Полная версия
Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
– Милый мой, мы-то ладно, пожили, и хватит, а вот от вас судьба Рассеи зависит. Она на вас надеется, на молодых.
И словно кто-то протянул Антону ту самую большую и добрую руку – тьма осталась внизу, он вынырнул и жадно вдохнул ночной воздух, опьянивший его своей пряностью и теплотой.
За секунды его погружения мир дивно преобразился: яркая полная луна сияла на небе, освещая всё вокруг молочным светом, мёртвые доселе деревья шевелили ветвями, кусты качались, тёплый ветер скользил над прудом. А на том берегу… Антон не поверил – сияла сказочно красивая, облитая луной церковь.
Нет, нет, вовсе не мертва была она! Всё так же блестел купол, светилось здание и плыл над лесом крест.
Антон взмахнул руками и поплыл к ней.
И с каждым взмахом пробуждалось в нём что-то, что невозможно высказать, а можно лишь почувствовать в сердце.
Берег приблизился.
Антон вышел на берег. Мокрый, глинистый, он лежал перед церковью и назывался Русская Земля.
Антон опустился на колени, коснулся её рукой. Она была тёплой, влажной, доверчивой и благодатной. Она ждала его, ждала, как женщина, как мать, как сестра, как любимая.
Он опустился на неё, обнял, чувствуя блаженную прелесть её тепла. И она обняла его, обняла нежно и страстно, истово и робко, ласково и властно. Не было ничего прекраснее этой любви, этой близости! Это продолжалось бесконечно долго, и в тот миг, когда горячее семя Антона хлынуло в Русскую Землю, над ним ожил колокол заброшенной церкви. Вот.
– Что – вот?
– Ну, все, в смысле…
– Что, конец рассказа?
– Ага.
– Понятно… Ну, ничего, нормальный рассказ.
– Нормальный?
– Ага. Понравился.
– Ну, я рад.
– Только вот это я не пойму.
– Что?
– Ну, там в середине мат был какой-то…
– Аааа…
– Там что-то – «блядь не могу» и так далее. Непонятно.
– Ну, это просто я случайно. Вырвалось.
– Как?
– Ну так… Знаешь, разные там хлопоты, денег нет, жена, дети…
– Аааа…
– Это я, наверно, вычеркну.
– Мне всё равно…
– Нет, ну всё-таки…
– Мне вот ещё чего… Понимаешь, вот с кладом нормально, но скучновато. Тютчев там, всё такое. Скучно как-то. Вот если б он чего другое нашёл, вообще рассказ пошел по кайфу.
– Ну, может быть…
– Точно, ты только пойми правильно. Знаешь, чего-нибудь такое вот, чтоб забрало. Понимаешь?
– Понимаю… что ж, может, ты прав.
– Точно тебе говорю. Знаешь, чего-нибудь интересное такое…
– Действительно…
– Ты просто в будущем подумай…
– А чего мне в будущем, давай-ка сейчас. Ты мне идею дал хорошую.
– Правда?
– Да. Вот как мы сделаем:
Через минуту модный плащ обнимал пень бессильно раскинувшимися бежевыми рукавами, а его худощавый хозяин, оставшись в сером свитере, энергично копал, приноравливаясь к коротенькой лопатке.
Земля была, как и тогда, – мягкой, податливой. Антон отбрасывал комья в сторону, и они пропадали в обступающей крапиве.
Солнце, полностью пробившееся сквозь поредевшие облака, ровно, по-осеннему осветило сад, заблестело в переполненных листвой лужах. Не успел он вырыть и полуметровой ямы, как лопата звякнула обо что-то. Антон осторожно обрыл предмет и, опустившись на колени, вынул его из земли.
Это был небольшой железный сундучок. Улыбаясь и качая головой, Антон погладил его ржавую крышку встал и, прихватив лопатку направился к столику.
Поставив сундучок на стол, он сунул лезвие лопаты в щель между крышкой и основанием, нажал. Коротко и сухо треснул разломившийся замок, и крышка откинулась.
