bannerbanner
БДЫЩ!
БДЫЩ!

Полная версия

БДЫЩ!

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Через несколько часов, уже в ярком, искристом дне, я ввалюсь в кухню базового лагеря, где меня поздравят с днем рождения незнакомые люди. Пожмут руки. Будут смеяться своим же шуткам. Отложат ранний выход в путь, чтобы в качестве исключения позавтракать сублимированной кашей вместе со мной. Я не знаю их имен. Я не помню, кто они. Но я улыбаюсь.

Я ем мерзкую кашу и улыбаюсь.

Я вспоминаю себя маленького…

Я вспоминаю снег. Я вспоминаю себя маленького. Вспоминаю яркое солнце и сверкающие на солнце, отражающемся от снега, зубы своих таких же сорванцов друзей. Мы смеемся непрерывно. Мы кидаемся гигантскими снежками, орем и носимся между собак и помоек друг за другом без страха. Мы смеемся до слез, и в моих глазах нет забот. Я знаю, что дома мама и папа. Меня не смущает отсутствие деликатесов и денег у семьи. Я счастлив…

Я вспоминаю своего отца и мать. Маленькая квартира на первом этаже у самого КПП – северный военный город был закрыт для обычных людей. Почему-то вспоминаю тот снег. Чистый-чистый. Хрустальный. Тогда у меня и зубы были белые, не то, что сейчас. Хотя я связываю это с тем, какое количество глоток я перегрыз за последние годы. Вот они и почернели. Я сам почернел, и зубы тоже.

Я бывал в сотнях ресторанов. Модных, дорогих, красивых и уродливых. Я пил кофе в тысяче мест. От кофеен Каира до уличных ларьков Нью-Йорка. Устало и бодро, на бегу и с чувством. Я люблю кофе, но вот я сижу тут, в шалмане, и чувствую покой, как и всегда. Дерьмо в стакане это – не кофе, мясо – это не кура. Все это суррогат. И моя жизнь напоминает суррогат. Словно вместо меня живет кто-то другой. А ведь многие, как бы тщеславно это ни звучало, позавидуют моей жизни. Я был в куче мест, где не бывал никто, но сейчас, в тридцать один год, эта мысль не греет меня. Выходя из аэропорта, вокзала, корабля в любом новом городе, я не чувствую радости. Я так привык к этому, что лишь вижу людей, места, события, познаю их и пропускаю через себя, чтобы завтра стать таким же, как те, кто живет здесь. Все чаще мои мысли порабощают меня. Все чаще мысли и желания поменять свою жизнь портят мое настроение и мои дни. Кто я? Кем я стал в тридцать один год? Ведь это немного, но что я сделал за это время? Я оборачиваюсь назад и не вижу статуй со своим именем и построенных мною городов. Не вижу ничего, что бы я создал, зато вижу множество того, что я разрушил. Любовь, дружбу, дела, которыми я жил. Оборачиваясь назад, я вижу призраков тех, кто, как я думал, всегда будут рядом. А сейчас я намеренно пытаюсь создать вакуум вокруг себя, чтобы не сойти с ума от мыслей о том, как много я смог просрать за всего лишь тридцать один год.

Много дней назад я открыл глаза в сумраке какой-то комнаты, один в голой и жесткой постели. В окне маячила луна, освещая эту комнату, и я с ужасом, покрываясь холодным потом, понял, что не знаю, где нахожусь. Что я не могу вспомнить, как я здесь оказался, зачем я тут. Резко сев на кровати, я не смог даже осознать, что это за город. Лишь через несколько долгих мгновений я вспомнил, что это Ростов-на-Дону, что я прилетел поздно вечером и утром мне нужно вставать, чтобы сеть на поезд в Краснодар. Не испытывая никакого счастья познания, я перестал видеть существенную разницу между криминальным Комптоном, в котором чудом меня не застрелили местные головорезы, и гомосексуальным Римом, в котором я часами пытался пройти по узким улочкам, слушая мерзкие крики несносных поборников однополой любви, которые почему-то выбрали именно эти дни для проведения своих парадов.

