bannerbanner
Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна
Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна

Полная версия

Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: жизнь была типична, трагична и прекрасна

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

1956. Рождение сына Алеши (27 июля 1956 г.).

1958–1960. Преподаватель по педиатрии Ленинградского медицинского училища № 14.

1959–1960. Командировка от Минздрава СССР в Ирак. Врач – руководитель группы медсестер в Курдистане в период кампании ВОЗ по борьбе с оспой. Врач родильного отделения детского госпиталя в Багдаде.

«Анастас Иванович Микоян, который был близким другом моего папы, погибшего в 37-м, включил меня в группу врачей, отправлявшихся из СССР в Ирак. Тогда, в начале 60-х, была объявлена всемирная кампания по борьбе с оспой. Зарплату нам платила Всемирная организация здравоохранения… Кампания была рассчитана на год, но фактически мы все сделали быстрее. Я работала в Иракском Курдистане – в Сулеймании и вокруг нее… Я была руководителем группы медсестер и студентов Багдадского медицинского колледжа. Но у нас была и военная группа. Так что получалась почти военная операция. Мы входили в селение и всех, кто в нем находился, в обязательном порядке прививали и выдавали каждому сертификат… Таким образом, наша бригада «обработала» до пятисот тысяч человек… Потом, поскольку мой контракт продолжался, я стала работать в Центральном детском госпитале в Багдаде, в родильном отделении.» («Дети, которых я «рожала» в Багдаде, идут теперь под пули», Известия, 29.01.2003)[23]

1961–1962. Врач-педиатр в Институте акушерства и гинекологии АМН СССР. Участковый врач поликлиники 1-го Ленинградского Мединститута им. Павлова. Увольнение с работы по семейным обстоятельствам – из-за болезни сына Алеши.

1963–1964. Совместно с Лидией Багрицкой составление и подготовка к печати книги «Всеволод Багрицкий. Дневники. Письма. Стихи» (М.: Советский писатель, 1964).

1964–1965. В связи с тяжелой болезнью сына переезд с детьми в Москву к матери. Вступление в КПСС. Развод с И.В. Семеновым. Первая глазная операция.

1964–1972. Преподаватель терапии на вечернем отделении и заведующая практикой Московского Медицинского училища № 2 им. Клары Цеткин.

«Ей нравилось иметь дело с молодежью. Скоро Люся организовала в медучилище группу самодеятельности, приобщая девушек из подмосковных поселков, часто из самых неблагополучных семей, к поэзии и музыке». (А.Д. Сахаров, «Воспоминания», [3] стр. 495).

Командировка в Армению (в 1966 г. – с целью написания очерка о своем отце… Работа несколько месяцев в архивах, в том числе в архивах ЧК). Поездка в Польшу (в 1964 г. – по приглашению друзей отца и матери – соседей по коминтерновскому «Люксу»).

«С 1938 г. – член ВЛКСМ, все годы службы на ВСП – комсорг, в институте – профорг курса. Ни в армии, ни в последующие годы не считала для себя (внутренне) возможным вступление в партию, пока мои родители числились изменниками родины или, как тогда чаще говорили, «врагами народа». После XX и особенно после XXII съезда решила вступить в КПСС и с 1964 г. кандидат, а с 1965 г. член КПСС… Работу по специальности часто сочетала с литературой – печаталась в журналах «Нева», «Юность», писала для Всесоюзного радио, печаталась в «Литгазете», в газете «Медработник», участвовала в сборнике «Актеры, погибшие на фронтах Великой Отечественной войны», была одним из составителей книги Всеволода Багрицкого «Дневники, письма, стихи», сотрудничала как внештатный литконсультант в литконсультации СП, одно время была редактором в ленинградском отделении Медгиза.» («Постскриптум. Книга о горьковской ссылке», [2] стр. 56)

1968, июль-август. В гостях у французских родственников.

«Кончался август 1968 года. Я гостила во Франции у маминой сестры. Мне все было ни к чему – Париж, бульвары, музеи. Даже Ника Самофракийская! Я буквально погибала от боли, стыда и вины. Я думала, что так же, как я, мучается моя страна, и мне нужно быть дома. А у меня был обратный билет только на 15 сентября. И каждый день надо было знакомиться с новой порцией родни. Пришла жена троюродного брата с десятилетним сыном. Его спросили: «Почему ты не здороваешься с кузиной?». И он, глядя мне в глаза, сказал: «Я не подаю руки русскому офицеру». Что уж там ему наговорили про мое офицерство. Но я и без него знала, что наши танки в Праге – мои. И мне стыдно. И вина – моя.»[24] («Русская мысль», 4-10.05.95, с.17).

