bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Владимир Щербинин

Сердце сокрушенно

Светлой памяти моего сына Тихона

Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви

ИС Р16-519-0909



© Щербинин В.И., 2016 © Сретенский монастырь, 2016


Часть 1

На том берегу

Было мне лет пять от роду, не больше. Друзья, что постарше, спросили очень серьезно:

«Хочешь пройти сквозь стену?»

«Конечно же, кто этого не хочет?»

Тогда мне, маленькому дураку, завязали глаза платком, вымазали лицо навозом (сказали, что это волшебная мазь), прошептали что-то на тарабарском языке, раскрутили как следует и сказали:

«Шагай вперед!»

Я поверил, шагнул, сильно ударился лбом о бревна, набил себе приличную шишку.

Наградой мне был всеобщий хохот, а еще наука на всю оставшуюся жизнь: никогда не пробуй пройти сквозь стену, особенно вслепую и по совету других.

Но я скоро забыл этот урок и до сего дня пытаюсь пробить стену одиночества, отчужденности, непонимания. Все мои попытки обычно заканчиваются так же, как в детстве, но я упрямо шагаю вперед и бьюсь головой в надежде, что бревна когда-то расступятся, и я увижу наконец то, что по ту сторону.

Зачем?

Чтобы попытаться понять, начнем сначала…

Потерянный рай

Миг рождения я, конечно, не помню, зато ясно вижу высокий, выкрашенный голубоватой известью потолок, по которому переливаются теплым светом солнечные зайчики; и белые прозрачные занавески на окнах, летящие, словно крылья ангела.

Птицы где-то близко заливаются такими переливами, какие, наверное, бывают только в раю. А еще лают собаки, мычат коровы, гудят пчелы и шмели, тревожно трубят гуси, и оглашают окрестности своими воплями деревенские петухи.

Каждый звук запечатлевается ярко и выпукло, чтобы жить во мне всю оставшуюся жизнь.

Но это еще не все: за перегородкой у русской печи гремит чугунками и ухватом бабушка, что-то напевая себе под нос. Она печет хлеб, и запах от него разносится по всей деревне. Это – первый запах, который я помню…

Время от времени надо мной нависают огромные, как мне кажется, и безобразные лица взрослых людей. Взгляд мой обострен до крайности: я вижу каждый изъян на их коже – как через увеличительное стекло. Взрослые ведут себя весьма странно, они строят рожицы, улюлюкают, произносят какие-то глупости, сами же над ними смеются и пытаются своими прокуренными шершавыми пальцами прикоснуться к моему нежному и чувствительному носу.

Мне противно и страшно, я ору во всю свою младенческую мощь. Тогда меня берут на руки и трясут так, что весь мир начинает прыгать и рассыпаться на части, отчего я, наверное, не засыпаю, а теряю сознание.

Сколько мне было тогда: несколько дней или месяцев?

* * *

Из своего младенчества я не помню никого персонально: ни мать, ни отца, ни старшего брата, ни бабушку. Помню только себя, свои ощущения и переживания, которые почти всегда были неприятными и болезненными.

Казалось, будто меня вынули из теплого и укромного места и оставили там, где всегда холодная и сырая неприютность.

Эти чувства мало изменились с тех пор. Даже в самые яркие минуты радости и счастья меня никогда не покидает чувство тревоги и тоски, рвущей сердце на части.

Я почему-то всегда знал и знаю, что все хорошее в этой жизни непрочно и скоротечно, что за светлыми вспышками обязательно наступают бесконечные черные дни. Я и теперь убежден, что жизнь – не подарок, а наказание за что-то, чего я не в силах узнать; а земля – это как наша Сибирь, куда ссылали каторжников, – красиво, но холодно и зверски тяжело.

И сколько ни заливай тоску вином, сколько ни удобряй свое житие разными удовольствиями, – похмелье наступает неизбежно, расплата – неминуема…

* * *

А еще я помню свой первый полет или, точнее сказать, первое падение.

Наверное, уже прошло довольно много времени с моего появления на земле. Я слегка подрос и мог свободно стоять в своей кроватке. Кроватка была сварена из железных прутьев и поставлена на полукруглые дуги, чтобы при моем ночном пробуждении мама могла укачивать меня прямо с постели.