Я вспоминаю, как мы кричали, на бегу кидая друг в друга снежки. Я вспоминаю, что мы жили в угловом доме на самом краю городка, и вечером, когда город наполнялся суровыми черными мундирами, сотнями черных бушлатов идущих по домам офицеров, я прилипал к окну и ждал отца. Один из мундиров, который не свернет до нашей парадной, и будет моим отцом. Каждый мой день был наполнен смыслом. Каждый следующий день был открытием. Каждый друг был навсегда, а каждый враг – заклятый. И все имело смысл. Я помню все мои мечты, и где они сейчас? Я трезво и без прикрас могу взглянут на свою жизнь, и где я сейчас? Как далеко увело меня от всего, о чем я мечтал? Где начались те незаметные мне развилки, которые привели меня туда, где я сейчас?

Комптон – это самый криминальный город в Америке. То самое страшное место во всех Соединенных Штатах. Больше тысячи убийств в год. Город разделен на банды между черными и латиносами. Полиция не заезжает в большую часть районов. Перебитые стекла. Город наводнен оружием и наркотиками. Мне кажется сейчас, что проще всего было бы просто стереть его с лица Земли. Все это я понял и прочитал потом, в Википедии. А сейчас я сидел пьяный, что редкость для меня, окруженный недобрыми взглядами окружающих меня головорезов, за барной стойкой «бикини бара». Даже в самом страшном сне я не мог представить себе такое место в ни в одном гадюшнике мира, коих я повидал немало. Грязная, мерзкая барная стойка. Два огромных, как в кино, негра на охране долго и молча сверлили меня глазами, прежде чем впустить внутрь. Обыскивая не в пример дотошнее, чем в аэропорту, они громко, не стесняясь, обсуждали, сколько я проживу в их городе. Радостно было только то, что я уже был пьян. В Америке не могут остановить машину просто так, поэтому, когда в Северном Голливуде я впал в депрессию и накачался виски с колой, и кто-то из случайных собеседников, в ответ на мои озлобленные возгласы сказал, что таким, как я, место в Комптоне, я, едва держась на ногах, сел в арендованный Шеви и поехал, путая съезды и постоянно сбиваясь с пути. И что я испытал? Чувство страха не заполонило меня, когда я опустился на стул у стойки и толстая барменша плеснула мне чего-то в стакан. Вокруг кружились в каком-то паралитическом припадке самые страхолюдные женщины, собранные со всего мира и засунутые в этот бар как «танцовщицы».

Каждый раз, когда какая-то из местных свиноматок опрокидывалась на шесте, я думал о том, что сейчас пилон просто согнется пополам. Мои неприятности начались после того, как одна из местных красоток предложила мне приват за двенадцать баксов. Смотреть можно, трогать нельзя. Она весила ровно втрое больше меня, и последний ее подбородок покоился на огромной, в три обхвата груди. Даже в самой своей страшной фантазии я не видел себя и ее в одной комнате. Поэтому я и спросил, кто кому будет платить: я ей или она мне. Сарказм не доведет тебя до хорошего, говорили мне. Именно эту фразу я вспомнил, когда меня выволокли на улицу и швырнули мордой в асфальт. Чуть попинав меня ногами для приличия и обозвав Снежком, меня галантно оставили отдыхать и чувствовать боль сквозь стремительно выветривающийся хмель. Я полз к машине, сплевывая грязь и песок, и не чувствовал ничего. Не чувствовал и не хотел ничего. Мой чистый разум отключился от всего происходящего и словно смотрел со стороны на этого жалкого, пьяного ублюдка, потерявшего остатки стремления к завтрашнему дню. Я понимал, и понимаю, что что-то не так и что я делаю что-то не так. Но эта мысль постоянно ускользает от меня в череде ежедневного быта и забот… та самая мысль. Как должно быть.