1970. Признана инвалидом второй группы Великой отечественной войны пожизненно.

1972. Выход на пенсию.

Эпизоды детства и юности Елены Боннэр, рассказанные ею самой

Из книги «Дочки – матери» [1]

Родилась ты, и, наверно, где-тоЯрким светом вспыхнула звезда……Ты не знала, будет иль не будетУ тебя счастливая судьба…Всеволод Багрицкий (1922–1942)

Родилась я 15 февраля 1923 года в старом городе Мерве, в доме бабушки и дедушки на берегу реки Мургаб. Была весна, и в их саду, уступом спускавшемся к реке, розовым цветом отражались в воде персиковые и абрикосовые деревья. В том году было очень пышное цветение, и бабушка Герцелия Андреевна сказала, что это счастливая примета. А дедушка послал в далекую Читу другой бабушке – БаТане – телеграмму. «Родилась девочка тчк такая красавица тчк». Все миновалось, а телеграмма – желтый, рассыпающийся от времени бланк – сохранилась! Теперь город, где я родилась, называется Мары, Туркмения…

А семью своего папы (отчима) Геворка Саркисовича Алиханова я почти не знала. И его родственники не знали, что я не родная его дочь. Он просил маму никогда им этого не говорить…

Конец ноября 1988 г. Телефонный звонок. Длинный. Междугородный. Ереван, ничего странного. В эти дни я говорила с Ереваном утром, днем, ночью. В Кировабаде женщины и дети сидели запертые в церкви. У меня на столе лежала телеграмма священника – крик о помощи. Потоки беженцев. Теперь уже в две стороны – из Азербайджана в разрушенную Армению и по всему Союзу, из Армении в Азербайджан. И жертвы. Теперь тоже с двух сторон. Девять месяцев не было случаев насилия со стороны армян, даже после ужаса Сумгаита. Теперь не выдержали. Я звонила в США, во Францию, кому-то здесь, в Москве. Готова была в прямом смысле биться головой об стенку от бессилия что-то сделать, чтобы по справедливости.

Звонит женщина. И говорит, что она моя сестра. Двоюродная. В первый момент я ничего не понимаю. Звонок кажется ошибкой. Это не мне. Мне!.. Журналист Зорий Балаян опубликовал статью об академике Сахарове и там сказано, что я дочь первого секретаря ЦК Армении Геворка Алиханова. Она прочла и пошла к Балаяну. Его не было в городе. Пошла к Сильве Капутикян[25]. Удивительно – сразу вышла на мою единственную армянскую подружку. Сильва дала мой телефон.

Ее зовут Рузана. Она дочь папиной сестры, в семье которой он вырос. Той, в которой всю жизнь после смерти мужа – папиного отца – прожила папина мама. И тут как молния. Вспомнила – тетя Айкануш. Она же приезжала к нам в Москву. У нее были два сына и дочь – девочка постарше меня. Она показывала их фотографии. И ее мужа я помню. Его звали как папу, и папа называл его дядя Геворк. Он был у нас несколько раз.

После разговора с Рузаной было двойственное ощущение – радость, но и боязнь, что что-то, уже прочно выстроившееся в памяти, привычное, может разрушиться. Потом мы встретились. 1988-й. Декабрь. Двадцать пятое. 17 дней после землетрясения. Мы уже были в Баку, Степанакерте, Ереване. Видели беженцев – армян и азербайджанцев. Встречались с разным начальством, академиками, писателями. И мы только два часа назад прилетели из зоны бедствия.

Мы ходили по серой твердо-сросшейся земле, по которой стихия разметала дома, крыши, бетонные плиты, кирпичи. И детские курточки всех цветов. И ранцы – красные, синие, желтые. Ветер шевелил страницы букварей и тетрадок, трепал на разорванной веревке когда-то выстиранное белье, чудом держащееся на ней. И бродили как призраки из бывшей жизни люди с черными немигающими глазами, чернотой на запавших щеках. Это был мир – «после». Начался снегопад. Казалось, снег заметет не только эту землю, но и этих людей, весь народ. Не армян только, но и азербайджанцев, но и нас, но и всех – близко, далеко, везде. Всю землю.

