bannerbanner
Первая мировая война. Катастрофа 1914 года
Первая мировая война. Катастрофа 1914 года

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Австрийцы налаживали отношения с Германией, Турцией и Грецией, стремясь расстроить планы Сербии по созданию панславистского государства – Югославии, в котором окажется несколько миллионов подданных Габсбургов. Кроме того, в предвоенные годы у империи вошло в привычку подкреплять дипломатические меры военными угрозами. Австрийские генералы относились к войне с недопустимой беспечностью, считая ее заурядным способом решения государственных задач, а не пропуском в царство Аида. Национальные меньшинства все более отдалялись и озлоблялись, империя в ответ все туже закручивала гайки. Вена разжигала рознь между своими подданными – мусульманами, сербами и хорватами. Основная масса меньшинств не имела политических прав, зато облагалась огромными налогами. Вена пела и танцевала, однако за пределами города вальсов, в других владениях Франца Иосифа искать доброты и милосердия не приходилось. Впрочем, соседи Австро-Венгрии вели себя не лучше.


Российские власти разделяли убеждение кайзера, что обеим империям суждено участвовать в исторической борьбе между германской и славянской нациями. Немцы не скрывали своего презрения к русским, не упуская случая их поддеть. Царские подданные в свою очередь недолюбливали немцев за культурное и промышленное превосходство. Самым крупным камнем преткновения для двух стран стала Турция. Две державы кружили над испускающей дух Османской империей, словно стервятники, высматривая лакомые куски. Особенно остро стоял вопрос о контроле над Дарданеллами, через которые проходило 37 % российского экспорта. С поверхностным османским надзором Санкт-Петербург еще худо-бедно мирился, однако немецкого владычества над проливом уже не вынес бы, тогда как в кайзеровских внешнеполитических планах этот пункт значился в числе первых. Младотурки, захватившие власть в Константинополе в 1908 году, в своем стремлении модернизировать страну охотно принимали помощь Германии – особенно военные рекомендации. Что же до Берлина, то Вильгельм так напутствовал генерала Лимана фон Сандерса, отбывающего командовать константинопольским гарнизоном в 1913 году: «Сколотите мне новую крепкую армию, которая будет подчиняться моим приказам»{37}.

Назначение Лимана в Турцию повергло Санкт-Петербург в ужас. Председатель Думы призывал Николая II отвоевать Дарданеллы у османцев, пока этого не сделала Германия: «Проливы должны стать нашими. Война пойдет только на пользу и поднимет престиж правительства»{38}. На заседании Совета министров в декабре 1913 года военный и военно-морской министры на вопрос о готовности армии и флота к войне ответили, что «Россия полностью готова к дуэли с Германией, не говоря уже об Австрии»{39}. В феврале следующего года российская военная разведка передала правительству немецкий секретный меморандум, ошеломивший Санкт-Петербург: там подчеркивалась решимость Германии завладеть Дарданеллами и закрепить за кайзеровскими офицерами командование артиллерийскими батареями на проливах. Было бы преувеличением вслед за некоторыми историками предполагать, будто Россия в 1914 году хотела развязать войну ради господства над подступами к Черному морю. Однако уступать их Германии она, вне всякого сомнения, не собиралась.

К неудовольствию Германии и Австрии, Россия в последние годы перед Армагеддоном переживала расцвет. Миф о промышленной несостоятельности царского режима создали новые большевистские правители после 1917 года. На самом же деле российская экономика занимала четвертое место в мире, прирастая в год почти на 10 %. В 1913 году национальный доход страны был не ниже британского, составляя 171 % от французского и 83,5 % немецкого, хотя и проигрывал в пересчете на душу населения, поскольку царских подданных насчитывалось 200 миллионов против 65 миллионов у кайзера. Россия опережала остальные европейские страны в сельскохозяйственном производстве, выращивая столько же зерна, сколько Британия, Франция и Германия, вместе взятые. Несколько урожайных лет – и государственные доходы подскочили до небес. В 1910 году плотность железных дорог в европейской части России составляла всего 1/10 от британских или немецких показателей, однако затем она резко возросла благодаря французским займам. Объемы производства товаров из железа, стали, угля и хлопка были сравнимы с французскими, хотя и отставали от немецких и британских.