Внутри проржавевшего сундучка лежало что-то, завернутое в тонкую резину.
Облизав пересохшие губы, Антон развернул её. Под ней оказался чехол из непромокаемой материи. Антон осторожно снял его, и в руках оказалась свёрнутая трубкой рукопись с пожелтевшими краями.
Антон расправил пахнущие прелью листы и стал читать.
ПАДЁЖ
Кто-то сильно и настойчиво потряс дверь.
Тищенко сидел за столом и дописывал наряд на столярные работы, поэтому крикнул, не поднимая головы:
– Входи!
Дверь снова потрясли – сильнее прежнего.
– Да входи, открыто! – громче крикнул Тищенко и подумал: «Наверно, Витька опять нажрался, вот и валяет дурака».
Дверь неслышно отворилась, две пары грязных сапог неспешно шагнули через порог и направились к столу.
«С Пашкой, наверно. Вместе и выжирали. А я наряд за него пиши».
Сапоги остановились, и над Тищенко прозвучал спокойный голос:
– Так вот ты какой, председатель.
Тищенко поднял голову.
Перед ним стояли двое незнакомых. Один – высокий, с бледным сухощавым лицом, в серой кепке и сером пальто. Другой – коренастый, рыжий, в короткой кожаной куртке, в кожаной фуражке и в сильно ушитых галифе. Сапоги у обоих были обильно забрызганы грязью.
– Что, не ждал, небось? – Высокий скупо улыбнулся, неторопливо вытащил руку из кармана, протянул её председателю – широкую, коричневую и жилистую:
– Ну давай знакомиться, деятель.
Тищенко приподнялся – полный, коротконогий, лысый, поймал руку высокого:
– Тищенко. Тимофей Петрович.
Тот сдавил ему пальцы и, быстро высвободившись, отчеканил:
– Ну а меня зови просто: товарищ Кедрин.
– Кедрин?
– Угу.
Председатель наморщился.
– Что, не слыхал?
– Да не припомню что-то…
Коренастый, тем временем пристально разглядывающий комнату маленькими рысьими глазками, отрывисто проговорил сиплым голосом:
– Ещё бы ему не помнить. Он на собрания своего зама шлёт. Сам не ездит.
И, тряхнув квадратной головой, не глядя на Тищенко, повернулся к высокому:
– Вот умора, бля! Дожили. Секретаря райкома не знаем.
Высокий вздохнул, печально закивал:
– Что поделаешь, Петь. Теперь все умные пошли.
Тищенко минуту стоял, открыв рот, потом неуклюже выскочил из-за стола, потянулся к высокому:
– Тк, тк вы – товарищ Кедрин? Кедрин? Тк что ж вы, что ж не предупредили? Что ж не позвонили, что ж?..
– Не позвонили, бля! – насмешливо перебил его рыжий. – Пока гром не грянет – дурак не перекрестится… Потому и не звонили, что не звонили.
Он впервые посмотрел в глаза Тищенко, и председатель заметил, что лицо у него широкое, белёсое, сплошь усыпанное веснушками.
– Тк мы бы вас встретили, всё б, значит, подготовили и… Да я болел просто тогда, я знаю, что вас выбрали, то есть назначили, то есть… Ну рад я очень.
Высокий рассмеялся. Хмыкнул пару раз и рыжий.
Тищенко сглотнул, провёл рукой по начавшей потеть лысине и зачем-то бросился к столу:
– Тк мы ж и ждали, и готовились…
– Готовились?
– Тк конечно, мы ж старались и вот познакомиться рады… раздевайтесь… тк, а где ж машина ваша?
– Машина? – Кедрин неторопливо расстегнул пальто и распахнул; мелькнул защитного цвета китель с кругляшком ордена.
– Машину мы на твоих огородах оставили. Увязла.