Вертолет задрожал как человек, которому холодно, страшно. Но надо… И медленно пошел вверх. Снежинки под ним, живущие каждая сама по себе, стали превращаться в сплошную пелену, сквозь которую куда-то пробивался наш одинокий вертолет. Напротив меня маленький мальчик, неподвижный, как изваяние, круглыми глазами смотрел на протянутую к нему раскрытую ладонь одного из наших спутников. На ней лежало красное яблоко. И над ним чей-то голос: «Арменак, возьми». А я слышала: «Армения, возьми». Армения.

Когда мы вошли в гостиничный номер, меня знобило. Мелко-мелко. Я влезла под горячий душ. И сразу: «Господи, там нет воды». Я натянула теплые носки. И снова: «Там все вещи и еду, бесчисленные ящики – все растаскивают сильные или те, кто поближе к месту, куда их складывают вертолетчики». «А слабые, а те, кто подальше?» Озноб не проходил. Он шел изнутри меня.

И тут пришли Рузана, ее муж и сын. Высокий, красивый. Похож на моего папу – молодого. Все стеснялись. Чувствовалось их почтение к Андрею. Оно мешало нам и, наверно, им. Рузана достала фотографии. Первая была – я и Егорка летом 1928 года. Другая – папа-студент. Родители Рузаны. Ее братья, один из них когда-то жил с нами в Ленинграде, папина мама – бабушка Шушаник – в старинном армянском костюме. Я смотрела фотографии, которых никогда не видела, смотрела на папино юное лицо, и озноб мой постепенно проходил. Рузана стала рассказывать. Она не помнила моего папу. Он уехал из Тифлиса, когда ей было четыре года. Она пересказывала то, что слышала от бабушки, мамы, отца.

Муж папиной сестры Геворк Габриелович Казарян был состоятельный человек, и папа смог учиться благодаря его поддержке. Сестра папы была в курсе всех его политических дел, начавшихся еще со школьной скамьи, и помогала ему и его приятелям. Они собирались в доме Казарянов и там же прятали всякую нелегальщину. Однажды, сидя в гостиной на диване, Геворк Габриелович сказал Айкануш и папе: «Я только об одном вас прошу, чтобы в доме не хранили оружие». Он не подозревал, что оружие уже было запрятано в диван, на котором он сидел. После революции папа помог ему устроиться – рекомендовал на службу в какое-то учреждение.

Последний раз Геворк Габриелович был в Москве в начале 1937 года, у него начались неприятности на службе. Видимо, он думал, что папа сможет ему помочь, Рузана не говорила, смог ли папа что-то сделать, но отец ее репрессирован не был. Тогда, вернувшись из Москвы, он рассказывал домашним, что «Руфь очень грустная и боится за Геворка», потому что папа на каком-то заседании сказал о Берии: «За какие такие заслуги его нам на голову посадили», имея, наверное, в виду то, что Берия стал секретарем ЦК Грузии. Вскоре Айкануш перестала получать от папы деньги и ежемесячную справку для бабушки Шушаник, по которой семья покупала продукты и вещи в каком-то тбилисском спецмагазине. Они несколько раз писали на наш адрес в Москву. Ответа не было. Бабушка Шушаник пошла к маме Кобулова, которую знала со времен юности папы. Кобулов (тогда, кажется, председатель НКВД Грузии) был одним из тех молодых людей, которые до революции собирались в доме Казарянов. Мать Кобулова накричала на бабушку, чтобы она никогда не попадалась ей на глаза, и прогнала. Последняя попытка что-нибудь узнать о папе и нашей семье была в начале 1938 года. Геворк Габриелович снова поехал в Москву и пошел в дом, где мы жили – «Люкс». Ему сказали, что ни Алиханова, ни его жены нет. «Уехали!» Он понял, что это значит. Спросил:

«А дети?» – «Тоже уехали». – «Куда?» – «Не знаем. Куда-нибудь». Это «куда-нибудь» потрясло старого человека, и он его много раз повторял. В это время Рузане было уже 17 лет, и все розыски нас и рассказ отца она хорошо помнит.

Когда пришло время реабилитации, к бабушке Шушаник пришли какие-то люди (кажется, из райкома) и предложили подать заявление на персональную пенсию, но она их выгнала. Сказала, что они не могут вернуть ей сына. И их пенсии она не хочет, слава Богу, живет не на улице, а в семье дочери. Бабушка Шушаник умерла в Тбилиси в конце пятидесятых годов. Рузана с семьей переехали в Ереван. Она и ее муж – инженеры. Сейчас оба на пенсии. У них двое детей и четверо внуков.