Я сижу дома и смотрю в стену. Зажатый на коленях ноутбук призывно светится – давай, пиши. А я не могу. Словно потратив все свои эмоции на собственные мысли, я сбивчиво объясняю себе, что происходит с моей жизнью. Тепло и уют больше не влекут меня. Мои мечты становятся все более приземленными. Чувствуя это, я понимаю, что живу не так, как хотел когда-то.

Я так часто слышал это выражение, что даже не могу себе представить, сколько раз. Наверное, миллион. Кто-то смеясь, кто-то всерьез, кто-то в рассказах говорил о том, как он переживал этот момент. У меня всегда был вопрос, когда приходит этот кризис? Как все это выглядит? Что нужно делать? Как правило, кроме невнятного «сам поймешь» я ничего не мог услышать. И вот мне настало тридцать лет. А потом, как ни странно, тридцать один. И я потихоньку начал чувствовать некий дискомфорт в своей голове. В своей жизни. За последние пять лет она менялась множество раз. В ней появлялись и исчезали тысячи людей. Они все пропали втуне, потеряв меня, а скорее я потерял их. Я болел, кричал и даже пару раз плакал на могилах своих друзей. И все это время я непрерывно думал: что же я это делаю?

Именно так – что же это я такое делаю? Зачем я это делаю? Я просыпаюсь в самолетах и поездах, резко открываю глаза и чувствую – что-то не так. Что-то не так в моей жизни, в моей судьбе. Я смотрю на своих попутчиков, которые недоверчиво поглядывают на мое лицо, когда я смотрю на них в упор, и мне не понятно, зачем все это мне?

И вот сейчас, в многочасовом перелете, я понимаю – наступил самый тревожный момент всей моей жизни. Сейчас я как никогда готов совершить глупость. И как никогда при этом я не далек от того, чтобы хоть что-то поменять в своей жизни. Я словно встал на рельсы, которые должны были привезти меня к моей мечте, но вот пара рельс повела меня в другую сторону, все дальше и дальше, и я вижу на параллельной дороге все то, к чему так хотел прийти, кричу, но рельсы уже не отпускают, лишь отдаляя меня. И я знаю, что года возьмут свое, и я просто перестану видеть где-то в далекой параллели свои детские и юношеские фантазии и стану сварливым и черствым. Я уже сейчас чувствую, как это гниение недовольства жизнью поражает меня.

Мы поднимались девять часов, и мои спутники устало валятся у палаток базового лагеря. Стоны, крики и мат перемешиваются с тихим ветром, насвистывающим свою мелодию между скал. Я не с ними, просто меня попросили их довести до лагеря, поэтому я, аккуратно ступая на камни, иду на окраину, где видны последние палатки, и сажусь на небольшом уступе. Счастливо сняв рюкзак, я наливаю себе из термоса чай и долго смотрю по сторонам, погружаясь в абсолютное счастье своих мыслей. Уже в который раз я задаю себе вопрос: зачем я хожу сюда? Вообще в любые горы? Зачем? Подвиг – нет. Испытание? Тем более нет. Я давно знаю ответ, но редко признаюсь в нем самому себе. Потому что здесь я счастлив. Потому что я позорно и постыдно бегу от своей ежедневной жизни, не думая ни о чем и ни о ком из тех, кто меня там ждет. Накинув капюшон, я стараюсь притвориться камнем, чтобы никто не нарушил мои минуты уединения и покоя. Ветер и снег выдувают из меня страх завтрашнего дня и своего будущего.

Я тихонько сижу и мечтаю, что все, к чему я так не хочу возвращаться, – всего лишь дурной сон.

Про Толика

Это будет странное эссе. Мне тяжело и страшно писать его. Этим эссе я признаюсь в собственной неполноценности, ограниченности и высокомерии. В том, что я глупец, самонадеянный, самоуверенный, закомплексованный дурак. И отвечая себе на вопрос, зачем я это пишу, я сознаю, что это публичная молитва самому себе. Собственной неполноценности. Вообще это интересное свойство: я не могу говорить с людьми о своих проблемах, зато я могу вот так писать о том, что ранит мою душу, мое сердце. Я слышу, как люди говорят о том, какой я мудак и подлец, и лишь надменно ухмыляюсь. Но потом я сажусь ночью в кресло и думаю, как же так?

