bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Что медлить нельзя, то верно. По Иоанну читалось напряжённое решительное ожидание какого-либо события или знамения, благого для себя, укрепляющего бодрость, дерзость и уверенность, чтобы последовать давно лелеемому замыслу, приготовлениями к исполнению коего уже с полгода занимались тайно избранные люди, и воевода с Михаилом Захарьиным, Бутурлиным, с Зайцевым и молодым Вяземским были у основного дела. Да и они всего не знали, что у него на уме. А тем паче – в сердце. Иоанн, как взведённый в твёрдой руке лук, готов был выпустить роковую стрелу своей, и только своей воли. И победа этой воли означала для них всех, ближних, как и для самого Иоанна, всё, неудача – только одно – бесславную гибель. Но выше всех чаяний жаждал убедиться Иоанн, что рука эта, его ведущая в неведомое – Божья. Несокрушимым жаждал быть в себе. И точно не зная, а только ощущая чутьём звериным, понимал воевода, как и Охлябинин, что понадобилась ему для этого особая, близкая и чистая – своя – радость…


Выслушав приказ собираться тотчас во дворец государев, Федька опешил. Но отец только кивнул, в подтверждение слов Охлябинина. Как так, без уготовления, в домашнем? Хоть бы переодеться по-скорому! И волосы не свежи… На его негодующе-умоляющий взгляд князь-распорядитель умилился, откровенно любуясь.

– Не волнуйся, сокол мой, будет тебе всё требуемое вполне предоставлено, до ночи у нас времени достаточно (а ранее государь и не освободится от забот), и поговорить толком успеем, и снарядиться. Всё тебе объясню. Ты вчерашнее накинь, и – с Богом! Ну, давай, вихрем чтоб.

Федька умчался к себе в спальню.

Выученный уже достаточно, Сенька помог ему обрядиться, подал кинжал и саблю, и поспешил по приказу седлать коня, так и не решившись спросить, почему оставляет его, стремянного своего, не берёт с собой. Но этого и сам Федька не знал, а, в свою очередь, узнавать у посланника государева о том, можно ль взять слугу, неуместно показалось… Велено одному отправляться. И то он корил себя за извечные суетности, что прежде радости и благодарности за честь такую выказал беспокойство, как будто и государю, и батюшке, и князю не виднее, как что должно быть! И почему в голову лезет всякая дребедень вместо того, что следует по зрелости поведения?! Надолго ли едет, и когда снова тут окажется, не знал, потому приладил на ремень поясной кошель, матушкой искусно расшитый. Среди обыкновенной мелочи повседневной, каждому человеку нужной для соблюдения себя в порядке, там был полотняный мешочек с душистым цветочным сбором, и серебряный крохотный фиал, весь в камушках игривых, с цепочкой витой, для ношения на груди, работы восточной, тонкой, как будто для царевны волшебной изготовленный, да не руками, а велением чародейским. Краями нездешними от него веяло… Бывало, он маленьким ещё бегал по матушкиной горнице, и ничем не мог утихомириться целый день, а, уж казалось, валится с ног. Как бы невзначай начинала она перебирать сундучок с притираниями, румянами, диковинной позолотой восковой для ногтей, порошками цвета медового, нежными, точно пыльца берёзовых серёжек, душистыми, для волос, и платочками тончайшими, и, сам не зная почему, он приближался, вдыхал, успокаивался даже, а больше всего прельщался серебряной вещицей. Матушка улыбалась, вынимала крохотную крышечку блестящего тёмного дерева, столь невиданно дивно ароматного, что голова его начинала как бы кружиться. Каплей янтарного масла из фиала матушкины пальцы легчайше касались его висков, и мочек ушей, и запястий. После он пребывал в облаке дыхания этого подолгу, и, до банного омовения на каждый третий день, засыпал в видениях золотых львов, жар-птиц и русалок, окружающих его голосами манящими, обещавшими чудеса и радости такие, о которых и себе бы не признался. Только в дрёме они являлись непрошенно… После уж он не так часто наведывался в терем её, занятый учением с монастырским наставником многотрудных языков латинян и греков, вытверживанием наизусть целых стихов из Завета, историй о царях и воителях, и мужах многомудрых, об устройстве в землях дальних, в сферах небесных, и счётом и начертанием, а пуще – науками воинского дела. Но и тогда его нет-нет да и тянуло к привычному вожделенному чувству… воспарения. «Не пренебрегай приятностию, природой данной, Феденька, свет мой, краса моя отрадная. Малая толика и нужна всего-то, а те, кто с тобою близко будут, очаруются, сами не ведая, отчего ты им любезнее стал и милее, – напевно повторял её голос. – А ты и не сказывай, не всё-то людям знать о тебе надобно. И не колдовство сие, а умение из трав, смол и камней душу жизни извлечь, и себе на пользу применить вовремя. Так-то, милый…» – и она улыбалась его смущению, показному невниманию и неверию. В первом походе, ошеломившем суровостью и тяжестью, каких и не представлял, он утешался часто тем, что, отерев досадные тайные слёзы безмерной усталости, засыпал в общем шатре, представляя себе послеполуденный ленивый тихий час лета, и аромат тот загадочный. Провожая его в Рязань, Арина Ивановна плакала неутешно, собирая ему от себя поясную сумку и исподнее тонкое бельё. И положила в придачу тот самый фиал серебряный.