– Увязла? Тк вы б сказали, мы б…
– Ну вот что, – перебил его Кедрин, – мы сюда не лясы точить приехали. Это, – он мотнул головой в сторону рыжего, который, подойдя к рассохшемуся шкафу, разглядывал корешки немногочисленных книг, – мой близкий друг и соратник по работе, новый начальник районного отдела ГБ товарищ Мокин. И приехали мы к тебе, председатель, не на радостях.
Он достал из кармана мятую пачку «Беломора», ввинтил папиросу в угол губ и резко сплющил своими жилистыми пальцами:
– У тебя, говорят, падёж?
Тищенко прижал к груди руки и облизал побелевшие губы.
– Падёж, я спрашиваю? – Кедрин захлопал по пальто, но белая, веснушчатая рука Мокина неожиданно поднесла к его лицу зажжённую спичку.
Секретарь болезненно отшатнулся и осторожно прикурил:
– Чего молчишь?
– А он, небось, и слова такого не слыхал, – криво усмехнулся Мокин, – чем отличается падёж от падежа, не знает.
Кедрин жадно затянулся, его смуглые щеки ввалились, отчего лицо мгновенно постарело:
– Ты знаешь, что такое падёж?
– Знаю, – выдавил Тищенко, – это… это когда скот дохнет.
– Правильно, а падеж?
– Падеж? – Председатель провел дрожащей рукой по лбу: – Ну это…
– Ты без ну, без ну! – повысил голос Мокин.
– Падеж – это в грамоте. Именительный, дательный…
– До дательного мы ещё доберёмся, – проговорил Кедрин, порывисто повернулся на каблуках, подошёл к шкафу: – Чем это у тебя шкаф забит? Что это за макулатура? А? А это что? – Он показал папиросой на красный шёлковый клин, висящий на стене. По тусклому, покоробившемуся от времени шёлку тянулись желтые буквы: ОБРАЗЦОВОМУ ХОЗЯЙСТВУ.
– Это вынпел, – выдавил Тищенко.
– Вымпел? Образцовому хозяйству? Значит, ты – образцовый хозяин?
– Жопа он, а не хозяин, – Мокин подошел к заваленному бумагой столу, – ишь, говна развёл.
Он взял косо исписанный лист:
– «Прошу разрешить моей бригаде ремонт крыльца клуба за наличный расчет. Бригадир плотников Виктор Бочаров»… Вишь, что у него… А это: «За неимением казённого струмента просим выдать деньги на покупку топоров – 96 штук, рубанков – 128 штук, фуганков – 403 штуки, гвоздей десятисантиметровых – 7,8 тоны, плотники Виктор Бочаров и Павел Чалый». И вот еще. Уууу… да здесь много. – Мокин зашелестел бумагой: «Приказываю расщепить казённое бревно на удобные щепы по безналичному расчету. Председатель Тищенко»… «Приказываю проконопатить склад инвентаря регулярно валяющейся верёвкой. Председатель Тищенко»… «Приказываю снять дёрн с футбольного поля и распахать в течение 16 минут. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать борова Гучковой Анастасии Алексеевны в качестве расклинивающего средства при постройке плотины. Председатель Тищенко»… «Приказываю Сидельниковой Марии Григорьевне пожертвовать свой частно сваренный холодец в фонд общественного питания. Председатель Тищенко»… «Приказываю использовать обои футбольные ворота для ремонта фермы. Председатель Тищенко»… Вот, Михалыч, смотри. – Мокин потряс расползающимися листками.
– Да вижу, Ефимыч, вижу. – Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.
– Товарищ Кедрин, – торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю, – я не понимаю, ведь…
– А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, – перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и после минутного оцепенения радостно протянул:
– Ёоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!
Кедрин подошёл к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным, как подробнейшим макетом местного хозяйства. На плотно утрамбованных, подкрашенных опилках лепились аккуратные, искусно изготовленные домики: длинная ферма, склад инвентаря, амбар, мех-мастерские, сараи, пожарная вышка, клуб, правление и гараж.