Рассказ Рузаны ничего не разрушил в моих воспоминаниях. Только больно, что мама не дожила до него.

Мы вместе ужинали в ресторане гостиницы. Я сказала, что сегодня годовщина смерти мамы. Дома на улице Чкалова собрались друзья. И Рождество! Кто-то принес и зажег свечи. За огромным ресторанным окном все падал и падал снег. Танки, стоящие на площади – стоят в Баку, стоят в Степанакерте, стоят в Спитаке – стали казаться большими сугробами. Рузане и Сергею надо было торопиться. Комендантский час!

([1] стр. 24–28).

* * *

В Ленинграде мама и папа жили в гостинице «Астория»… Впритык к «Астории» стояла другая гостиница – «Англетер», часть детей нашего садика жила там, и от них я впервые услышала слово «Есенин», вначале я восприняла это без последнего «н» – как имя, и ничего не поняла. Но дома оно звучало в разговорах взрослых. Я начала понимать, что произошло что-то очень плохое, к чему все относятся грустно-неодобрительно, даже со страхом[26]. Похоже, это тогда я впервые в жизни услышала про смерть. Что Есенин – поэт и что это было самоубийство, я не поняла…


Георгий Саркисович Алиханов, 1918 г.



Г.С. Алиханов, из следственного дела, 1937 г.


Через десять лет папа прочел мне последние строки Есенина[27] (тогда это были вроде как запрещенные стихи, и потому было немного странно услышать их от него) и удивился, что я их уже знаю. Но в это время мы уже много читали стихи друг другу, и в стихах папа не был пуританином (я имею в виду – партийным пуританином)…

В «Астории» мы прожили недолго и переехали совсем в другой район, на Петроградскую сторону, в дом, тоже исторически известный, 26–28 по Кировскому проспекту. Тогда эта улица называлась улицей Красных Зорь. Внешне этот дом казался мне похожим на «Асторию», хоть и не таким красивым. В нем, как и в «Астории», жили многие руководящие работники Ленинграда.

Жил в нем и Киров – хозяин города, что и я, несмотря на свой ранний возраст, понимала хотя бы потому, что за ним приезжала и привозила его машина, а других машин в доме я не запомнила. Привратница (позже их стали называть лифтершами) цыкала на детей, играющих у подъезда, когда эта машина только въезжала в огороженный красивой чугунной решеткой дворик. Киров и его жена как-то личностно общались с моими родителями. Поэтому он выделял меня среди ребятишек каким-либо мимолетным словом или поглаживанием по голове. Я (вот и говорите о возрасте) внутренне уже ощущала в этом некую свою элитарность. Однажды Киров взял меня с собой в машину на виду у всей детворы, и я была с ним на площади во время демонстрации. Был какой-то не самый главный праздник, который назывался то ли «неделя детей», то ли «день детей». Потом я видела фотографию, где я рядом с ним, но у нас такой не сохранилось. И среди официальной фотолетописи Кирова я ее никогда не видела…


Руфь Григорьевна Боннэр, 1925 г.


В этом доме мы прожили тоже недолго и снова вернулись в район Исакия, на Малую Морскую улицу (потом ул. Гоголя), дом 18. Опять дом с историей. Он назывался «Гранд-Отель», и как раз в то время, когда мы туда переезжали из гостиницы, становился просто жилым домом. Когда-то он (в несколько другом виде) принадлежал шефу жандармов графу Бенкендорфу. В нем снимал квартиру Фаддей Булгарин, у которого бывал Грибоедов. А может, у кого-то и когда-то в этом доме бывал и Пушкин? В последнюю четверть прошлого века наследники графа перестроили дом под гостиницу…



Р.Г. Боннэр, из следственного дела, 1937 г.


В мое подростковое время там были два больших клена, кусты сирени, играли дети и летал волейбольный мяч. После войны сирени уже не было. Остался только один полубольной клен. По левой лестнице на третий этаж – там я буду жить девочкой, там родится мой брат Игорь, оттуда я уеду в Москву, а потом вернусь после трагедии 37-го года как бы заново родившейся, оттуда уйду и туда вернусь после войны, туда из карагандинского лагеря вернется мама, и там родится Таня. Это по времени и по всему, что с ним связано, – мой дом. Как и Дом в Москве на Чкалова. Мама – с 1937 года заключенная и ссыльная – в 1954 году получила эту квартиру. Здесь выросли мои дети. И отсюда они уехали за океан. Сюда пришел Андрей. И дом стал нашим – моим и Андрея. Здесь умерла мама. И здесь умер Андрей. Это мой дом. Все остальное – временное место жительства… ([1], c. 31–35).