Я беззаботно раскачивался в своей качалке, крепко держась за ее железные края. Мне было легко и весело, потому что маленькое сердце еще не познало житейской тяжести, а ум был совершенно чист от мрачных мыслей.

Разноцветный ковер, лежавший на полу, то приближался ко мне, то удалялся, пока вдруг стремительно не бросился навстречу…

Говорят, я тогда сильно ударился головой, так что моя бабка Иустина впоследствии всегда утверждала:

«Ты странный, потому что головой стукнутый».

Может быть, в этом все и дело?..

* * *

Я вышел из дома, протопал через двор и смело направился на отцовскую пасеку. Это было для меня первым большим путешествием, потому как я только что выучился ходить.

Наш маленький дом еще казался мне высоченным замком, узкий дворик, по которому важно расхаживали куры и гуси, – целой сказочной страной, а сама пасека – непроходимыми джунглями, где торжественно устремлялись вверх гигантские заросли малины и смородины. Мир был ласковым, теплым, добрым и, конечно, одушевленным. От переполнявшей меня радости я что-то распевал во весь голос.

До первой пчелы.

Мне, конечно, страшно захотелось поймать это маленькое жужжащее и летающее существо. Я схватил одну пчелу и тут же огласил всю округу своим нечеловеческим воплем.

Я стоял среди ульев и размахивал от страха руками. Злобные насекомые атаковали меня яростно и безжалостно и, наверное, зажалили бы до смерти, поскольку у меня не хватало еще разума убежать.

Меня спас двоюродный брат отца, который в то лето помогал пристраивать к дому крыльцо. Через пару десятков лет он, напившись до потери памяти, замерзнет где-то неподалеку от этого места.

А тогда он стал моим спасителем, и я до сих пор благодарен ему…

* * *

Еще я помню, как полетел Гагарин.

Мне было чуть больше года. Напротив нашей деревни, по тому берегу реки, тогда тянули железную дорогу. Вокруг были горы и скалы, так что колею приходилось пробивать довольно сильными направленными взрывами. Чтобы не выбило шальным осколком оконные стекла или, еще хуже, не пришибло бы случайно кого-нибудь, – накануне взрывных работ в домах наглухо закрывались ставни, и всех жителей нашей деревни вывозили подальше в безопасное место. Сначала объявляли готовность по местному радио. Потом приезжал старый грузовик с дощатым кузовом и увозил нас в место, называемое заветерьем[1], куда камни долететь точно не могли.

Самого взрыва я не боялся, поскольку почти не слышал его. Но вся подготовка к нему, эвакуация, ожидание отчего-то вызывали во мне панический страх.

Что было тогда в моей маленькой голове?

В тот день, когда Левитан угрожающим своим баритоном возгласил: «Внимание, внимание!..» – я подумал, что будет очередной взрыв. Как обычно схватил свое пальтишко, стал требовать от родителей, чтобы меня поскорее переодели, для того чтобы ехать в укрытие. Но взрослые отчего-то меня игнорировали; они неотрывно и напряженно слушали голос диктора. Я заревел во весь голос от обиды и страха, а все, кто находились в комнате, вдруг закричали громко и радостно, бросились обниматься и целоваться. Я ничего не понимал и плакал еще горше, но утешить меня было некому. Во всей вселенной в этот час никому не было дела до маленького человечка, плачущего на полу в глухой сибирской деревне, потому что мир сошел с ума от счастья. Человек вывалился из ограниченной земной утробы и, казалось, родился в бесконечность.

Но так ли это?..

* * *

Я точно знаю: ничего нельзя изобразить одной краской. Для того чтобы сделать рисунок, к черной туши необходим хотя бы чистый лист или белая стена.

Не все было черным и в картине моей маленькой жизни. Белым листом и одновременно многоцветной палитрой для меня была, конечно, окружавшая нас природа.

Я появился на свет в красивейшем месте у подножия Саянских гор, на берегу стремительной и хрустально-чистой реки. Она берет свое начало от ледников загадочной страны Тофаларии, потом пробивается сквозь горы до Курагинской долины, где, слившись с двумя другими речками, впадает в Енисей.

Конечно, в детстве всей этой географии я не знал. Широко раскрытыми глазами я смотрел на серебристую поверхность воды на перекате, где по вечерам плескался хариус, на багровые закаты, от которых вода становилась похожей на малиновый сок или кровь; на высокие деревья, которые, как мне казалось, подпирали купол неба, не давая ему упасть на нас.