В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там, вперемешку с телеграфными столбами, торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.
– Тааак, – Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивлённо покачал головой, – это что такое?
– Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, – поспешно ответил Тищенко.
– Где не надо – у него порядок. – Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. – Ты что, и брёвна возле клуба отобразил?
– Да, конечно.
– Из чего ты их сконстролил-то?
– Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой жёлтенькой… – Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.
– Брёвна возле клуба – гнилые, – сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: – А кусты из чего у тебя?
– Тк из конского волосу.
– А изгородь?
– Из спичек.
– А почему избы разноцветные?
– Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живёт в них. В жёлтых – те, которые хотели в город уехать.
– Внутренние эмигранты?
– Ага. Тк я и покрасил. А синие – кто по воскресеньям без песни работал.
– Пораженцы?
– Да-да.
– А чёрные?
– А чёрные – план не перевыполняют.
– Тормозящие?
Председатель кивнул.
– Вишь, порасплодил выблядков! – Мокин в сердцах хватил кулаком по столу. – Михалыч! Что ж это, а?! У нас в районе все хозяйства образцовые! В передовиках ходим! Рекорды ставим! Что ж это такое, Михалыч!
Кедрин молча курил, поигрывая желваками костистых скул.
Тищенко, воспользовавшись паузой, заговорил дрожащим захлёбывающимся голосом:
– Товарищи. Вы меня не поняли. Мы и план перевыполняем, правда, на шестьдесят процентов всего, но перевыполняем, и люди у меня живут хорошо, и скот в норме, а падёж – тк это с каждым бывает, это от нас не зависит, это случайность, это не моя вина, это просто случилось, и всё тут, а у нас и порядок, и посевная в норме…
– Футбольное поле засеял! – перебил его Мокин, выдвигая ящик и ставя его на стол.
– Тк засеял, чтоб лучше было, чтоб польза была!
– Верёвкой стены конопатит!
– Тк это ж опять для пользы, для порядку…
– Ну вот что. Хватит болтать. – Кедрин подошёл к столу, прицелился и вдавил окурок в беленький домик правления. Домик треснул и развалился. Окурок зашипел.
– Пошли, председатель. – Секретарь требовательно мотнул головой.
– На ферму. Смотреть твой «порядок».
Тищенко открыл рот, зашарил руками по груди:
– Тк куда ж, куда я…
– Да что ты раскудахтался, едрёна вошь! – закричал на него Мокин. – Одевайся ходчей, да пошли!
Тищенко поёжился, подошёл к стене, снял с гвоздя линялый ватник и принялся его напяливать костенеющими, непослушными руками.
Кедрин сорвал со стены вымпел, сунул в карман и повернулся к Мокину:
– А план ты, Ефимыч, прихвати. Пригодится.
Мокин понимающе кивнул, подхватил ящик под мышку, скрипя кожей, прошагал к двери и, распахнув её ногой, окликнул стоящего в углу Тищенко:
– Ну, что оробел! Веди давай!
За дверью тянулись грязные сени, заваленные пустыми мешками, инвентарём и прохудившимися пакетами с удобрением. Белые, похожие на рис гранулы набились в щели неровного пола, хрустели под ногами. Сени обрывались кособоким крылечком, крепко влипшим в мокрую, сладко пахшую весной землю. В неё – чёрную, жирную, переливающуюся под ярким солнцем, по щиколотки – вошли сапоги Тищенко и Кедрина.
Мокин задержался в тёмных сенях и показался через минуту – коренастый, скрипящий, с ящиком под мышкой и папиросой в зубах. Солнце горело на тугих складках его куртки, сияло на глянцевом полумесяце козырька. Стоя на крыльце, он сощурился, шумно выпустил еле заметный дым:
Теплынь-то, а! Вот жизнь, Михалыч, пошла – живи только!
– Не говори…
– Природа – и та радуется!
– Радуется, Петь, как же ей не радоваться… – Секретарь рассеянно осматривался по сторонам.