Благосостояние большинства россиян ощутимо повысилось по сравнению с концом века – доходы на душу населения с 1898 по 1913 год поднялись на 56 %. С ростом школ вдвое возросло число грамотных – примерно до 40 %. Резко снизилась как детская, так и общая смертность. Складывался предпринимательский класс, который, впрочем, не оказывал особенного влияния на правительство, где по-прежнему преобладала земельная аристократия. Жизнь российского высшего света вызывала восхищение у западных европейцев. Британский светский журнал The Lady описывал империю Николая II в романтических и даже восторженных тонах: «…Эта огромная страна с ее большими городами, засушливыми степями, резким контрастом между богатством и бедностью поражает воображение. Немало очарованных англичан обрели здесь новый дом, и, надо сказать, британцев тут любят и уважают. Барышень из богатого сословия воспитывают в строгости. С них не спускают глаз ни в детской, ни на занятиях, они живут простой, здоровой жизнью, изучают несколько языков, включая английский и французский… Итог – образованные, изящные, разносторонне развитые, уравновешенные девушки с приятными манерами»{40}.

Разумеется, российское высшее общество и царский двор много общались с европейским светом, чувствуя себя в Париже, Биаррице и Лондоне как дома. Между тем в собственной стране у царского правительства и поддерживающей его сибаритствующей аристократии назревали острые внутренние проблемы. Трудности с управлением этническими меньшинствами, выпавшие на долю империи Габсбургов, меркли перед теми, которые испытывали Романовы: насильственное насаждение русского языка встречало суровый отпор в Финляндии, Польше, Прибалтике и мусульманских районах Кавказа. Кроме того, Россию сотрясали забастовки, устраиваемые недовольными рабочими. В 1910 году в стране прошло 222 стачки с зафиксированными полицией экономическими, а не политическими требованиями. В 1913 году число забастовок выросло до 2404, 1034 из которых уже относились к политическим; на следующий год из 3534 забастовок политическими были названы 2565. Барон Николай Врангель прозорливо отмечал: «Мы стоим перед событиями, подобных которым свет не видал со времен переселения народов. Скоро все, чем мы живем, покажется миру ненужным, наступит период варварства, который будет длиться десятилетиями»[8].

Николай II был человеком рассудительным, гораздо более рациональным, чем кайзер, хоть и не блестящего ума. Подавив революцию 1905 года, вспыхнувшую после Русско-японской войны (развязанной с подачи Вильгельма II), царь понимал, что общеевропейский конфликт обернется катастрофой для большинства – а может, и для всех – участников. Однако он по-прежнему наивно уповал на общие интересы «профсоюза императоров», веря во взаимопонимание с Вильгельмом II и полагая, что и он настроен на сохранение мира. С другой стороны, на Николая II давили недавние поражения России – в схватке с японской армией в 1905 году, в единоборстве с австрийской дипломатией, когда в 1908 году Габсбурги присоединили Боснию и Герцеговину. Последнее задевало сильнее всего. В январе 1914 года царь категорично заявил бывшему министру иностранных дел Франции Теофилю Делькассе: «Мы не дадим себя затоптать!»{41}

Ответственно относясь к своим монаршим обязанностям, Николай добросовестно просматривал все иностранные депеши и телеграммы, на многих докладах военной разведки остались его замечания. Однако широтой кругозора он не отличался, существовал почти как небожитель – в полной изоляции от народа, в окружении министров разной степени некомпетентности – и видел свою задачу в поддержании авторитарной власти. Во время визитов в глубинку он наблюдал издали восторженно приветствующих его крестьян, теша себя иллюзией любви российского народа к монархии. Ему казалось, что революционные и даже реформаторские настроения бродят лишь в среде евреев, студентов, безземельных крестьян и некоторых фабричных рабочих. Кайзер не посмел бы настолько бесцеремонно попирать народную волю: когда Дума проголосовала против строительства четырех линкоров для Балтийского флота, Николай II, пожав плечами, приказал линкоры строить. Даже решения 215 членов Государственного совета, состоящего в основном из дворян-землевладельцев, не имели особенного веса.