Весной наши косогоры окрашивались ярко-оранжевым цветом от изобилия жарков, по берегам, словно взбитая пена, буйно цвели черемуха и таволга.

Осенью горы на том берегу напоминали лоскутное одеяло. Желтые лоскутки березовых рощ чередовались с черемуховым багрянцем и киноварью осинников; все это обрамлялось темно-зеленой прорисью пихт и ельников, над которыми горделиво возносились шатры столетних кедров.

Зимой все это богатство покрывалось двухметровым слоем снега, так что деревья напоминали белые сталагмиты, обращенные к небу, а дома были похожи на пирамиды-сугробы, из печных труб которых поднимались абсолютно прямые столбы дыма.

В нашей деревне до середины семидесятых годов прошлого века не было электричества, поэтому мы преспокойно обходились керосиновыми лампами.

Короче говоря, жили мы в каком-то глухом медвежьем углу, где сохранились нетронутыми древние обычаи и предания, да и сам уклад жизни не менялся, наверное, целую тысячу лет.

* * *

В этом затерянном таежном мире все время происходили разные чудеса и необыкновенные явления. Во всяком случае, в моей маленькой жизни.

Не знаю, возникало ли это только в моем детском воображении, происходило ли на самом деле или было отзвуком бабкиных ежевечерних сказок, которые она рассказывала нам при тусклом свете керосиновой лампы, под треск горящих поленьев в печи, под усыпляющее жужжание своего веретена.

Однажды осенью я отправился в путешествие за огороды, чтобы полакомиться плодами боярки, которая после первых заморозков становится удивительно сладкой. На одной из веток среди мелких красных ягод я вдруг обнаружил довольно крупное золотистое яблоко.

Откуда?..

Нужно заметить, что никакие фруктовые деревья в наших местах никогда не росли, поскольку мы жили довольно высоко в горах и морозы зимой здесь достигали шестидесяти градусов. Все яблони или сливы просто-напросто вымерзали. Магазина, где можно было купить свежих фруктов, в деревне не было; мы их видели только на Новый год или на другие большие праздники.

Правда, каждую осень из райцентра приезжала старая полуторка, заполненная до краев мелкой ранеткой, которую водитель раздавал местным жителям совершенно бесплатно.

Это было какое-то чудо!

Мы с братом, затаив дыхание, держали эти райские, душистые плоды в ладонях, боясь надкусить и тем разрушить их хрупкую красоту…

* * *

А здесь – целое яблоко, да еще и на ветке!

Я огляделся вокруг, думая, что его кто-то подвесил, как в Новый год на елку, потом попробовал сорвать. Яблоко держалось крепко, словно росло здесь веки вечные, и поддалось далеко не сразу.

А какой у него был вкус и аромат! С тех пор прошло более пяти десятков лет, но я до сих пор ясно помню то абсолютное ощущение блаженства, которое тогда испытал, вкушая этот удивительный неземной плод.

* * *

В другой раз, летом, когда я сидел на косогоре среди ромашек и ловил мелких голубых мотыльков, прямо передо мной откуда-то сверху упало бесцветное студенистое вещество. Оно было очень похоже на большой кусок мармелада. Младенцам свойственно тянуть все в рот и проверять на вкус, что я тотчас и сделал. Вещество не имело никакого вкуса, но при этом было весьма приятно, и я, конечно, съел его.

Что это было? Моя фантазия, или манна небесная, или еще что? – до сих пор не могу ответить на этот вопрос, хотя отчетливо все помню. Так же отчетливо, как того ужасного крылатого змея, которого я как-то увидел среди туч во время грозы…

Кто украл хомуты?

Меня всегда, сколько себя помню, мучил этот вопрос: почему люди, живущие среди великолепной природы, избавленные от суеты и смрада больших городов и прочих сомнительных достижений нашей великой цивилизации, не видят окружающей их красоты? Они не слышат и не понимают ни восторженного хора птиц на утренней заре, ни шепота воды на перекате. Они не радуются первому снегу, прикрывшему золото берез и яшму елей, ни ранней грозы, которая всполохами озаряет все – и горы, и реку, и небо. Они заливают свою внутреннюю пустоту какой-то гадостью, лезут в петлю, нажимают на курок, чтобы снести себе полголовы или разорвать свинцом свое сердце.

* * *

Человек рождается совершенно чистым полотном, но если присмотреться пристально, то на белой поверхности холста можно обнаружить темные пятна: это и первородный грех, и дурная наследственность, и какие-то другие душевные изъяны и болезни. Человек растет, впитывая в себя из окружающей жизни не только чистое и светлое, но и много мутных, ядовитых вод. И никто не научит его, как бороться с тоской и отчаянием, как избавиться от низменных, разрушающих помыслов и страстей. Душа грубеет, чернеет, сжимается, а мир вокруг все так же прекрасен, как и во дни первоначальные. Все так же иволга завораживает своим неземным голосом, все так же звенит, пробиваясь сквозь камни, ручей; а эхо отражается от стены деревьев на острове и долго-долго не затихает, заблудившись где-то среди скал и гор.

* * *

Мы, малые дети, каждый вечер бежали на берег реки и кричали, сколько было мочи:

«Кто украл хомуты?!» – на что эхо всегда отвечало:

«Ты… ты… ты…»

Мы верили, что так с нами разговаривает сама тайга, и никто не мог сокрушить нашу наивную веру. Ведь у детей смерти нет, у них все живо – и люди, и звери, и травы, и камни…

* * *

Я всегда понимал, что живу в невообразимой красоте, но при этом всегда чувствовал, что внутри меня есть нечто ужасное и темное, что́ часто сдавливает мою маленькую грудь, заставляет плакать беспричинно и безутешно. Иногда я не мог успокоиться целыми днями, на что бабка моя говорила:

«Он странный, головой стукнутый…»

Мать добавляла:

«Избалованный. Ремня бы ему…»

И только отец, молчаливый столяр, брал меня за руку и уводил в свою тесную мастерскую. Здесь резко пахло горячим костяным клеем и свежей древесиной. Я залезал под верстак и слушал, как поет над моей головой отцовский рубанок; смотрел, как падают, кружась, на пол золотистые кольца стружек. А потом сидел у крохотной печки и наблюдал, как большие отцовские руки собирают из реек стул или табурет.

И тоска улетучивалась куда-то…

* * *

Вот забавы моего детства: зимой прыгнуть с конька крыши, сделав сальто с переворотом, и не свернуть себе шею. Летом с той же крыши совершить прыжок с большим китайским отцовским зонтом и не приземлиться на кол забора. Поздней осенью перебежать озерцо по прозрачному тончайшему льду, когда он за тобой крошится словно стекло, и не провалиться при этом.

Мы ломали руки и ноги, проваливались под лед, получали большие рваные раны, но оставались живы.

Взрослые по своей отчаянной легкомысленности не сильно отставали от нас.

Например, весной, во время ледохода на реке, обязательно находился смельчак, который по движущимся льдинам перебегал не узкую нашу и очень своенравную реку. Он проваливался в воду под лед, надолго исчезал под шугой, потом выныривал, выкарабкивался наверх, снова бежал. Зеваки, собравшиеся на берегу, ахали, охали, хватались от ужаса за сердца, а потом, когда он благополучно возвращался на свой берег, наливали ему рюмочку-другую, приговаривая при этом:

«Ну и дурак ты, Саня!»

Саня неделю после этого пил как змей (благо, ледоход почти всегда случался на майские праздники), а потом выползал на свою завалинку синий, небритый, едва живой. Он, наверное, и сам уже не помнил о своем «подвиге», а уж тем более не мог никому внятно объяснить: какой бес его дернул?

Голос иволги

У человеческой памяти есть одно странное свойство: иногда то, что случилось много лет назад, живее, ярче и реальнее того, что произошло только вчера.

Я очень отчетливо вижу родительский дом – маленький, теплый, со скрипящими половицами, с русской печкой, которая занимала бо́льшую его часть.

Ранней весной, когда на улице еще во всю трещали морозы, у нас начинали рождаться телята, ягнята и прочая живность. Первые дни, чтобы не замерзнуть, они проводили в доме вместе с нами. Если еще добавить сюда желтых пушистых гусят, которые вылуплялись из яиц примерно в то же самое время, глупого щенка и пару котят, то можно понять – это был не дом, а маленький Ноев ковчег. Я до сих пор помню мягкий каракуль на лбу ягненка, с которым мы бодались, когда я еще ползал. Из моей памяти стерлись многие более значительные события, а вот этот каракуль остался навсегда…

Почему?..