Мокин бодро сошел с крыльца и, по-матросски раскачиваясь, не разбирая дороги, зашлёпал по грязи:
– Ну что, председатель, как там тебя… Показывай! Веди! Объясняй!
Тищенко засеменил следом:
– Тк что ж объяснять-то, вот счас мехмастерская, там амбар, а там и ферма будет.
Кедрин, надвинув на глаза кепку, шёл сзади.
Вскоре майдан пересекся страшно разбитым большаком, и Тищенко махнул рукой: повернули и пошли вдоль дороги по зелёной, только что пробившейся травке.
Снег почти везде сошёл – лишь под мокрыми кустами лежали его чёрные ноздреватые остатки. Вдоль большака бежал прорытый ребятишками ручеёк, растекаясь в низине огромной, перегородившей дорогу лужей. Возле лужи лежали два серых вековых валуна и цвела ободранная верба.
– А вот и верба. – Мокин сплюнул окурок и, разгребая сапогами воду, двинулся к дереву.
– Ишь, распушилась. – Он подошёл к вербе, схватил нижнюю ветку, но вдруг оглянулся, испуганно присев, вытаращив глаза. – Во! Во! Смотрите-ка!
Тищенко с Кедриным обернулись.
Из прикрытой двери правления тянулся белый дым.
– Хосподи, тк что ж… – Тищенко взмахнул руками, рванулся, но побледневший Кедрин схватил его за шиворот, зло зашипел:
– Что «господи»? Что, а? Ты куда? Тушить? У тебя ж вооо-он стоит! – Он ткнул пальцем в торчащую на пригорке каланчу. – Для чего она, я спрашиваю, а?!
Тищенко – тараща глаза, задыхаясь, тянулся к домику:
– Тк сгорит, тк тушить…
Насупившийся Мокин крепче сжал ящик, угрюмо засопел:
– Эт я, наверно. Спичку в сенях бросил. А там тряпьё какое-то навалено. Виноват, Михалыч…
Кедрин принялся трясти председателя за ворот, закричал ему в ухо:
– Чего стоишь?! Беги! К каланче! Бей! В набат! Туши!
Тищенко вырвался и сломя голову побежал к пригорку через вспаханное футбольное поле, мимо полегших на земле ракит и двух развалившихся изб. Запыхавшись, он подлетел к каланче и, еле передвигая ноги, полез по гнилой лестнице.
Наверху, под сопревшей, разваливающейся крышей висел церковный колокол. Тищенко бросился к нему и – застонал в бессилье, впился зубами в руку: в колоколе не было языка. Ещё осенью председатель приказал отлить из него новую печать взамен утерянной старой.
Тищенко размахнулся и шмякнул кулаком по колоколу. Тот слабо качнулся, испустил мягкий звук.
Председатель всхлипнул и лихорадочно зашарил глазами, ища что-нибудь металлическое.
Но кругом торчало, скрещивалось только серое, изъеденное дождями и насекомыми дерево.
Тищенко выдрал из крыши палку, стукнул по колоколу; она разлетелась на части.
Председатель глянул на беленький домик правления и затрясся, обхватив руками свою лысую голову: в двери вперемешку с дымом уже показалось едва различимое пламя.
Он набросился на колокол, замолотил по нему руками, закричал.
– Кричи громче, – спокойно посоветовали снизу.
Тищенко перегнулся через перила: Кедрин с Мокиным стояли возле лестницы, задрав головы, смотрели на него.
– Что ж не звонишь? – строго спросил секретарь.
– Тк языка-то нет, тк нет ведь, – забормотал председатель.
Кедрин усмехнулся, повернулся к Мокину:
– Вот ведь, Ефимыч, как у нас. О плане трепать да обещаниями кормить – есть язык. А как до дела дойдёт – и нет его.
Мокин понимающе кивнул, сплюнул окурок и крикнул Тищенко:
– Ну что торчишь там, балбес? Слезай!