В последней школе, в которой я учился (а всего этих школ было пять или шесть), в моем классе был один парень, самый что ни на есть обычный. Звали его, предположим, Толик. Так вот этот самый Толик не отличался ничем от манекена. Я, в свойственной мне ехидной манере называл его мистер Серость. Толик был никакой. Он был не просто средний – когда я входил в класс, в котором был только Толик, мне казалось, что в классе никого нет. Он сидел не далеко и не близко. Он был чуть полноват и хил. Это был просто Толик. А я был – не просто я, как мне казалось. Я был высокий, драчливый, нравился девушкам. Я огрызался учителям и писал в своих сочинениях воззвания к революции… А Толик писал о другом – он писал о любви к природе. Писал с глупыми ошибками о том, как он хочет просто жить, улыбаться и семью. Представляете? В тринадцать лет он писал о том, что очень хочет дочь. Я так уверен в том, что он говорил об этом в своих сочинениях, потому что я, насмешливо перечитывая их вслух, издевался над ним в команде таких же малолетних подонков. Толик сидел в углу и не плакал, а как-то очень грустно улыбался, не глядя в мои полные ярости и злорадства глаза.

Я неумело трахался со сверстницами, подробно рассказывая о своих любовных победах друзьям. Мне всегда казалось, что я окружен друзьями – верными и надежными. Мы подолгу сидели по углам разных дворов, мы дрались, мы жили, как нам казалось. А Толик? Он аккуратно учился, он проводил свои дни и перемены в компании таких же безликих неудачников, а мы ходили, закованные в черно-оранжевые бомберы, расталкивая их плечами. Я вспоминаю это, и мне словно поливают сердце ядом, я вспоминаю его лицо и глаза в этот момент, полные несчастья, я вспоминаю, и слезы копятся в моих глазах, а ведь я не сентиментален. Вовсе нет…

Я поступил в институт, в целую кучу институтов. Я был горд и счастлив, и мне казалось, что никто кроме меня не изменит мир. Я дрался с милицией на концертах Алисы, я резал себе лицо в приступах бессмысленной жалости к своей жизни, и мне все это время казалось, что я жил. Жил полной жизнью юноши и мужчины. А Толик? Толик с третьего раза поступил в институт каких-то металлов. Иногда он писал мне, пытаясь услышать от меня хоть что-то человеческое, но для меня он всегда был мистер Серость. Для меня не было никакого Толика – просто пустое место. Ведь я был я. Человек, который изменит мир.

Я терял друзей, которые не были друзьями. Я ругался с отцом, не разговаривал с ним годами из-за собственной гордости и уверенности в себе. Я спал со всеми, с кем мог спать, и ненавидел всех, кто не хотел быть как я, тех, кто считал меня идиотом, – я ненавидел их всех. И все те, кто когда-то любил меня, растворились на моем пути. А Толик? Толик улыбался с фотографий своей чистой, не замаранной сарказмом и ехидством улыбкой. Он не старался быть кем-то – он был собой.

А я был не собой, а тем, кем хотел, чтоб меня видели другие. Я гнался за признанием, деньгами, сексом, я не обращал внимания ни на кого. Я учился, работал, жил. Жил непрерывно, полной жизнью – как мне казалось, только так и можно было жить. Я был воином, рыцарем, ебаным мушкетером свободы. Я мечтал все разрушить, стать террористом, кем угодно, только не провалиться в массу серости, как Толик. Я собирал анархистов, я ходил на ортодоксальные собрания сектантов, со мной было невозможно разговаривать, дружить, жить.

