
Полная версия
Четырнадцать дней непогоды
В своем счастии пополам со страданием я иногда забывала о тебе – да, как ни стыдно мне писать об этом, забывала, лишь обращаясь к Господу, я всякий раз упоминаю имя твое среди моих братьев, Миши и Дениса.
Как отрадно, что я смогу просить твоего прощения, смогу увидеть тебя, обнять – быть может, в последний раз. Как здоровье твое поправится, ты сразу же отправишься в Петровский завод, первая остановка твоя, по моим подсчетам, придется на Михайловскую станцию. Узнав о дне твоего отправления, я последую туда и, если Богу то будет угодно, мы встретимся. Это обстоятельство дает мне надежду и на возможность встречи с ним; если все будет благополучно, мы съедемся у городской заставы и вместе последуем к тебе. Я много говорила ему о тебе, он заочно полюбил тебя, как брата – пожалуйста, прими и ты его по-дружески. Узнав этого человека, я уверена, ты также всею душой полюбишь его.
Пока же я буду молиться о приближении дня нашей встречи и, прежде всего, о скорейшем твоем выздоровлении. О состоянии духа твоего можно не беспокоиться? – известие о решении Софьи здесь будет много лучше общих фраз. Сейчас тебе главное – восстановить силы, прежде всего, физические, а чтобы упасть духом еще нужно постараться, не правда ли?
На сем попрощаюсь с тобою, дорогой брат, будь уверен в неизменной любви и преданности названой твоей сестры Евдокии.
V
Пустое – искать забвения даже в таком прекрасном явлении, как падение снега, хотя тому способствует и неизменное движение перед глазами, и состояние души, что стремится найти если не покоя, то хотя бы временного забытья. Часто с бесплодною надеждой, она обращается за ним ко всему, что, как ей кажется, способно дать его. Но если и обретает, то забвение это вскоре прерывается – или ею самой, словно приходящей в себя от какой-нибудь внезапной отрезвляющей мысли, или каким-нибудь посторонним словом или движением. Нельзя сказать, что из этого лучше, только не было более неподходящего времени для звонка в дверь, чем теперь, когда так хотелось перечитать только что созданное стихотворение.
Оно родилось внезапно, хотя отдельные образы носились в сознании с раннего утра. Подняв голову ото сна и увидев, как преобразился вид за окном, по-детски обрадовавшись явлению настоящего первого снега – густого и неторопливого, Евдокия не смогла полностью отдаться этому чувству, как прежде в Тихих ручьях. Привычно к нему примешивалась горечь: «Где сейчас Владимир? Откуда он глядит на этот снег? Зачем не здесь, не рядом со мною?»
Потом вбежала Прасковья – босиком, в ночной рубашке, с длинными полураспущенными косами. Евдокия целовала счастливое лицо сестры, говорившей что-то о зимних бегах на Неве, куда собирались после завтрака Мишель и Аглаэ, «…а значит, и меня маменька отпустит!» Стараясь не огорчать Прасковью, Евдокия отвечала что-то, соглашалась с нею, а потом поднялась к себе в кабинет и, заглядевшись на снег, постаралась забыть обо всем. Под руку попался листок бумаги, и вскоре на нем появился профиль Одоевского:
высокий мыслящий лоб, крупный нос с горбинкой, небольшие и по-детски пухловатые губы, так странно и умилительно смотревшиеся на лице, общий вид которого иначе мог показаться несколько суровым и, наконец, слегка выдающийся подбородок, отчеркнутый линией воротничка. И под этим получившимся отдаленно похожим изображением родного лица легли строки:
Успокоенною душой, нетерпеливыми очами
Внимать движенью снега за окном.
И не сравнить с бездонными ночами
Всю прелесть утра зимнего – оно
Все дышит свежестью и упоеньем хлада
И дивной белизной облачено.
Как славен новый облик Петрограда!
Взгляни, Владимир: серый лед реки
Уж скрылся под покровом белоснежным,
И сколько дрожек, как они легки,
Как веселы в движенье быстробежном!