– Тк горит ведь…
– Мы что, слепые, по-твоему? Слезай, говорю!
Тищенко стал осторожно спускаться по лестнице.
Мокин тем временем подошел к большому деревянному щиту врытому в землю рядом с каланчой. На щите висели огнетушитель, багор, ржавый топор и черенок лопаты. Под щитом стоял прохудившийся ящик с песком.
– Ишь понавешал, – угрюмо пробормотал Мокин, поднатужился и вытащил из двух колец огнетушитель.
Кедрин подошел к щиту, брезгливо потрогал облупившиеся доски, вытер палец о пальто.
Тищенко, спустившись на землю, нерешительно замер у лестницы.
– Щас спробуем технику твою. – Мокин перевернул огнетушитель кверху дном и трахнул им по ящику. Послышалось слабое шипение; из чёрного, обтянутого резиной отверстия полезли пузыри, закапала белая жидкость. Мокин повернулся к Кедрину, в сердцах покачал головой:
– Вот умора, бля! Тушить, говорит, пойду! Он этим тушить собрался!
Секретарь сердито смотрел на шипящий огнетушитель:
– А потом объяснительная в райком – средств нет, тушить было нечем. И всё шито-крыто. Сволочь…
Тищенко съёжился, крепче ухватился за лестницу.
Внутри огнетушителя что-то мягко взорвалось, он задрожал в руках Мокина, из дырочки вылетела белая струя, ударила в щит и опрокинула его.
– Во стихия, бля! – ошалело захохотал Мокин и, с трудом сдерживая рвущийся огнетушитель, направил его на замершего Тищенко. Председатель упал, сбитый струёй, загораживаясь, пополз по земле.
– Смотри, Михалыч, вишь, закрывается! – кричал Мокин, поливая Тищенко. – Закрывается! Стыдно, значит, ему! А?! Ох как стыдно!
Струя быстро стала слабеть и вскоре иссякла. Мокин поднял огнетушитель над головой, размахнулся и с победоносным рёвом метнул в стойку каланчи. Стойка с треском сломалась, вышка дрогнула. Мокин удивлённо заломил кепку на затылок:
– Во, Михалыч, как у него понастроено. Соплёй перешибёшь!
Тищенко – мокрый, выпачканный землёй, стонал, тыкался пятернями в скользкую глину, силясь приподняться.
Секретарь брезгливо посмотрел на него, чиркнул спичкой, прикуривая:
– Ну, соплёй не соплёй, а голыми руками – это точно.
Он шагнул к вышке, схватился за стойку и начал трясти её. Мокин вцепился в другую. Вышка заходила ходуном, с крыши полетели доски, посыпалась труха.
– Ну-ка, Михалыч, друж-ней! Друуж-ней! – Мокин уперся ногами в землю, закряхтел. Раздался треск – стойка Мокина переломилась, и каланча, едва не задев председателя, медленно рухнула, развалилась на гнилые брёвна.
– Ну вот и проверили на прочность, – тяжело дыша, проговорил Мокин. Кедрин вытер о полу выпачканные трухой руки, прищурился на громоздящиеся брёвна.
Председатель стоял, опустив мокрую голову. С мешковатого ватника капала грязь и вода.
Кедрин сунул руки в карманы:
– Ну что, брат, стыдно?
Тищенко ещё ниже опустил голову, всхлипнул.
– Даааа. Дожил ты до стыда такого. Тебе какой год-то?
– Пятьдесят шестой, – простонал председатель.
– А ума – как у трёхлетнего! – Мокин, склонившись над макетом, что-то рассматривал.
– Точно, – сощурившись, Кедрин выпускал дым, – и кто ж тебя выбрал такого?
– Нннарод…
– Народ? – Секретарь засмеялся, подошёл к Мокину: – Ну как с таким говорить?
– Да никак не говори, Михалыч. Оставь ты этого мудака. Лучше мне помоги.
– А что такое?