В 1914 году большого единодушия не наблюдалось ни в одном европейском правительстве, однако царящая в руководящих кругах Российской империи неразбериха поражала даже на этом фоне. Лорд Лансдаун саркастически заметил, имея в виду нерешительный характер российского монарха: «Единственный способ договориться с царем – уйти от него последним». Главным советником царя по политическим вопросам был министр иностранных дел Сергей Сазонов. Пятидесятитрехлетний представитель мелкого дворянства, он много путешествовал по Европе и за годы службы при российском посольстве в Лондоне выработал болезненную подозрительность по отношению к замыслам Британии. Теперь он уже четыре года возглавлял Министерство иностранных дел. Его ведомство, по месту расположения называемое в обиходе «Певческий мост» – как французское Министерство иностранных дел носит название «набережная Орсэ», – почти не взаимодействовало с военным министерством и с его главой Владимиром Сухомлиновым, а последний, соответственно, не следил за международными событиями.

Российские государственные деятели делились на славянофилов и западников. Первые делали упор на развитие азиатской части России и разработку ее минеральных ресурсов. Дипломат барон Розен убеждал царя, что у империи нет других интересов в Европе, кроме сохранения границ, и, разумеется, из-за них не стоит развязывать войну. Однако над Розеном остальные советники подтрунивали как над «ненастоящим русским». Поскольку к Германии Николай II испытывал уважение и симпатию, всю свою враждебность он направлял на Австро-Венгрию. Не будучи приверженцем панславизма, он тем не менее отстаивал необходимость российского влияния на Балканах. Оправданность подобных притязаний с моральной и политической точки зрения остается предметом неутихающих споров.

Российская интеллигенция, вне всякого сомнения, царский режим презирала и ненавидела. Капитан Ланглуа, французский специалист по царской империи, писал в 1913 году, что «российская молодежь, к сожалению, поддерживаемая или даже подстрекаемая своими преподавателями, проникается антивоенными и даже антипатриотическими настроениями, которые нам и представить трудно»{42}. Когда началась война, цинизм образованного сословия вылился в уклонение многих его отпрысков от воинской службы. В русской литературе не нашлось своего Киплинга, который воспел бы империю. В русском характере отсутствие веры в себя парадоксальным образом сочеталось с агрессивным национализмом. Мыслящие подданные Николая II не могли забыть о череде проигранных войн – с британцами, французами, турками, японцами. Русско-японская война закончилась первым в Новейшей истории поражением европейцев от рук азиатов – тем сильнее было унижение. В 1876 году министр иностранных дел князь Горчаков мрачно заметил в разговоре с коллегой: «Мы великая и бессильная страна»{43}. В 1909 году генерал А. А. Киреев сетовал на страницах своего дневника: «Мы стали державой второго сорта»{44} – чувствуя, что имперское единство и нравственная целостность рушатся. Когда Россия беспрекословно приняла аннексию Австрией Боснии и Герцеговины, он воскликнул с горечью: «Позор! Позор! Лучше умереть!»

Новая страница российско-французских отношений началась в 1894 году, когда правительства двух стран подписали военную конвенцию, сознавая, что в одиночку ни та, ни другая не посмеет встретиться на ринге с Германией, представляющей общую угрозу, и что лишь альянс может оградить их от экспансионистских намерений кайзера. После подписания конвенции Франция начала передавать России крупные кредиты – главным образом на строительство стратегических железных дорог. Францию и Россию связывали прочные культурные узы, о чем свидетельствовали и дягилевские балетные сезоны, сводившие с ума весь Париж. Военная коалиция, известная как Франко-русский союз, постепенно развивалась и крепла: в 1901 году Россия пообещала Франции в случае объявления Германией войны выступить против агрессора не позднее чем через 18 дней. Поступающие из Франции средства шли на масштабную программу перевооружения – Россия замахнулась в том числе на создание первоклассного флота к 1930 году.