Ты, верно, думаешь: и я хочу туда -
С тобою об руку, на зимнее крыльцо явиться,
С гуляющей толпой соединиться,
Иль ввериться скольженью тройки, но когда
Ты очи на меня поднимешь и узнаешь,
Единое мое желанье – разгадаешь,
Как всякое, оно созвучное с твоим:
К чему вся суета сих зимних упоений?
К чему их шумный вихрь, когда весь мир,
вся жизнь – в одном:
Склоняясь главою на твои колени,
Внимать движенью снега за окном.
«Евдокия Николаевна», – почти сразу после внезапного звонка в дверь слышатся шаги по коридору и голос служанки. После негромкого «Войдите» в кабинете появляется горничная, а с нею незнакомый мужичок с увесистым ящиком в руках. «Барыня, к вам человек от…» – произнесла девушка, вопросительно глядя на него. «…барышни Россети, Александры Осиповны», – бодро заканчивает мужичок с добродушным лицом и влажной от тающего снега бородой.
Евдокия, услышав имя подруги и прогнав остатки задумчивости, поднялась с кресел. «Спасибо, Глафира, ступай», – произнесла она, а мужичок, вытащив из-за тулупа письмо, протянул его Евдокии со словами: «Велено дождаться ответа».
Торопливо распечатав конверт, она развернула письмо, оказавшееся небольшою запиской:
«Евдокия, – пишет по-французски Россетти, – мне стало известно, что отъезд г-на Рунского назначен на 5-ый день декабря месяца; в отношении станции ничего не изменилось, а о точном времени нужно будет узнать непосредственно в самый день отъезда в Петропавловке. Посылка, что передадут тебе с этим письмом – это предмет моей просьбы: помнишь, я рассказывала о дядюшке моем, Николае Ивановиче, также осужденном и отбывающем наказание в Сибири – передай, пожалуйста, ему от меня эту небольшую посылку через г-на Рунского, я буду равно признательна вам обоим. Я собрала бедному дядюшке кое-какие вещи – все это, как и вложенное письмо, конечно, будет проверяться, но так я буду почти уверена, что он их получит. Заранее благодарю тебя, моя дорогая; в последующие дни ты, знаю, будешь занята хлопотами и приготовлениями, но, все же, постарайся найти минутку и навестить преданную твою подругу
Александрину».
Евдокия несколько раз перечитала письмо, пока, наконец, подняв глаза, с некоторым удивлением не увидела перед собою ожидавшего с посылкой мужичка. «Спасибо, голубчик, – рассеянно произнесла Евдокия – Ты бы присел. А посылку можешь здесь, в углу поставить». Поспешив исполнить последнее, мужичок встал на прежнее место. «Что же не сядешь?» – спросила Евдокия, подходя к нему ближе. «Неловко, барыня. Вы стоите, а я…» – «И я сяду, – проговорила Евдокия, подходя к креслам, – мне нужно еще ответ тебе дать». И она выжидающе посмотрела на мужичка, отчего он, страшно смущаясь мокрых следов, оставляемых на паркете его огромными сапогами, подошел к креслам и присел напротив Евдокии. «Как тебя звать?» – спрашивала она, начиная писать: «Дорогая Александрина» – «Ефимом, ваше сиятельство». – «Ефим, – повторила Евдокия, продолжая «…пользуюсь возможностью еще раз благодарить тебя…» – «А меня – Евдокия Николаевна. И без всякого «сиятельства», не люблю я этого. А ты во дворце служишь или у барышни?» – «Александру Осиповну с младенчества знаю, – ответил Ефим. – И братьев ее нянчил четверых. – Евдокия, остановившись, положила перо и заинтересованно подняла взгляд – Да, ваше…Евдокия Николаевна, – продолжал Ефим, – Климентий Осипович – вот он взрослый, уже служил, теперь в отставке, а остальные ведь дети еще, сироты к тому ж. Привез я их в Петербург, брат государев Михаил Павлович в Пажеский корпус определил – уж лет-то сколько прошло, как я с ними не виделся, они юноши уже». «Еще дети, а уже юноши», – улыбнулась Евдокия и произнесла, вновь опустившись к письму: «Ты не печалься, Ефим, скоро увидитесь. Выйдут твои питомцы из корпуса офицерами, лейб-гвардейцами…вот и ответ Александре Осиповне», – протянула она поднявшемуся Ефиму небольшую записку: «Дорогая Александрина,
пользуюсь возможностью еще раз благодарить тебя за поддержку, за неоценимую помощь, что ты оказываешь мне. Я непременно передам посылку доброму твоему дядюшке Лореру – среди вещей Рунского она дойдет быстрее и вернее, чем обыкновенною почтой. Как бы мне ни хотелось сейчас увидеть тебя и еще раз поблагодарить, боюсь, что в ближайшие дни это будет никак не возможно, и потому я попрощаюсь с тобою до будущего воскресенья».