* * *

Я вспоминаю свои зимние пробуждения, когда нужно идти в школу. Еще темно, а бабка Иустина уже орудует кочергой и ухватом возле огненного жерла русской печи. Она отрывает пару кусков теста из квашни, бросает их на раскаленную сковородку, и через несколько минут готовы две чудесные душистые лепешки. Это то, что нам нужно взять в школу на целый день. Она заворачивает лепешки в чистое полотенце. Мы с братом прячем их за пазуху, чтобы подольше сохранить тепло, но едва выходим за околицу, как достаем их и быстро съедаем, словно какой-то небесный хлеб, и остаток дня проводим впроголодь…

* * *

Теперь тот мир разрушен, он жив только в моей памяти, и то отрывками, осколками.

Горы, конечно, остались на месте, хотя изрядно изъедены новыми карьерами, в которых усердно копают железо. Все так же течет река, пусть обмелела и многократно изменила свое русло. Сохранился даже наш первый дом, правда, без крыши и с пустыми глазницами окон. На месте двора и пасеки вымахала крапива в два человеческих роста, а на опорах крыльца пока еще можно различить наши корявые надписи, которые мы с братом выцарапывали гвоздем.

* * *

Иногда я не понимаю, зачем пытаюсь воскресить в себе то, что давно исчезло, стараюсь вдохнуть тепло и огонь в бледные и высохшие тени прошедших дней? Захожу в таежную чащу, где на дне оврага, пульсируя, бьет холодный сладкий родник. Залезаю на самую верхушку кедра, чтобы заорать от восторга при виде открывшейся красоты. Разжигаю костер на речной косе, чтобы потом, когда солнце опрокинется за горный хребет, закинуть удочку и с замиранием сердца ждать, когда клюнет хариус…

Оглядываясь назад, я, конечно, стараюсь найти себя сейчас. Из прошлого черпаю пригоршнями живой воды, чтобы восстановить свое изрядно омертвевшее сегодняшнее существо.

* * *

А пока все мои главные беды впереди, сегодня – одни только радости и открытия.

Мы с братом, насытившись горячей лепешкой, идем через поскотину[2] в школу. Школа находится в двух верстах, в соседней деревне. Скрипит приятно под валенками снег, мороз обжигает нос и щеки. Справа и слева от дороги резво шныряют зайцы, на ветках пихты раздули свои румяные зобы снегири, а над верхушками елей устроили потешные бои черные саянские вороны. Солнце еще не взошло, поэтому снег темно-синий, местами чернильный, но едва первые лучи выглянут из-за гор, упадут на верхушки кедров, как мир мгновенно преобразится, засверкает множеством ослепительных искр, заиграет в своем многоцветии.

Вот послышался позади топот копыт и строптивое фырканье. Это – наша попутка. Конюх Власыч на мгновенье притормаживает, и мы успеваем упасть в мягкое соломенное дно саней.

Посторонись!..

Снег из-под копыт лошади заваливает нас с головой, и мы вылезаем из нашего «возила», стряхивая с себя целые сугробы.

Школа наша маленькая, обычный крестовый дом, разделенный на две половинки. В одной части – медпункт и аптека, в другой – собственно школа – небольшая комната на четыре класса, в которых учится всего двенадцать человек.

Учитель один на всех – Антон Акакиевич, человек по-своему добрый. Он, конечно, может заставить кого-то съесть папиросу, если застанет курящим; может устроить разнос родителям, если заметит у кого-то на груди нательный крест. Он – убежденный атеист из старообрядцев. Он искренне верит, что к 80-му году в нашей стране будет окончательно и бесповоротно построен коммунизм, что по телевидению покажут последнего попа, что все будет доступно и бесплатно.

Мы, мелкие шалопаи, широко разинув рот, слушаем эти бредни, представляем себе конфетно-газированный рай с шоколадно-мармеладными горами и глотаем слюни.

Антон Акакиевич по профессии агроном, стал учителем поневоле, потому что в нашем среднегорье не растут никакие злаки, кроме овса и ячменя, пахотных земель тоже нет, один таежный бурелом, и, стало быть, агрономия здесь наука почти бесполезная. Он немного тяготится своим учительством, а потому, едва наступает весна, ведет нас на берег реки или в горы, в тайгу. На время он забывает о чтении и чистописании и вдохновенно учит нас свистеть иволгой, куковать кукушкой или подзывать бурундука. Он подробно повествует о каждом дереве, о каждом цветке, о всяких пестиках и тычинках, о стеблях и корешках.

Теперь-то я понимаю – он пытался раскрыть перед нами книгу окружающей природы, хотел, чтобы мы немного постигли ее язык, давно утраченный и забытый.

И я уже сто лет не помню каких-то правил грамматики или математических формул. А вот посвистеть иволгой, прокуковать кукушкой или подозвать свистом бурундука до сих пор умею…

Зачем?..

Первый парень

Я ненавижу житейские праздники с их пустыми хлопотами, со смрадом подгоревшего мяса и лука, с каким-то животным возбуждением гостей и предвкушением большой жратвы. Я не люблю бессмысленных тостов, звона стекла, звука поглощаемой водки с последующим корябаньем вилкой по тарелке. Не выношу взрывов хохота, бессвязных разговоров, которые постепенно перерастают в бестолковый ор, когда каждый судачит о своем, не слушая другого. Все это обычно заканчивается отчаянно-бесовскими плясками с приправой из дружеских разборок и легкой дракой до первого подбитого глаза.

Может быть, эта нелюбовь тоже родом из детства.

Мне было пять лет, когда я сам научился играть на маленькой гармошке, отчего невольно стал первым парнем на деревне, поскольку других музыкантов в округе не было. На любой праздник взрослые всегда тащили меня в центр круга, велели играть что-нибудь повеселее, а потом тыкали желтыми от самосада пальцами прямо в лицо, дышали перегаром и заплетающимися языками хвалили:

«Молодец! Сыграй еще!..»

Я любил музыку, мог целыми днями извлекать из своего инструмента незамысловатые мелодии, которые слышал по радио. Они уносили меня в какой-то другой, возвышенный мир, где обитает красота и нет грубости, пошлости, злости.

Но праздничные «концерты» доводили меня до исступления. Задолго до них к горлу подступала нечеловеческая тоска. Тогда я ненавидел гармонь, слышать не мог ее звуки. А еще меня коробило то, что приходилось находиться в центре внимания и получать от пьяной публики дешевые комплименты.

Я и теперь не люблю похвалы. Ведь птица не требует аплодисментов, заливаясь на утренней заре; и таежной лилии не нужен подиум, чтобы показать окружающим деревьям свои наряды. Настоящая, естественная красота целомудренна, застенчива, скрытна, тиха. Все, что ярко и пестро в природе, – хищно и ядовито. Цивилизация выбирает агрессию и яд, от которого она рано или поздно захлебнется и погибнет…

Ангелы и демоны

Церкви в наших местах никогда не было, не успели построить. Весь наш род перебрался сюда только перед революцией 1917 года. Но старики старались хранить свою веру, правда, изрядно приправленную суеверием и язычеством.

Я всегда знал, что есть Бог и ангелы, но существуют также лешие, домовые, упыри, которые стараются делать людям всякие пакости – сбивают охотника или грибника с пути в тайге, нагоняют на людей и скотину страх и порчу, сеют срамные мысли в голове и тому подобное. Эти знания мне внушила моя бабушка.

В углу нашей горницы висели бумажные образки Спаса, Николая Угодника и еще почему-то большая фотография Гагарина. Причем Гагарина я считал среди этой троицы главным, ведь у него на орденской ленте было множество всяких звезд, медалей и крестов. Старичок Никола был мне симпатичен, хотя у него было всего два креста на плечах. Ну а Спаситель – слишком прост, без всяких регалий…

На Рождество мы всегда колядовали: выворачивали тулупы мехом наружу, лица мазали сажей, надували мочевой пузырь свиньи или быка, набивали его горохом, высушивали, так что получался дивный бубен, который звучал в тихой зимней ночи, словно выстрелы картечью. Если добавить к этому медные тазы, в которые мы бренчали, разные свиристелки, деревянные ложки, баклуши, то получался неплохой шаманский оркестр, который, правда, мало соответствовал светлому празднику.

На страницу:
1 из 2