* * *

Страничкой раньше я написала, что не знаю никаких привилегий у моих родителей в те годы, кроме большой нашей квартиры, но сейчас вспомнила еще одну – постоянные билеты-пропуска во все театры города. Не знаю, как эту привилегию «отоваривали» мама и папа. Мне кажется: они никогда не были театралами. Но я с Батаней каждое воскресенье ходила на дневной спектакль в Мариинский или Михайловский театр. Поэтому в 4–5 лет я уже не по одному разу прослушала все оперы, которые были тогда в репертуаре, и увидела все балеты. Наверное, это был несколько ранний возраст, но возможно, что чем раньше, тем лучше, потому тогда я даже на опере никогда не скучала. И несмотря на то, что все постановки были чрезвычайно пышны, ухитрялась еще домысливать их и в своих рассказах в детском саду…

… Иногда с тем, что я «брякала», происходили смешные инциденты. Так, однажды к папе пришел его приятель Вилли Бродский. Тут же появилась и я, и сказала; «Ты чего пришел? Уходи. Все говорят, что тебя надо долой». – «Как долой?» – «Ну, просто вон, я сама ходила с Нюрой на улицу, и там все шли и кричали «долой Бродского». И тут папа и Вилля стали смеяться и говорить «долой Троцкого». «Троцкого?» – засомневалась я и почему-то очень на Виллю из-за своей ошибки обиделась. Вскоре я уже знала, кто такой Троцкий, и даже исподволь выяснила, что, хоть все вокруг мамы и папы говорят «долой», Батаня с ними не согласна. Она Троцкого знает и носила ему когда-то в Москве какие-то книги. Спустя годы я узнала, что в начале двадцатых, когда Батаня недолго работала в библиотеке в Кремле, она подбирала книги для Троцкого.

Должна сказать, что и сейчас я плохо понимаю, как в свои 4–5 лет я умудрялась видеть и слышать все, что происходит с взрослыми в нашем доме, и это при наличии детской, в которую меня постоянно отсылали. А вот чего я никогда не видела и не слышала – это чтобы папа и мама ссорились между собой. Я никогда даже не слышала раздраженного голоса и не замечала какого-нибудь напряжения в отношениях, и так до сего дня не знаю, бывало ли что-либо такое в их семейной жизни… (стр. 45–48)

* * *

Однажды следующей зимой я услышала, как папа сам себе читает стихи – он часто читал так и всегда охотно отвечал на мой вопрос, что он читает, и готов был по моей просьбе повторить любые строки. Он читал; «По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух, и правит окриками пьяными весенний и тлетворный дух…»[28] Я вычленила из всей фразы только «тлетворный дух» и сказала, что это «тот дух жареного и пирожных», который был в ресторане в Сестрорецке. Он со мной не согласился, объяснял по-другому, что – я не запомнила, но несколько раз прочел все стихотворение и назвал поэта – Блок. И поэта, и строки я запомнила. Это были первые стихи Блока, которые я узнала.


С братом Игорем (Егоркой), Ленинград, 1928 г.


По вечерам мы сидели на веранде, горела керосиновая лампа. Нюра писала письма. Она постоянно писала письма, сначала в свою деревню, а потом, уже в Москве, куда-то в «ссылку». Батаня обычно что-то шила, а я должна была читать вслух. Еще в городе зимой Батаня стала учить меня грамоте. Этим летом я перешагнула барьер, который отделяет знание букв и умение сложить их в слова от желания читать, и к концу «дачи» стала меньше бродить по лесу и реке, потому что, тогда я прочла и знала наизусть Чуковского и другие книжки – стихи (я в то время любила только рифмованное). Батаня привезла на дачу большой в красном переплете с золотом (марксовский) том Жуковского и несколько раз читала из него вслух. Книга меня заворожила, и преодоление ятей и всего старого шрифта было почти мгновенным. Я стала читать – «Светлана», «Наль и Дамаянти», «Лесной царь», «Перчатка»[29] – я зачитывалась Жуковским до одури, до того, что мне все это снилось. Я читала по вечерам Батане и днем Нюре, читала по книге и сама себе наизусть, бродя по лесу и на реке. Почему Батаня привезла именно Жуковского? У нее был такой же марксовский в зеленом переплете Пушкин, синий Некрасов, темно-зеленый Гоголь, голубой Лермонтов и голубой же Никитин. Может, это был случайный выбор, но он сочетанием поэзии и фабульности как-то очень пришелся на мой возраст и навсегда сделал для меня поэзию «высшим родом искусства».

В лето 28-го года, кажется, не было ни одного дождливого дня, только короткие летние грозы. У меня всегда вызывал непреодолимую смешливость Нюрин страх грома и молний. Она стремительно закрывала окна и двери, отгоняла нас от них и даже иногда заставляла ложиться на пол. Потом она бегом расставляла все ведра, корыто и нашу ванну (цинковую, с высокими бортами) под углы крыши и сидела с нами, торопливо бормоча какие-то слова, – я знала, что это она молится. Вечером после грозы обычно было купание в дождевой воде, нагретой в кухне на плите. Нюра мыла вначале Егорку, потом «до скрипа волос» меня, а потом себя. В кухне было жарко, но выходить Нюра не разрешала, я сидела и смотрела, как она моется. Всегда потом, когда видела знаменитую «Весну» (Пластов), где на лавке сидит девочка, а молодая женщина с распущенными волосами, стоя на корточках, подвязывает ей платочек, я вспоминала нашу Нюру.

Кончилось это необыкновенное лето и эта лучшая в жизни «дача», а были они долгими, как бывает только детство и в детстве. (Стр. 53–54)

* * *

В сентябре 1929 года папа и мама снова уезжали на курсы марксизма. Мы оставались. Перед отъездом они ходили по магазинам и однажды принесли мне небольшой глобус и большую, составленную из шести кусков карту мира. Каждый кусок был такой большой, что всю ее разложить можно было только на кухне. Разложив ее, папа дал мне первый в жизни урок географии. Все было интересно и очень просто. До его отъезда мы еще два раза смогли разложить карту в кухне, а потом в нашей комнате расстилали на полу любые два куска. А на кухню я с ней не вылезала. Все соседи уже считали, что кухня принадлежит одинаково всем, но к папе относились все же с некоторым трепетом, и папа мог там так широко раскладываться. Ведь это он в разное время и по разным причинам пустил их жить в свою квартиру, потом прописывал, потом это становилась «их жилплощадь»…


Татьяна Матвеевна Боннэр (БаТаня) с внуками Зорей, Люсей и Игорем, 1929 г.


В начале зимы на несколько дней приезжала мама, и мы узнали, что теперь они с папой будут жить не на курсах марксизма, а в «Средазбюро». Это далеко, в Средней Азии, в городе Ташкенте. Когда мама уехала, оттуда стали часто приходить письма, а еще чаще – посылки с орехами, сушеными фруктами и какими-то еще сладостями. Их давали есть только мне и Игорю, что было странно. Раньше все ели всё. Батаня говорила: «Пришло письмо от мамы, она шлет вам привет», а Егорка спрашивал; «А он в большом ящике?» – он путал слова и не различал, что значит «письмо», «посылка», «привет». Я в то время уже перестала его так страстно любить, он мне мешал, так как я хотела только читать, и не ему вслух «Мойдодыра», а снова и снова Жуковского, Пушкина или Гоголя и книги, которые давала Батаня. Это не всегда была «классика» литературы для детей, но они были в «оппозиции» к тому, что мне покупали или давали читать мама-папа. Батаня откуда-то приносила «Маленьких женщин» и «Маленьких мужчин», «Лорда Фаунтлероя» и «Леди Джен». Чуть позже пошли Вальтер Скотт и Диккенс. Я буквально захлебывалась слезами, читая о маленьком Поле и Флоренс, воображая на их месте Егорку и себя. И Батаня разрешала мне рыться в старых комплектах журнала «Солнце России», которые лежали в ящике за сундуком в самом конце коридора. В них я читала все подряд, от рецептов лосьона для ухода за кожей до списков «доблестно павших офицеров и нижних чинов». Мама говорила папе, что я читаю «черт-те что», но Батане ничего сказать не смела. Это было их поле битвы, на котором Батаня явно выигрывала, ведь даже Пушкина в то (до-юбилейное) время «сбрасывали с корабля современности».

На страницу:
2 из 8