Взяв письмо и поклонившись, Ефим собрался было идти, но Евдокия, которой внезапно пришла мысль, тут же радостно забившаяся в ней неожиданной надеждой, остановила его. «Могу я попросить тебя?» – обратилась она к Ефиму. – «Все, что прикажете, Евдокия Николаевна», – бодро ответил тот, проникшийся симпатией к доброй барыне. – «Нет, это не приказ, Ефим, а моя к тебе просьба. Подойди сюда, – проговорила Евдокия и слегка посторонилась, показывая на окно, – видишь дом напротив? Флигеля его отсюда не видно, он за углом, но ты, я вижу, человек сообразительный – разберешься». – «Спасибо, Евдокия Николаевна, – немного смутился Ефим, – а флигелек-то я этот знаю: как суббота, так Александру Осиповну сюда отвожу – на вечера к князю Одоевскому». – «К князю Одоевскому… – невольно повторила Евдокия, не в силах скрыть радости в голосе и взгляде, который поспешила отвести к окну, – ты знаешь князя Одоевского?» – «Как не знать, Евдокия Николаевна, – добрый он барин, щедрый: бывало, сразу после театра барышню привезешь – голодный, простите, как волк. Он всех нас на кухне соберет, накормит. И вообще князь Одоевский всегда добр ко всем и приветлив. Вот как вы, барыня». Евдокия не стала прятать невольной улыбки – ей отчего-то совсем не хотелось таиться от этого простого, бесхитростного человека. К тому же, любое упоминание о Владимире, даже такое, казалось бы, случайное, она готова была принимать как добрый знак, как благословение.
Достав из шкатулки, стоящей на каминной полке, небольшой ключ и отперев один из ящиков секретера, Евдокия достала запечатанный конверт, давно дожидавшийся отправки – с отъездом Лизы ей некому было доверять передачи писем. Остальные служанки Мурановых неприязненно относились к ней и могли рассказать Павлу, а посылать кого-то из своих людей Евдокия опасалась – дворовым Ланских, как соседям, все они были хорошо знакомы. Поэтому неожиданная возможность передать это письмо так обрадовала ее.
«Отдашь князю Одоевскому лично», – произнесла она. И тут взгляд ее упал на лежащий на столе листок с профилем и стихотворением. Немного подумав. Евдокия обернула его вокруг конверта и, торопливо подписав карандашом: «Пятого, на рассвете, у Петропавловки», подала Ефиму. «Только, будь добр, чтобы никто не увидел, – произнесла она, – и, как передашь, сюда возвратись». – «Будет исполнено», – выходя, произнес Ефим, и его твердый голос странно отдался в Евдокии какой-то не вполне осознанной уверенностью, что как это, так и все, на что она надеется, непременно будет исполнено.
* * *
Одоевский неохотно спускался вниз по лестнице. Он почти закончил переписывать «Пиранези» для «Северных цветов» – уже завтра следовало отправить рукопись Пушкину или Плетневу, и во второй раз за это утро его отвлекают. Наверняка, вновь по какому-нибудь нестоящему делу.
Почувствовав холодное дуновение из сеней, он поплотнее запахнулся в халат и вышел навстречу Ефиму. «Письмо вам, ваше сиятельство», – сходу произнес тот и протянул Одоевскому конверт. Почти не взглянув на него, Владимир понял, от кого он. «Спасибо, спасибо тебе большое!» – говорил он, пряча руки, которые затрепетали, словно почувствовав родной почерк. В карманах зазвенело. Не глядя, Одоевский пересыпал все их содержимое в руку Ефима. Затем пожал ее и, еще раз поблагодарив недоумевающего мужичка, сам проводил его до дверей.
* * *
«…Рожденный с обнаженным сердцем поэта, я перечувствовал все, чем страждут несчастные, лишенные обиталища, пораженные ужасам природы…»16
– Владимир Федорович, вас Ольга Степановна к себе просят!
Третий раз за сегодняшнее утро прерывают на середине предложения.
Но сейчас Одоевский не чувствовал злости или раздражения, приятная тяжесть нераспечатанного письма словно разливала по всему его существу почти до дрожи сладостное чувство. И в комнату жены он вошел с невольной улыбкою на слегка изменившемся, словно посвежевшем, лице.
«Кто там приходил, Владимир?» – не оборачиваясь, спросила сидевшая перед зеркалом Ольга Степановна. – «Да наши мужики не могут с соседскими разобраться, кому во дворе снег разгребать», – ответил Одоевский, сам удивляясь, как переполняющая его радость изменила даже голос. Эти слова нельзя было назвать ложью – именно по этому поводу сегодня утром его побеспокоили в первый раз. «Ты распорядился об обеде?» – все еще не оборачиваясь, спросила Ольга Степановна. – «Как раз это я сейчас и собирался сделать», – произнес Одоевский и, воспользовавшись моментом, вышел из комнаты. С почти мальчишеской резвостью сбежал он вниз по лестнице. Вошедши на кухню, распорядился о совсем было забытом обеде и поднялся к себе в кабинет. Та он заперся с твердым решением ничего и никому более не отвечать и, дописав последние строки «Пиранези», развернуть, наконец, долгожданное письмо.
* * *
«И что только могло так его обрадовать? – невольно произнесла Ольга Степановна, когда закрылась дверь за мужем, – сам на себя не похож, глаза горят…» – она, хоть головы и не поворачивала, в зеркале увидела, как изменился в лице Одоевский. «Позвольте мне сказать, барыня?» – произнесла Ариша, поднося княгине утреннее платье. «Говори», – слегка удивленным голосом разрешила она. – «Я как раз из девичьей выходила, когда барин внизу с тем человеком стояли». – «С каким человеком?» – уже с большим интересом спросила Ольга Степановна. – «С обыкновенным мужиком. Да только письмо, видать, какое важное он принес – барин Владимир Федорыч уж так благодарили его, все, что в карманах было, не взглянув, ему отдали, да еще до дверей проводили». – «И что, ничего не сказал?» – «Только спасибо все, да спасибо. Мужик-то этот, видно, не ожидал даже такого, растерялся». – «А тебе раньше приходилось его видеть? Он бывал у нас? – может быть, привозил кого?» – «Как не знать, Ольга Степановна: он у барышни служит, что во дворце живет». – «Много таких барышень, фамилию помнишь?» – «Запамятовала, уж не прогневайтесь, барыня, фамилия-то нерусская – Ольга Степановна начинала сердиться. Отчасти это помогло Арише вспомнить если не фамилию, то другую немаловажную деталь – У той барышни, что по субботам с Владимиром Федорычем изволит на фортепьянах играть… в четыре руки».
* * *
Окна кабинета Евдокии выходили во внутренний двор, и она сразу же увидела спускавшегося из флигеля Ефима. Накинув шаль и взяв со стола пятирублевую купюру, она вышла из комнаты и поспешила к главному входу. Услышав шаги по лестнице, Евдокия распахнула двери и, увидев Ефима, сразу же пригласила его войти. «Передал, Евдокия Николаевна, – произнес он, дыша морозным воздухом и закрывая за собою дверь, – как бы не застудить вас, барыня». – «Передал!.. – невольно повторила Евдокия, – что сказал Владимир Федорович?» – «Все только благодарил… и наградил еще», – немного смущаясь, ответил Ефим. – «И я тебя благодарю», – произнесла Евдокия, протягивая ему синюю ассигнацию. – «Благодарствуйте, барыня!» – забавно изменившимся от смущения голосом говорил мужичок. – «Мне так отрадно теперь, так легко! – не скрывала своих чувств Евдокия – настолько они переполняли ее, так хотелось теперь разделить их с кем-нибудь, – ты передай Александре Осиповне, что я все же смогу навестить ее в ближайшие дни – возможно, даже завтра», – добавила она и, увидев, как утвердительно поклонился мужичок, проводила его.
Спустившись с высокого крыльца особняка и выйдя на Мильонную, Ефим остановился и, глубоко вдохнув приятно колющий в носу холодный воздух, опустил руку в карман. «Синенькая… да шесть полтин, да два двугривенных, да шесть гривен, пятак, да пятиалтынный, еще восьмигривенник и два пятака… десять рублей!» – довольно бойко пересчитал он его содержимое. Такой баснословной суммы Ефиму еще не приходилось держать в руках. И он решил пока не тратить ее. « Обменяю в ближайшем трактире… хоть погляжу, какая она бывает, красненькая-то, и Аксинья поглядит!» – радостно думал мужичок, пересекая улицу.
Солнце поднялось и стояло уже выше Адмиралтейского шпиля. Утро, сделавшее счастливыми трех человек, подходило к концу.
VI
Зачем сейчас, в бессонном утомленье,
Со мною нет твоих прохладных рук?
Усталая от тяжкого боренья,
Я тщетно жду спасения от мук.
От мук телесных. Что же до сердечных,
То им конца давно не мыслю я.
Обвитая чредою бесконечных,
С смиреньем их несет душа моя.
Ты близко так, но, слабый, не пробьется,
К тебе мой голос чрез холодный камень.
Но чувствую, с незбывной силой рвется
Ко мне твоей души застылый пламень.
Рука быстро устала и не могла больше писать. Евдокия положила перо и бумагу на уставленный лекарствами столик перед кроватью и поплотнее укуталась в одеяло. Простудилась она, скорее всего, после прогулки, состоявшейся на Екатеринин день в честь именин одной из фрейлин императрицы, на которую попала случайно, придя навестить Россети. Ездили кататься в санях на Елагин остров, возвращались – уже темнело, и мороз стоял градусов под двадцать пять.
Два дня она пролежала в горячке, лишь изредка приходя в себя, называя имя Владимира или спрашивая, какое сегодня число. На третий – почувствовала облегченье, даже попросила поесть и принести перо и бумагу, а главное, ощутила себя способной хоть сейчас ехать на Михайловскую станцию. Но на самом деле Евдокия была еще слаба, а до отъезда Рунского оставалось всего три дня. Нельзя было исключать, что Владимиру придется ехать одному. А от него не было никаких известий.
* * *
Обыкновенная послеполуденная суета в департаменте Министерства внутренних дел. По коридорам снуют, то и дело сталкиваясь друг с другом, неуклюжие канцеляристы со стопками бумаг в руках. Иногда сквозь толпу их проходят блестящие франты, чиновники для особых поручений, решившие мимоходом заглянуть на место своей службы. Среди них – Павел Сергеевич Муранов, в последнее время появляющийся в департаменте только затем, чтобы «поклониться тестю». Без очереди входит он в вице-директорский кабинет, не обратив внимания на нескольких министерских служащих, дожидающихся у дверей, и во весь голос произносит: «Мое почтение, уважаемый Николай Петрович… Егор Ильич», – кланяется еще ниже, увидев директора департамента Ветровского. «Павел Сергеевич, – прячет в усах невольную усмешку Николай Петрович, – вы так исправно всякий день выражаете мне свое почтение – сейчас я не буду указывать вам на то, что на этом заканчивается круг ваших служебных обязанностей…» Ветровский отворачивается к окну – усы у него изящные и тонкие, он каждый день ухаживает за ними с помощью всевозможных щеточек, но все же они имеют один недостаток: усмешки в них не спрячешь.
«…Но меня удивляет другое, – продолжал Николай Петрович, – почему вы ничего не спрашиваете о своей жене?» – «Моя жена находится в вашем доме, и я уверен, что с нею все в поряд…» – «А между тем Евдокия тяжело больна», – не дослушав его, медленно произнес Николай Петрович. Ветровский невольно развернулся от окна, и стало видно, как он изменился в лице. «Хотя, впрочем, это, должно быть, вас не интересует, – сбивчиво проговорил Николай Петрович, холодное презрение в голосе которого уступило место плохо скрываемой горечи, – пусть войдут с докладом». «Каков подлец!» – сквозь зубы, но достаточно громко произнес Ветровский, и Павел, так ничего и не ответив, торопливо покинул кабинет, в порыве бессильной злости столкнувшись в дверях с небольшой фигурой чиновника с папкой в руках. Только что закончившийся разговор был полностью услышан Одоевским (а это был он), и потому не без волнения входил он в кабинет вице-директора. «Добрый день, Николай Петрович, Егор Ильич», – произнес Владимир с полным изящного достоинства легким поклоном. «Владимир Федорович, – с некоторым удивлением взял из его рук папку Ветровский, – вы уже закончили?» – «Да, ваше превосходительство, – ответил Одоевский, – я осмелюсь просить у вас позволения идти. Это срочно», – после небольшой паузы добавил он. – «Что же, князь, ступайте. Я доволен вами», – не долго думая, разрешил Ветровский, все мысли которого сейчас были – поскорее услышать от Николая Петровича о том, что Евдокия в самом деле не так тяжело больна. Каково же было разочарование Егора Ильича, когда вслед за Одоевским из кабинета вышел и Николай Петрович. Вышел и остановил Владимира у ближайшего окна, где не толпились чиновники. «Владимир Федорович, я вас надолго не задержу. Я знаю, что вы торопитесь – Одоевский удивленно поднял глаза – Более того, я даже знаю, куда вы торопитесь». Изумление Владимира было настолько велико, что он, ничего не отвечая, смотрел в глаза Николая Петровича, с каждым его словом переполняясь каким-то необъяснимым смешением чувств смятения и радости.
Князь Озеров с недавних пор был посвящен в тайну своей дочери. Вышло это случайно, даже нелепо – он застал Евдокию выходившей из флигеля, куда направлялся навести порядок в своих охотничьих снастях. В сложившемся положении княгиня, совсем не умевшая лгать и уставшая прятать от близких людей свои чувства, как могла, попыталась объясниться с отцом. Николай Петрович, который и прежде догадывался обо всем, на удивление спокойно принял откровение дочери, скрыв свою горечь, и только пожалел ее. Варвару Александровну он решил сам мягко подготовить к тому, что скрывать было уже бессмысленно, чтобы Евдокии не мучиться хотя бы по этому поводу.
Куда больше во всех этих обстоятельствах его беспокоил Ветровский. Еще летом разгадав его затаенную привязанность к Евдокии, князь сочувствовал ему и продолжал ощущать собственную вину за неудачный брак дочери, что невольно сделал несчастным и его друга. Дело осложнялось тем, что с октября Одоевский был переведен из непосредственного подчинения министру в ведомство Егора Ильича. Николай Петрович боялся, что рано или поздно Ветровский догадается: тот князь, который увез Евдокию из Царского села – и есть Владимир. Егор Ильич ни о чем не расспрашивал друга после тех событий – он считал свой поступок с Павлом глупым и недостойным и будто еще затаил свои чувства, боясь побеспокоить Евдокию даже лишним словом за ее спиною. Николай Петрович знал, что Ветровский ни за что больше не воспользуется своим служебным положением в личных целях. Он только боялся, что ему станет еще тяжелее, и все это усугубит и без того напряженную обстановку в их ведомстве, где, будто по насмешке судьбы, служат вместе люди, прямо или тайно связанные между собою.
«Сейчас вы – единственный человек, который может помочь моей дочери, – продолжал Николай Петрович, глядя в недоуменное лицо Одоевского, – она звала вас в бреду, и, как любящий отец, я не могу препятствовать этой встрече. Но вы сами понимаете, что я не могу и одобрить этих отношений… Ступайте», – неожиданно и резко произнес Николай Петрович. Одоевский, ничего не сказав, порывисто сжал его руку и, словно испугавшись этой вольности, почти побежал по коридору. Не прошло и минуты, как Николай Петрович увидел его, выбежавшего на мороз без шапки и в расстегнутой шубе. Почти сразу подъехал извозчик, и предзакатную тишину розовеющего воздуха пронзило звонкое: «На Большую Мильонную!..»
* * *
«Зачем такой жестокий сон, Господи…» – произнесла Евдокия, увидев, за кем закрылась дверь. Он подошел ближе, присел у изголовья, но она упорно не хотела верить своим глазам. И лишь когда к ее лицу приблизились прохладные руки, которых ей так мучительно не хватало, к Евдокии пришло осознание, казалось, невероятного. «Как же, родной?.. – сквозь поцелуи спрашивала она, – еще закат, служба ведь не закончилась?» – «Твой отец, он позволил нам встретиться… как же холодны твои руки», – пытался согреть их дыханием Одоевский. – «Папенька, – почти не удивилась Евдокия, – я знала, что он поймет… Я так рада, что ты здоров – столько волновалась из-за этих морозов». – «Тогда представь, каково не было узнать…» – начал Одоевский. – «Полно, дорогой, я уже совсем поправилась. Хотя первые два дня было действительно плохо», – проговорила она и протянула Владимиру недавние стихи. «Что за прелесть, как жаль, что «Северные цветы» уже печатают», – через минуту произнес Одоевский. – «Причем здесь «Северные цветы»?» – «Неважно», – Одоевский пока не хотел открывать Евдокии, что послал ее стихи в альманах. – «Как же неважно? Ты, кажется, собирался напечатать там «Пиранези»? – «Да, он будет там. Пушкин обещал. А знаешь, мне больше нравятся те твои стихи. Они радостные. Взгляни – и сейчас снег идет – Евдокия подняла взгляд – и ты склонилась ко мне на колени». На фоне уже потемневшего неба мелькали небольшие, но частые снежинки. Под окнами проехал экипаж. Евдокии показалось, что она узнала карету отца. «Только сейчас – не утро», – проговорила она – «Поверь, когда-нибудь взойдет и наше утро», – ответил Одоевский.
Весело залился дверной колокольчик, послышались суетливые шаги и голоса в передней. «Папенька приехал», – не зная, радоваться ей или печалиться, произнесла Евдокия. – «Два часа…не может быть!» – удивился Одоевский. – «Счастливые часов не наблюдают» – Грибоедов был прав!» – «Ты была счастлива?» – в надежде он поднял к себе ее лицо. – «Я и сейчас счастлива. И завтра буду, потому что смогу сказать, что через день увижу тебя». – «Мне следует поучиться – совсем не умею радоваться, когда тебя нет со мною», – произнес Одоевский. – «А когда играешь – разве ты не счастлив?» – спросила Евдокия, искренне удивившись. – «Нет – потому что ты не слышишь меня». – «Как только мне разрешат встать с постели – обещаю, я буду приходить слушать тебя». – «Сквозь «холодный камень»?» – «Да», – горько усмехнулась Евдокия. Это выражение ее голоса всегда рождало в нем какое-то странное смешение чувств отчаяния и надежды. «Милый мой ребенок, я обещаю тебе, когда-нибудь между нами не будет этой стены», – «Я почему-то тоже верю в это, – спокойно, словно прося и его быть спокойнее, проговорила Евдокия. – Самое главное, что между нами нет других стен, кроме этой, каменной». – «Не было никогда…и не будет, – произнес Одоевский – Через два дня, в половине четвертого, я буду ждать тебя на углу Дворцовой. Мы встретим рассвет вместе», – говорил он, накрывая ее одеялом. Владимир не ждал и не произносил более никаких слов – все было во взгляде и последнем поцелуе, сорвав который, он, не оглядываясь, вышел из комнаты.