– Да вот недолга. – Сдвинув кепку на затылок, Мокин скрёб плоский лоб. – Не пойму я одного. У нас каланча со щитом упали, а тут они – стоят себе целёхоньки. Что ж делать?
Кедрин присел на корточки, наморщил брови.
От крохотной каланчи на крашеные опилки падала треугольная ребристая тень. Рядом стоял красный щит. На нём можно было разглядеть микроскопический огнетушитель, багор, топор и даже черенок лопаты.
Кедрин долго сидел над планом, задумчиво попыхивая папиросой, потом порывисто встал и по-чапаевски махнул рукой:
– А ну-ка вали их, Петь, к чёртовой матери! Молиться на них, что ли?
– Точно! – Мокин нагнулся и щелчком снёс сначала каланчу, потом щит. Красный огнетушитель запрыгал по макету, скатился на полированную поверхность реки.
– А вот тут мы тебя и к ногтю, падлу! – ощерился Мокин и ловко раздавил его выпуклым прокуренным ногтем.
Кедрин бросил окурок, сплюнул и посмотрел через поле.
Правление горело. Клочья жёлтого пламени рвались из окошка и двери. Вокруг домика стояли редкие зеваки.
– Ну вот, годится, – Мокин подхватил под мышку ящик, – теперь можно и дальше. Пошли, Михалыч?
– Идём, Петь, идём. – Кедрин хлопнул его по плечу и мотнул головой понуро стоящему Тищенко:
– Иди вперед, пожарник…
Председатель послушно поплёлся, с трудом перетаскивая обросшие грязью сапоги.
Возле мехмастерской они столкнулись с босоногой бабой и двумя небритыми, пропахшими соляркой мужиками.
Баба загородила Тищенко дорогу:
– Петрович! Чтой-то там горит-то?
– Правление, – сонно протянул председатель.
– Да неуж?
Тищенко молча отстранил её и зашагал дальше. Но баба засеменила следом, поймала его грязный рукав:
– Да как же, ды как… правление?! Загорелося?!
– Загорелось…
– Оооох, мамушка моя, – пропела баба и прикрыла рот коричневой рукой. Тищенко вздохнул и побрёл по дороге. Мужики оторопело смотрели на него – мокрого, сутулого и грязного. Баба охнула и, часто шлёпая босыми ногами по грязи, снова догнала его:
– Да как же, Петрович, мож, оно не само, мож, поджёг кто, а?
– Отстань…
– Чо ж отстань-то? – Она растерянно остановилась, провожая его глазами. – Кто ж поджёг правление?
– Он сам, живорез, и поджёг, – проговорил Мокин, обходя бабу.
Кедрин шёл следом.
Баба охнула. Мужики удивлённо переглянулись.
Кедрин повернулся к ним и сухо проговорил:
– Вместо того чтоб глаза пялить – шли бы пожар тушить. А кто поджёг и зачем – не ваша забота. Разберёмся.
Железные ворота мехмастерской были распахнуты настежь.
Тищенко первым вошел внутрь, огляделся и, не найдя никого, втянул голову в плечи:
– Тк вот это мастерская наша…
Мокин с Кедриным вошли следом. В мастерской было холодно, сумрачно и сыро. Пахло соляркой и промасленной ветошью. Посередине, поперёк прорезанного в бетонном полу проёма стояли трактор со спущенной гусеницей и грузовик без кузова с открытом капотом. Рядом на грязных, бурых от масла досках лежали части двигателей, детали, тряпки и инструменты. В глубине мастерской возле большого, но страшно грязного, закопчённого окна лезли друг на дружку три длинные, похожие на насекомых сеялки. Вдоль глухой кирпичной стены теснились два верстака с разбитыми тисками, токарный станок, две деревянные колоды и несколько бочек с горючим. Повсюду валялась разноцветная стружка, куски железа, окурки и тряпки. Кедрин долго осматривался, сцепив руки за спиной, потом грустно спросил: