знал. Макароны, которые она производила на ржавом довоенном оборудовании по устаревшим технологиям, давно никто не покупал. Развесная лапша и вермишель десятилетней давности плесневела на складах магазинов в глубинке, иногда ее пускали на корм скоту, но чаще кормили ею заключенных в тюрьмах и лагерях, солдат в армии и детей в детских домах.

Мрачное, полуразвалившееся здание было построено в середине прошлого века немцем-кондитером. Когда-то здесь вручную пеклись вкуснейшие пирожные, воздушное печенье птифур, отливались глянцевые шоколадные «бомбы», внутри которых были замурованы крошечные фарфоровые зайчики с розовыми ушками, куколки в балетных пачках, белые медвежата. Все это прямиком из Сокольников отправлялось каждое утро в знаменитый гастроном Елисеева, в булочную Филиппова. Рассыльные в элегантной униформе развозили по всей Москве заказные огромные торты. Высокие, причудливо разукрашенные коробки в пышных бантах они держали на вытянутых руках, торжественно, осторожно, ибо каждый такой торт был неповторимым произведением кондитерского искусства.

Для себя немец выстроил двухэтажный пряничный домик с широкой винтовой лестницей внутри.

После революции потомки кондитера эмигрировали, фабричка была объявлена народным достоянием и стала вместо кондитерских изысков производить серые макаронные изделия для голодных трудящихся.

В пряничном домике разместились бухгалтерия, отдел кадров, партком, фабком и прочая администрация. Пожилая секретарша нынешнего директора, натура тонкая и впечатлительная, любила рассказывать шепотом, как поздними вечерами бродит по гулкой винтовой лестнице прозрачное привидение, немец-кондитер в белой рубахе до пят, в ночном колпаке с кисточкой, и его страшное лицо подсвечено снизу дрожащим огоньком сальной свечи. Никто ей, конечно, не верил, но допоздна в пустом административном здании старались не засиживаться.

Впрочем, в последние годы администрации фабрички и днем делать было нечего. Бухгалтерия и плановый отдел, полдюжины пожилых женщин с трудными судьбами, гоняли чаи, обсуждали мексиканские телесериалы, недостатки своих зятьев и невесток, рост цен и преступности.

Войдя в свой маленький кабинет, все еще украшенный портретом Ленина и почетными грамотами в деревянных рамках, Головкин первым делом снял пиджак, брезгливо осмотрел полинявший ворот. Даже на пальцах остались мерзкие голубоватые пятна.

– Вот ведь дрянь какая, – пробормотал он себе под нос, повесил пиджак на плечики, надел синий сатиновый халат и уселся за стол.

Позавчера вечером, наглотавшись снотворного в купе поезда Прага – Москва, засыпая тяжелым, нездоровым сном, он сказал себе: «Потом. Все потом. Я отдохну после безумной гонки, приду в себя и попробую спокойно обдумать ситуацию».

Потом он ехал еще день, до вечера, и вроде было у него время подумать. Но соседи по купе громко разговаривали, играли в карты, настойчиво предлагали ему выпить. Он убеждал себя, что это мешает думать, что в такой обстановке невозможно сосредоточиться, но уже ясно понимал: вранье, отговорки. Вариантов нет, думай не думай, хоть мозги вывихни, на этот раз нет никаких вариантов.

Выйдя из поезда в Москве на Белорусском вокзале, он продолжал малодушно врать себе, что дома он тоже не сумеет собраться с мыслями. Мрачное, нервозное молчание жены не даст ему сосредоточиться. И действительно, за две недели, пока он был в Праге, дома ничего не изменилось. Жена продолжала свой демонстративный бойкот, холодильник был пуст.

Илья Андреевич опять выпил сильное снотворное и забылся тяжелым сном. Проснулся он рано, по дороге на работу позавтракал в пиццерии и опять сказал себе, что вот наконец сейчас, заперевшись в своем тихом уютном кабинете, он сумеет сосредоточиться. Выход должен быть. Надо только как следует пошевелить мозгами.

Но, когда он остался один и ничего уже не мешало шевелить мозгами, ему вдруг почудилось, что в окошко кабинета за ним неотрывно следят, наблюдают и видят не только выражение его лица, но даже мысли могут прочитать.

Паника, которая жила в нем все эти дни, поднялась в душе новой тошнотворной волной. Илья Андреевич считал себя человеком трезвым, разумным, крайне осторожным. И не мог понять, почему на пятьдесят седьмом году жизни, пройдя огонь и воды, выбравшись живым и невредимым из самых немыслимых передряг, он умудрился так смертельно вляпаться.

* * *

Антону Курбатову приснился совершенно идиотский сон. Сны ему вообще снились редко, и были они обычно какие-то мутные, черно-белые, бессмысленные. Просыпаясь, он уже ничего не помнил. А тут – вскочил среди ночи в холодном поту, стал хлопать глазами в темноте.

Рядом, приоткрыв рот и по-детски положив ладонь под щеку, крепко спала Оля. Из шикарных Галюшиных хором пришлось перебраться сюда, в однокомнатную Ольгину квартирку в Чертанове. Сановный Галин супруг вернулся из Стокгольма. А у Ольги никакого супруга не было. Клетушка в Чертанове и ее тридцатипятилетняя хозяйка всегда были к услугам Антона. В любое время суток он мог заявиться сюда и жить, сколько захочется. Но Антон старался не злоупотреблять Ольгиным гостеприимством. Одинокая независимая дама, врач-уролог, кандидат наук, Ольга Тихонова больше всего на свете хотела стать женой красивого, легкомысленного предпринимателя Антона Курбатова, который был младше ее на четыре года и к семейной жизни совершенно не пригоден.

Как женщина умная и тактичная, Ольга никогда не заводила разговоров о браке напрямую. Но она постоянно намекала, мягко, тонко, как бы между прочим. Однако для свободолюбивого Антона этих намеков было вполне достаточно, чтобы появляться в Чертанове редко и не задерживаться надолго.

Стараясь не разбудить Ольгу, он тихонько вылез из-под одеяла, накинул на голое тело махровый Ольгин халат, висевший на стуле, отправился на кухню, зажег маленькое бра под соломенным абажуром, налил в кружку воды из холодного чайника, выпил залпом, уселся на широкую деревянную лавку и закурил.

Идиотский сон не выходил из головы. Он был такой яркий и конкретный, что Антона даже познабливать стало от ужаса. Ему приснилось, будто они с Дениской несутся по старой Праге, по знакомым улицам. Бежать тяжело, ноги во сне кажутся ватными, не слушаются, но за ними гонится кто-то страшный, с черными провалами вместо глаз. Антону хотелось закричать, позвать на помощь, но вместо крика получался какой-то беззвучный хрип. А Денис отставал, без конца спотыкался и вдруг исчез совсем. Антон оглянулся, а брата нет рядом. Во сне Антону показалось, что брата вообще больше нет, никогда не будет.

– Чушь, фигня какая-то, – сказал он себе вслух и подошел к окну.

Уже светало. С высоты тринадцатого этажа все казалось маленьким, игрушечным. Стандартное четырехэтажное здание школы выглядело белым кубиком, качели и домики детской площадки напоминали детали пластмассового конструктора.

Коробки новостроек уходили вдаль, в бесконечность, и зыбкий пасмурный рассвет делал их призрачными, нереальными, будто кто-то расчертил пространство на аккуратные прямоугольники, а на самом деле нет там никаких домов, никаких людей, просто черно-белый плоский рисунок.

На Антона вдруг накатило ощущение пустоты и одиночества. Он вспомнил, как в детстве его одного отправили на месяц в Болгарию, в детский санаторий на берегу Черного моря. Денис сломал ногу, у него был какой-то сложный двойной перелом, и он весь месяц лежал в больнице в Праге. Антону было семь, Денису шесть. Ни до этого месяца, ни после братья не расставались так надолго.

Антону в санатории не нравилось. Ему было одиноко и неуютно. Там отдыхало много детей из России, но он не мог ни с кем подружиться. Многие часы он проводил, стоя у высокого забора, втиснув лицо между металлическими прутьями и глядя на небольшое кукурузное поле, которое шло по обеим сторонам шоссе. И вот однажды он увидел, как бежит по шоссе мальчик лет шести, худой, маленький, с темно-русым ежиком волос. Он даже закричал: «Дениска!», стал протискиваться сквозь прутья забора. Мальчик подбежал ближе, засмеялся, крикнул что-то по-болгарски. Это, конечно, был не Дениска.

Чувство обманутости, брошенности, безнадежного сиротства долго потом не проходило. Оно так и осталось в нем на всю жизнь, где-то на самом донышке души. Когда у него, взрослого, бесшабашного, независимого, случались серьезные неприятности, а брата рядом не было, он опять на несколько минут превращался в семилетнего Антошку, втиснувшего лицо между прутьями забора и глядящего на кукурузное поле…

Он докурил до фильтра, поеживаясь, вернулся в комнату, нырнул под одеяло, прижался лбом к Ольгиному теплому плечу. Она что-то пробормотала во сне, повернулась, обняла его за шею.

«А может, и правда жениться на ней? – неожиданно подумал он. – Из нее выйдет отличная жена».

Но он тут же отогнал от себя эту дурацкую мысль и удивился, как сильно подействовал на него странный противный сон. Он ведь никогда не был суеверным, плевал на всякие приметы, предчувствия. Это Дениска верил в интуицию, в сны, в прочую мистическую муть.

Антон сам не заметил, как заснул. Никаких кошмаров ему больше не снилось. Проснулся он от телефонного звонка. Телефон стоял на ковре у тахты. Ольга, не открывая глаз, нащупала трубку.

– Да, здравствуйте, Ксения Анатольевна. – Она вопросительно уставилась на Антона. Он молча кивнул и взял трубку.

– Мама? Доброе утро.

Он не успел удивиться, каким образом мать разыскала его здесь, откуда узнала Ольгин телефон. Лицо его сильно побледнело, голова закружилась.

На страницу:
3 из 8