Федька оглянулся на образ, быстро крестясь окроплёнными чудодейственным маслом пальцами, и вышел.

– Ну, прощевай, Алексей Данилыч, доброго нам всем вечерочка, и помни, об чём уговорились мы. Малый наш – не промах, со всем справится! А я прослежу там, чтоб всё чином прошло, – буднично-добродушно, как всегда, приговаривал Охлябинин, придерживая Федьку за плечо, готовясь спуститься с крыльца, где ждали уже верхами его люди.

– Давай, Федька, с Богом. Завтра в Кремле свидимся, – воевода, притянув его за загривок, поцеловал в ясный лоб, перекрестил, ничем не выдав лихорадки тревоги, и смотрел, как они отъезжали.

Оставшись один в своей опочивальне, воевода внезапно подумал о том, о чём никогда не задумывался особо, по привычке соблюдать во всём твёрдость. Эта счастливая привычка с малолетства так укоренилась в нём и разрослась, что он забыл, средь тысячи забот, как может безвольно ныть в груди. Мелькнуло, как тогда он остановил плач жены одним тихим "Арина!", и она отошла, выпустив сына, разомкнув руки, обнимающие его за шею. Его самого сейчас остановить было некому, надсадная ненужная боль вгрызлась в душу, он рванул ворот рубахи, но вместо готового уж сорваться бранного слова невнятная мольба просочилась сквозь зубы, точно кровь. Не найдя другого средства, он шагнул к иконе Спасителя и, со склонённой головой, опустился на колени.


– Не бывал, говоришь, в Москве прежде? – князь-распорядитель шустро петлял по сперва широким, а теперь резко сузившимся и понизившимся ходам под белёными сводами. Масляные навесные светильники были все в кованых красивых окладах, и с цветным литым стеклом. Сумерки спустились по-зимнему быстро, так что Федька опять не успел толком разглядеть окрестности, пока ехали до Кремлёвских ворот. Пройдя несколько постов у проходов к самому дворцу, охраняемых стрельцами в длинных красных кафтанах и опушённых чёрным шапках, они свернули от главного крыльца куда-то вбок, где сразу же стало темно, и никого уже не встретили. Тайный ход, понял Федька. Отчего бы это надо, если всем он уже показан самим государем… В молчании дошли до ещё одной дубовой низкой двери, окованной железными полосами, которую Охлябинин отворил одним из своих ключей, привешенных связкой к поясу под полой ферязи, с другой от ножа стороны.

– Входи, сокол мой.

Здесь было тепло, пахло распаренным деревом, можжевеловой хвоей, свежей сыроватостью, и тишина стояла особая. Полы устилали толстые ковры, наложенные ровно встык, тёмно-красные, с богатым синим и зелёным узором. Они прошли в следующие сени, побольше, где было одно высокое оконце, из приоткрытой створки которого тянуло приятным холодком. Затворив на все засовы последнюю дверь, князь указал на широкую лавку перед столом, накрытым как для небольшого ужина. Тут же стояла золотая братина32 в виде райской птицы, в богато расшитом белом полотенце, и множество питейной посуды. В стороне имелся большой серебряный рукомойник, и носик в виде головы барашка смотрел забавно, поблёскивая вытаращенными круглыми глазами…

– Скинь кафтан. Иди, полью на руки. И саблю тож отцепи, сюда никто без спросу не сунется. Государевы покои!

Федька осматривался, пока князь добавлял в поставцы свечей.

– Налей-ка нам покуда. Ты не смущайся, трапеза эта для нас с тобой, прислуги тут нету, так что я ухаживать за тобой не буду, распоряжайся сам, как если б в дому у себя был.

Федька заметил, как пристально, но и ненавязчиво наблюдает за ним Охлябинин.

– Ай, молодец. Всё-то у тебя в руках порхает точно! И плавно этак, по-лебяжьи. На смотринах для девки, скажем, такие повадки – полдела до венца! Твоё здравие, Фёдор свет Алексеевич.

– И твоё, Иван Петрович. Только вот кушать мне не хочется, уж извини.

– Волнуешься? Оно конечно, а как же. Впервые всё волнительно! – и тут Иван Петрович снова подмигнул Федьке, как давеча.

– Такое внове мне, конечно… Как подумаю, что государю не угожу, так последние мысли мутятся. Помру, кажется…

Князь словно не хотел видеть Федькиной отчаянной попытки, сознавшись прямо в робости, выпросить побольше дружественной помощи. Отвернулся кинуть на кресло ферязь, и отвечал обыденно и спокойно: – Ой, Федя, государю ты не угодить одним только можешь – ежели и дальше будешь так обмирать ото всего. Государь рохлей не жалует. Живость любит во всём! Лихость! Но разумную. При нём только бойкие подвизаются. Угощайся! Амигдал33, в меду варенный – и легко, и бодрости придаёт, а сие тебе понадобится.

– Что-то не пойму я тебя, Иван Петрович, не взыщи… Слова слышу, вроде понятные, а вместе они не слагаются… Что мне сейчас делать-то надо? – выдохнул он. – Страшусь я.

– Ну вот и как тут быть, изверг благостный, обвалился же на мою седую голову! – ворчливым смехом, почудившимся Федьке вовсе уж нелепым тут, отвечал Охлябинин, обходя стол, вставая позади него и возлагая руки на его плечи, и на ухо проникновенно произнёс: – Ждёт тебя государь сегодня же на беседу. Отслужишь ему всем, что имеешь, а делать… чего повелит – то и делать станешь. Не мудрствуя, и не гадая. Сердечности и лёгкости государю надобно. Понятно? А до того мы с тобой сейчас отсюда в мыленку прошествуем, да не в какую-то, а в саму государеву, и там, покуда готовимся, тебя научу, что знать следует, только ты давай не столбеней, а живо внимай!

Федька, как в тумане, поднялся, влекомый им под руку, кое-как переступил порог. И впрямь – баня… Обдало плотным теплом, знакомым паром липовым, вересовым34 и берёзовым. Охлябинин велел разуться и раздеться, сам быстро скинул всё, кроме штанов и рубахи, закатал рукава, и стал помогать ему с пуговицами и завязками, и скоро Федька остался нагой.

– Крестик сними покуда, после наденешь. Ладанку твою в сумку припрячу, там найдёшь, – он отошёл с ворохом одежды, тотчас поворотился, и вывел Федьку, снова за руку, на середину гладкого чуть влажного пола, ближе к светильникам. Обходя неспешно, осматривал всего, оглаживая по плечам на удивление мягкими ладонями. Тихо было, только потрескивало в печке под горкой горячих окатышей, в углу… От масляных ламп разносился миртовый сладкий дух.

– Безупречно! Превыше мечтания всякого! Ладен и здоров, – тихо и уверенно подытожил князь, остановясь перед недвижимым Федькой. Вдохнул, и покачал, сокрушаясь полушуткою, головой. – Да тебе и омовение ни к чему, этакий цвет весенний, сладостный! Э-эх, вы, годы мои молодыя… А я ещё давеча приметил, как близёхонько к тебе подошёл, веет от волос твоих волшебно, право слово.

Пронзённый страшной догадкой, Федька повалился вдруг к ногам Охлябинина, и чуть не навзрыд зашептал, схватив его руку: – Иван Петрович, виновен я, что мне делать-то?! Виновен! То масло душистое, оно, окаянное, да я ж не знал, а может из-за него только государь мною прельщается, Иван Петрович! Вон там оно, в кошеле, в фиале малом! Господи…

– Тише, что ты, что ты! Чего ещё сочиняешь! Здесь я на то и поставлен, чтоб рассуждать, а не ты. Тащи своё масло, гляну… Ну, знатное мастерство надобно, чтоб такое диво изготовить. Откудова взял? Да не трясись, не яд это! Соки кувшинки болотной чую, амбра серая, да сантал, а вот что ещё – не различу… Подобное только для царицына обихода, никак не ниже! Где же сие добыл?

– Матушка дала с собой…

– Хм. Ну ладно, Федя, ты больше так не пугай меня, а давай помогай, камешков в бадью накидаем… Ах, вот ещё – до отхожего места не надобно ли? Вон дверца, там, пройти по ходу шагов пять, и снова дверца будет, там это всё находится в самом удобном виде… Ну, добро, тогда идём на лавочку, а уж там я тебе помогу…

От облегчения, что в колдовстве не виновен, он ослабел даже, но деловитый непрестанный напор князя, рассуждающего о вещах, о которых и не помышлялось, с простотой и лёгкостью, как о чём-то всем и каждому известном, околдовывал его, потрясение всё новых откровений лишало речи, но она и не нужна была сейчас, когда требовалось понимать и запоминать. Лежал, весь уже чистый, на белом полотне, блаженствуя помимо воли от сильных, но ласковых рук, разминающих и растирающих всю спину и ноги.

– В телесном благе и дух покоен. Ты, Федя, понимать должен, какова тебе доля обещана! О таком знаешь сколько мечтают, да не всякому вот выпадает. Видал, небось, молодцов, что тебе в компанию в Полоцке были? Да и нынешних. Один одного виднее, и нравом не робки тоже, а вот поди ж ты! – Тебя государь рядом возжелал, потому как есть в тебе то, чего ни в ком из них нету.

– Чего же это? – тихо, ровно, не своим голосом отозвался Федька, впервые за всё последнее время справившись с головокружением.

– Про то словами не сказать, сокол ты мой! То только почуять можно. Вот зачем, скажем, из десятка на выбор ладных человека от одного кого-то знобит? Не одно и то же, да, однако, есть общее – Дух особенный такой. Тоже необъяснимо. Что от всей повадки исходит и в очах отражается. Да не стыдись же меня! – князь заливисто рассмеялся, поднимая попеременно краснеющего и бледнеющего Федьку с простынки. – С такими-то статями – и стыдиться! Ах ты, краса-а-а-вец…

Федька внезапно поверил, покорился и закрыл глаза. В ушах – звон, а в душе – средь ада кромешного – ликование такое, сознаться совестно. Только вот тело проклятое выдаёт, и не от страха дыбится, как на стене бывало, – от слов князя-распорядителя, не достигавших его разумения в полноте меры, но принимаемых как неотвратимая правда о себе…

– Ну, вставай помаленьку. Прохладушкой окатимся… Радуйся, что государю любезен так оказался. Да знаешь ли, как щедр он, ежели полюбит кого! Никто ещё от него несчастным не сделался, разве что по своей же великой дурости! А ты не морочься неопытностью своею, то как раз в порядке вещей и государю понятно. Ты смел будь, как в бою был, и как бы вдруг тяжко не показалось – в замешательстве отступать не смей! И всё сумей в обоюдное расположение обращать… Ни в чём государю не перечь, помни, что я тебе говорил. На всё ответствуй достойно и прямо, и смиренно, и смело – как разумеешь, как давеча за государевым столом. Слышишь? На вот, утрись, посиди, остынь малость, неровён час – сомлеешь раньше времени, – смеясь, князь отошёл зачерпнуть ему и себе прохладного травяного настоя с брусникой и сушёной земляникой. – Что-то я сам с тобой умаялся.

– Иван Петрович, только не гневись. Не пойму я, сколько же лет тебе. Деда знал, говоришь, а ведь он молодым совсем изгиб… Батюшке и трёх годов как будто не было…

– Ишь, сметливый какой. Это я так, для пущей важности сказал. Не видал его, конечно, но – слыхал много. Меня к Якушеву, тогдашнему постельничему государя малолетнего, в помощь приставили. А вот он при князе Василии многое повидал.

Не стал Федька более расспрашивать, и от усилий угадать дальнейшее мутился разум. Но сходная доля деда в бытность при великом князе, и что с честью справлялся с нею, – воодушевляла. И единственное – держало в нём остатки мужества, покуда князюшкин навязчивый добрый шёпот и до гнусности благостная рожа увещевали его.

– Каково тебе, Феденька? Не желаешь ли чего? – Охлябинин заботливо причёсывал его подсохшие волнистые волосы, уже безо всякой шутливости. Федька мотнул головой. – А ежели нет, то… – пора. Да полно, сокол мой, что ж ты побелел. Иль я тут напрасно два часа кряду тебе внушения устраивал?! Обожди, мы обрядимся по-праздничному… Но и по-домашнему. И вот, маслом своим «окаянным» спрыснись. Водицы, погоди, прохладной, на. Ну, всё теперь. Более и добавить нечего. Беспредельно и божественно!

Вернулся с шёлковой белой рубахой, золотом вышитой. Совсем почти не осязалась она на теле, до того тонка и легка была, и Федька казался себе вовсе разоблачённым…


Проводя его через мовные государевы сени, Охлябинин накинул ему на плечи длинный атласный халат с соболиными отворотами. Затем отворил дверь в государеву опочивальню, пропустил вперёд. Босые ноги Федьки ступили на ковёр. Единственная свеча горела на столе, мерцали «золочёные таврели»35, расставленные для неоконченной игры… Федька понял, что дышать не может. Наткнулся на прищуренный взгляд Охлябинина.

– Не сметь! Не страшись ничего, об своей службе помышляй только, а я тут по соседству буду! А более никого, и даже возле самих покоев. Смелее! С Богом! – шепнул князь и вышел, но не туда, откуда они явились, а через всю спальню в дверь другую. Пошёл за государем, понял Федька. Тут все мысли и даже чувства его остановились.


Высокая фигура царя возникла в проёме приоткрытой двери. Полуобернувшись на пороге, он негромко говорил о чём-то Охлябинину, отдавая ему только что снятый халат. Затем вошёл, дверь за ним затворилась. Иоанн был в длинной белой льняной рубахе, со свечой в руке. Подошёл к столу, поставил свечу, и снял с себя большой серебряный крест на цепи, положил тут же, на зелёный бархат скатерти. Обернулся к Федьке, как бы с разрешением кинуться себе в ноги. Помолчал, принимая трепет и поклон.

– А ну глянь. Боишься меня?

– Не боюсь.

– Отчего же дрожишь? – царь не поднимал его с колен, разглядывая, проводя по волосам, по щеке горячими пальцами. – Нежели я страшнее смерти, Федя?– он склонился, подхватил его под мышки и рывком заставил подняться, обнял, ободряя, с улыбкой ладонями белое его лицо. – В шахматы играть умеешь? Ну, так давай, научу.


Шла ночь. Холодея неизвестностью, Охлябинин приблизился вплотную к двери, силясь различить настрой происходившего и разобрать слова. То глуше, то яснее всплывал царский голос, слышались и Федькин в ответ, и, погодя, добавлялась ко всему тихая довольная брань царя…

Подивившись и возрадовавшись, Иван Петрович троекратно осенился, и отошёл на цыпочках.


Свет сероватого утра вполз в опочивальню, просочился через цветные стёкла и окрасился веселее.

Федька очнулся, будто и не спал, и страшился пошевелиться, изнемогая и телом, и душой, и как не старался дышать тише, а не вышло. Не вдруг осознал, где находится. Как в лихорадке, вернулись в память прошедшие часы и речи, до того самого мига, когда, в глубокой ночи уже, померк сном-забытьём ошеломлённый разум. Шорох, долгий вздох – царь поднялся в постели. Сердце рванулось, бухнуло, горло сдавило, и Федька закашлялся. Иоанн смотрел с нежным удивлением, как бы заново оценивая свою находку.

– Нынче постное воскресение, Федя. Надобно нам собраться и делами насущными озаботиться… – со смиренным сожалением царь поднимается с постели. – Иван Петрович тебе поможет. Подымайся. Омыться нам прежде надо. И на молитву. Забот у нас окиян… Подай мне одеться, Федя! – и он указал на брошенную на кресло ферязь золотистой тафты.

Он отошёл к столу, на котором были две чаши серебряные с красным вином, и две – с водою.

Федька принялся выбираться из своего ложа, припоминая, что убирать за ним постель будут спальники. Болело всё, будто избитый весь.

Царь улыбнулся его яркой бледности, истомлённости и опущенному, по-прежнему робеющему взгляду. Протянул чашу.

Федька выпил одним долгим махом. Краска начала возвращаться в его черты.

С поклоном появился Охлябинин, доложил, что к облачению готово, подал с поклонами обоим полотенца, и тут же на скамье в серебре уже была приготовлена тёплая вода – умыться наперво.

Пока Федька подбирал и накидывал свой халат, Иоанн тихо переговорил с Охлябининым, который с особой тщательностью начал тут же прибирать царскую постель, спальников же пока не стал звать. Воротясь к Федьке, царь снял с левого безымянного пальца золотой перстень и протянул ему: – Прикинь на себя.

Федька принял. Сгодилось на указательный, на правую руку.

– Красота какая! – молвил с лёгкой усмешкой, любуясь изумрудом баснословной цены, отдалив руку, а после ласково и грустно взмахнул на царя ресницами, поклонился земно, распрямился с улыбкой внезапной шалой наглости. – Всё ж не шапка серебра, как ожидалось! Благодарю тебя, Государь.

Иоанн переглянулся с замеревшим было Охлябининым, и рассмеялся, громко и довольно. Покачал головой.

– Была бы шапка – и серебра бы насыпал. Иван, ключ от малого ларца у тебя с собою ведь? Отомкни.

Ларец с царскими драгоценностями появился перед Федькой на столе.

– Бери, что приглянется.

Федька ломаться не стал. Выбрал на полные обе руки.

Глава 6. Морок Макоши

Было скорое омовение, и он сам прислуживал царю, при незаметном бдительном участии Охлябинина. Носил воду чистую от муравлёной колонки до полока, лил на расслабленное тело царя, замирая страхом поддаться душевной судороге и выронить кадушку, или выплеснуть всё разом невпопад, или вовсе, от тихого голоса его запнувшись, рухнуть на кедровый мокрый пол, да и не вставать уж больше… Клял себя за недавнюю слабость. Когда, молчаливой странною улыбкой сопроводив его расчётливое внешне подбирание драгоценностей, наградных за славно начатое ближнее знакомство, склонил царь как бы в задумчивости голову к плечу, а после вышел по своим надобностям из опочивальни, тоже молча, а он, вдруг изумившись своей же предерзостности, принялся снимать с холодеющих пальцев перстни, намереваясь как-то сунуть обратно в ларец. И тут был схвачен за руку Охлябининым. Страшным шёпотом полного неодобрения он заставил руки Федькины задрожать, приостановив дальнейшее их обнажение:

– Это что же ты творишь? Царские подарки отвергаешь?!

Федьку замутило до головокружения, вся минувшая долгая ночь завертелась в нём и вокруг, а ответить ничего не нашлось. Меж тем, Охлябинин, привстав, чтоб быть с Федькиными глазами вровень, вплотную тихонько и жёстко встряхнул его, заключая:

– Ну вот что. Пошутил – и будет. Что сейчас с рук сошло, в другой раз не проститься может, а ты головой думай, не гонором своим! Государь к тебе милостив ныне необычайно, так цени милость сию паче всего иного. Нежели должно тебе, точно малому, или умом слабому, такое объяснять! А я-то уж было порадовался, сколь славное сокровище раздобыл, а ты эвон что вытворяешь сходу… Перелихорадило тебя, а как же, оно понятно. Собери всё сейчас! Что подарено – твоё, вот и носи! Да не теперь, позже, как нам время придёт ко двору облачиться. А сейчас со мной пойдём, покажу всё тут, золотой ты мой. Мы тебя вмиг обиходим, как надо, и покажу, научу, как впредь самому себя блюсти…


После купания государь удалился для облачения в боковой притвор. Там слышались тихие голоса, по видимости, спальников, ведающих государевыми одёжными кладовыми. На растерянный Федькин взгляд Охлябинин, подавляя зевоту и энергично потирая лицо, беззлобно сетуя на то, что выспался нынче худо, успокоительно пояснил, что теперь государь отправится через молельню на половину царицы и царевичей, о здравии испросить, как заведено во всякий день в Кремле.

– А мне куда же, Иван Петрович? – принимая от него всё новое, и исподнее, и верхнее, тёмно-вишнёвого шёлка, с поясом, по виду страшно дорогое, и тонкое, как бы для домашнего хождения, не вытерпел не спросить Федька.

– Одевайся. Сбрую оставь пока, без надобности, только мешаться будет, – отбирая у него ременные ножны сабли и кинжала, и оставляя только поясной кошель из прежнего, и сапоги новые теремные вручая, делая это шустро и без признака суеты, Охлябинин говорил без остановки. – С утра хоть и пост у нас, а, гляжу, ежели не покормить тебя немедля и как следовать, мух ловить не будешь. Ничего, разок по случаю можно и оскоромиться. Государь велит перед трапезой указ об тебе составить, Федя, диктовать будет сам, чтоб сразу – в Разрядный приказ, во Дворцовую книгу вписано было, без проволочек. Так что отныне ты – царёв кравчий 36. Знаешь ли, что сие такое за должность? В подробностях нам скорейше разучить всё предстоит, ибо за малым столом государевым надзирать будешь уже сейчас, а на гоститво37 званое, через пару дён быть назначенное, выйдешь вестно38. Вот тогда ни одного свово подарочка уж не забудь. И вот что скажу ещё… – ловко помогая ему облачиться, Охлябинин говорил постоянно наставления, из которых, конечно, ничего нельзя было проморгать, только вот как всё разом уяснить и, тем паче, исполнить, Федька даже не представлял… Но были же и другие, кого такое вот настигало, и что-то не слыхать ни разу, чтоб кого-то из прежних кравчих за промашку казнили… Тогда куда же прежний девался?.. Боже мой, что только в башку лезет!

На страницу:
6 из 9