Даже в мирное время царская армия была самой крупной в Европе (1,42 миллиона человек) – с перспективой увеличения до 5 миллионов при мобилизации. Однако могла ли она воевать? Многим иностранцам слабо в это верилось. Побывав на российских военных учениях, британский военный атташе писал: «Нам показали очень много шагистики и очень мало серьезной подготовки к современной войне»{45}. Французский генерал Жозеф Жоффр, приглашенный на инспекцию николаевских войск в августе 1913 года, пришел к тому же выводу. Кроме того, он отметил у некоторых царских советников – в том числе и военного министра – открытую неприязнь к Франко-русскому союзу{46}. Российскую армию тянуло назад слабое командование и хроническая раздробленность – как писал один историк, она напоминала скорее «телохранителя августейшей особы»{47}. Во главу угла ставилась палочная дисциплина, а не мастерство и боевой дух, хотя командиры убеждали себя, что за братьев-славян солдаты будут сражаться охотнее, чем во время Русско-японской войны 1904–1905 годов.

Россия гордилась своей ролью в освобождении большей части Балкан из-под османского владычества и не собиралась отдавать их под власть Австрии или Германии. Скандальная петербургская газета «Новое время» писала в июне 1908 года, что «лишь отрекшись от русских корней», можно допустить немецкое культурное господство в Южной и Восточной Европе{48}. В 1913 году британский посланник в Белграде Барклай писал, что «Сербия стала, по сути, провинцией России»{49}. Несомненное преувеличение, учитывая своеволие сербских руководителей, но все же Санкт-Петербург не скрывал своего покровительства Сербии. Стремление России обеспечить безопасность Сербии оказалось для Европы таким же роковым, как и поддержка Австрии Германией – с той лишь разницей, что Россия заняла оборонительную позицию, а Германия – наступательную. Со стороны России было по меньшей мере безответственно не потребовать от Сербии в обмен на свою поддержку прекращения подрывной деятельности сербов в империи Габсбургов.


Южные славяне проживали в четырех государствах – Австро-Венгрии, Сербии, Черногории и Болгарии – при восьми различных системах управления. За свой горячий патриотизм им пришлось заплатить кровью – шесть военных лет унесли около 16 % всего населения, почти 2 миллиона мужчин, женщин и детей. Сербия пережила две Балканские войны – в 1912-м и в 1913 году, увеличив свою территорию и мощь присоединением остатков Османской империи. В 1912 году российский министр иностранных дел заявил, что победа сербов и болгар над турками была бы самым нежелательным исходом Первой балканской войны, поскольку тогда агрессия балканских государств перекинется с магометан на германцев: «В этом случае… нужно готовиться к масштабной и решительной общеевропейской войне». Однако сербы и болгары одержали победу в конфликте. Последовавший сербско-румынский триумф во Второй балканской войне – спор из-за трофеев Первой – только ухудшил дело. Сербия удвоила свою территорию, присоединив Македонию и Косово. Сербы раздувались от гордости, самоуверенности и амбиций. Война казалась им благом.

В июне 1914 года российский посланник в Белграде, убежденный панславист Николай Хартвиг, делал, по общему мнению, все, чтобы столкнуть Сербию с Австрией в вооруженной схватке, которой Санкт-Петербург почти наверняка не желал. Российский посол в Константинополе жаловался, что Хартвиг – бывший ведущий колонки в газете – «ведет себя с безответственностью журналиста»{50}. Сербия была молодой страной, вырванной из лап Османской империи лишь в 1878 году и теперь наросшей, словно опухоль, на юго-восточной границе империи Габсбургов. Западные государственные деятели посматривали на нее с недовольством и опаской. Тяга сербов к самоутверждению, выраженная в расхожей фразе «Где серб, там и Сербия», дестабилизировала Балканы. Европу раздражала позиция Сербии, выставлявшей себя «гордой и стойкой жертвой». Сербы же обращались со своими собственными меньшинствами – особенно мусульманами – с неприкрытой и зачастую убийственной жестокостью. Все континентальные державы осознавали, что осуществить мечту о воссоединении с 2 миллионами собратьев, находящимися пока под властью Габсбургов, сербам удастся, лишь низвергнув империю Франца Иосифа.

На территории 87 300 кв. км (меньше Румынии или Греции), где плодородные земли чередовались с бесплодными горами, проживало всего 4,5 миллиона сербов. Четыре пятых из них кормились плодами сельскохозяйственного труда, а кроме того, страна еще не изжила экзотическое восточное наследие долгого османского владычества. Все имеющееся в стране производство было связано с аграрным сектором – мельницы, лесопилки, сахарные и табачные фабрики. «Всего в двух с небольшим днях пути на поезде [из Лондона], – писал увлеченный британский путешественник перед войной, – находится дикая страна с исключительно плодородными землями, огромным потенциалом и историей, способной затмить любую сказку; страна героев и патриотов, которые в один прекрасный день могут поставить Европу на уши. <…> Я не знаю другой страны, где царила бы подобная красота и веял бы такой аромат Средних веков. Вся атмосфера проникнута романтикой приключений. Любая беседа пересыпается рассказами о подвигах и счастливых спасениях. <…> Каждому незнакомцу здесь рады, а англичанину – вдвойне»{51}.

Остальным Сербия виделась в менее романтичном свете: страна продолжала давние балканские традиции насильственной смены власти. В ночь на 11 июня 1903 года группа молодых сербских офицеров прокралась при свечах в личные апартаменты тирана Александра и ненавистной королевы Драги. Тела убитых нашли в саду, изрешеченные пулями и обезображенные. В числе офицеров был и Драгутин Димитриевич, который позже будет известен по сараевскому заговору как Апис: ранение, полученное в стычке с королевской гвардией, сделало его национальным героем. Когда из долгой ссылки в Швейцарию вернулся король Петр, чтобы занять трон номинально конституционной монархии, в Сербии продолжились междоусобицы. У Петра было двое сыновей: старший, Георгий, отъявленный повеса, получивший образование в России, вынужден был отказаться от притязаний на трон после скандала, разразившегося в 1908 году, когда он забил до смерти своего дворецкого. Его брат Александр, ставший наследником престола, подозревался в попытке отравить Георгия. Сербская королевская семья отнюдь не служила примером мирного сосуществования, а армия обладала не бóльшим авторитетом, чем войско какого-нибудь мелкого государства современной Африки.

Сербия, несмотря на аграрный уклад, могла похвастаться динамичной экономикой и интеллектуальным сословием, получившим западное образование. Один из его представителей в разговоре с иностранным гостем восхищался: «Я так люблю свою страну, здесь такая красота вокруг, мне все время вспоминается Пасторальная симфония Бетховена… – Он рассеянно насвистел несколько тактов. – Нет, ошибся. Это ведь Третья, да?»{52} Свой экзотический восточный отпечаток оставили и столетия османского владычества. У американского корреспондента Джона Рида читаем:

«Станции осаждала пестрая толпа – мужчины в тюрбанах, фесках и остроконечных меховых шапках; в турецких шароварах, в длинных рубахах и рейтузах из кремового сермяжного полотна, в кожаных жилетах, расшитых цветными колесами и цветами, в коричневых суконных костюмах с узором из черных шнуров, в намотанных вокруг пояса красных кушаках, в кожаных сандалиях с круглыми носами и кожаными ремнями, идущими крест-накрест до самого колена; женщины в турецких чадрах и шароварах либо в ярко расшитых шерстяных с кожаными вставками куртках, с поясами из шелковой органзы, которую ткут в здешних деревнях, в вышитых полотняных подъюбниках, черных цветастых передниках, тяжелых верхних юбках, сотканных в разноцветную полоску и подобранных сзади, в желтых или белых шелковых платках на голове»{53}.

В кофейнях мужчины пили турецкий кофе и ели каймак. По воскресеньям на деревенских площадях устраивались пляски – для свадеб, крестин и даже для каждой партии на выборах существовали свои танцы. Пели песни, часто политического содержания: «Если ты заплатишь за меня налоги, я за тебя проголосую!» Вот такой была страна, вызывающая у Австрии острую неприязнь и тревогу, которые российское покровительство только усиливало. Можно придерживаться какой угодно точки зрения на роль Сербии в кризисе 1914 года, однако на невинную жертву эта страна походила мало.


Западная Европа уже настолько привыкла к балканской жестокости, что вести об очередных ее проявлениях вызывали только презрительное пожимание плечами. В Париже в июне 1914 года общеевропейская ситуация казалась менее опасной, чем в 1905 и 1911 годах, когда острые противоречия между Тройственным союзом и Антантой были улажены дипломатическим путем{54}. В 1913 году президентом Франции стал 53-летний экс-премьер-министр Раймон Пуанкаре, которому удалось сделать президентскую должность реальной, а не декоративной. И хотя он первым из своих предшественников с 1870 года удостоился чести обедать в немецком посольстве в Париже, подданные кайзера вызывали у него опасения и неприязнь, поэтому Пуанкаре считал содействие укреплению России магистральным направлением французской внешней политики. Немного найдется уважаемых историков, которые станут утверждать, будто Франция в 1914 году жаждала войны, однако Пуанкаре, в сущности, не оставил своей стране иного выбора. Германия была для Франции заклятым врагом. Не вызывало сомнений, что на Францию она нападет в первую очередь – прежде, чем двинется на Россию. Пуанкаре резонно полагал, что членам Антанты нужно держаться друг друга, иначе Германия разобьет их поодиночке.

Франция на редкость легко оправилась после поражения в войне с Пруссией в 1870 году. Как ни горько было вспоминать об аннексированных Бисмарком Эльзасе и Лотарингии (стратегической буферной зоне к западу от Рейна), кровоточащая рана национального сознания страны давно затянулась. Французская империя процветала, несмотря на хроническое недовольство среди мусульманских подданных – особенно в Северной Африке. Престиж армии был сильно подорван старшими офицерами, десятилетие демонстрировавшими жестокость, снобизм, глупость и антисемитизм на волне дела Дрейфуса, однако это осталось в прошлом, и теперь французскую армию признавали – все, кроме кайзера, – одной из самых внушительных боевых сил Европы. О растущем благосостоянии страны и приверженности прогрессу свидетельствовало появление первых телефонных будок, электрификация железных дорог и выпуск мишленовских карт и справочников. Братья Люмьер прокладывали путь кинематографии. Шла механизация транспорта, в Париже строилось четвертое в мире метро, которое вскоре будет перевозить по 4 миллиона пассажиров в год. Париж завоевал славу мировой культурной столицы, родины авангарда и гениальных живописцев.

Третью республику называли république des paysans – крестьянской. Несмотря на сохраняющееся социальное неравенство, землевладельцы во Франции пользовались меньшим влиянием, чем в других европейских державах. В стране развивалась система социального обеспечения, добровольное пенсионное страхование, страхование против несчастных случаев, государственное здравоохранение. Средний класс обладал большим политическим весом, чем в любой другой стране Европы: сам Пуанкаре был юристом, сыном государственного служащего, бывший и будущий премьер-министр Жорж Клемансо – врачом и сыном врача. Если аристократия и преобладала в какой-то сфере, то разве что в армии, хотя стоит отметить, что главные французские военные деятели 1914–1918 годов (Жозеф Жоффр, Фердинанд Фош и Филипп Петен) имели такое же скромное происхождение. Стремительно падал авторитет церкви среди крестьян и рабочих масс, сохраняясь тем не менее среди аристократии и буржуазии{55}. Росла социальная свобода населения: несмотря на то, что статья 213 Кодекса Наполеона по-прежнему обязывала жену повиноваться мужу, все больше женщин осваивало юридические и медицинские специальности; Мария Кюри – обладатель двух Нобелевских премий – яркое тому подтверждение.

Сельский быт оставался примитивным – крестьяне все еще жили бок о бок со своей скотиной. Иностранцы морщили нос при упоминании французских стандартов гигиены – большинство французов мылось лишь раз в неделю, и нижние слои среднего класса прятали грязь под накладными воротничками и манжетами{56}. Во Франции с большей терпимостью, чем в любой другой стране Европы, относились к публичным домам (вопрос, как это расценивать – как просвещенность или как отсталость, – остается открытым). Нешуточную проблему представлял алкоголизм, усугубленный растущим благосостоянием: средний француз выпивал 162 литра вина в год, а некоторые шахтеры буквально топили усталость в вине, употребляя до 6 литров в день. В стране было полмиллиона баров – по одному на каждые 82 человека. Матери добавляли немного вина в рожки с молоком, врачи прописывали спиртное как лекарство – даже детям. Алкоголь олицетворял мужественность, пить пиво или воду считалось непатриотичным.

На страницу:
4 из 7