Когда я разошелся с первой женой и перестал жить со своим сыном, у Толика родилась дочь. Невероятная в своей милоте, она была так прекрасна, что я, не сдержавшись, написал ему об этом. И тут же забыл. А он запомнил. Он писал мне о том, как он счастлив. Он писал мне о том, как скучает по мне и «тем временам» в школе. Он звал меня на все ежегодные собрания класса, а я не ходил на них, я был слишком крут для этого. Для этих никчемных неудачников.

Я создавал и разрушал свои бизнесы, терял все и снова находил. Я болел от нервов, курил и пил. Я находил себя в странных местах и городах по всему миру. Я чернел душой и становился невозможен в дружбе от своих высоких моральных принципов. Я винил людей за мелкие проступки, напропалую предавая их чувства. В моих глазах жила ненависть ко всему. Я гнил внутри как тряпка от всего этого, но при этом мне казалось, что я прекрасен. Мне казалось, что я уже прошел великий путь, но это лишь начало. Я видел себя на этой дороге один, окутанный броней своих комплексов, не видя, что я никто.

Толик стоял рядом со своей женой, которая смотрела на него как на божество, глазами полными любви. Рядом с ним стояла его дочь, держа его за руку, а на руках в свертке он держал еще одну – новорожденную. Толик счастливо и глуповато улыбался, а старшая дочка сосредоточенно впилась в кукурузу, кажущуюся огромной у ее маленького личика. Я ухмылялся презрительно, хотя в душе моей царило безумие. Толик был мистер Серость, а кем был в тот момент я? Я шарахался, накачиваясь виски по пустой квартире, брошенный своими женщинами. Мой старший сын приезжал ко мне на выходные, мой младший сын не говорил (и, как выяснилось потом, и не стал говорить, окружающие говорили за моей спиной, что это наказание мне за мои грехи). А Толик кормил дочь кукурузой.

Я потерял одну семью и разрушил вторую. Я ходил в горы в поисках адреналина, лазал по скалам и пытался выковать из своего тела Брюса Ли. Я боролся, дрался, работал, забивая каждый свой день делами и проблемами, чтобы не возвращаться в холодную пустую квартиру. Каждый год Толик звонил мне два-три раза и слушал мое молчание, рассказывая о том, как он скучает по школе и по мне. Как он завидует моей яркой жизни. О том, что он работает инженером. И почему-то он не казался мне мистером Серостью. Я уже казался себе мистером Говно.

Моего младшего сына признали инвалидом, и я замкнулся в себе, проклиная всех и все на свете от бессильной ярости и невозможности что-то изменить. Я бежал от своих бед и проблем в бесконечных командировках, поездках и делах. Я накручивал себе все больше и больше бестолковых дел, чтобы у меня не было времени оглядеться по сторонам и увидеть, чего стоит моя жизнь. И когда в тридцать лет мне стало некому позвонить вечером, я позвонил Толику. Впервые в жизни. Впервые. Глубокой ночью, накачавшись кофе, не успокоившись после пробежки, в слезах от жалости к себе я позвонил Толику и не смог говорить с ним. А он, словно чувствуя это, говорил сам, без остановки, вспоминая прошлое и думая о будущем, говорил наивно и мило, а я чернел внутри от того, что я такой нытик и слабак. Я не мог понять, что моей силой сейчас было бы выпустить из себя этот гной, скопившийся за тридцать лет, и хоть раз в жизни выплеснуть его наружу, а не сливать внутрь себя. Я повесил трубку, не прощаясь, и уснул тогда в одежде.

Скоро мне тридцать четыре. Все чаще на свои дни рождения я ухожу в горы один, потому что не готов переносить этот праздник среди людей. Но не так давно Толик позвал меня на день рождения к себе. Я хорошо помню тот день, я сидел в машине, уткнувшись головой в руль от усталости и думая о том, что я хочу сейчас либо напиться, либо секса. Я перебирал в голове возможные варианты этого пятничного вечера и тут он позвонил и спросил, не хотел бы я приехать на его тридцатитрехлетие. И я приехал. Был стол, накрытый его женой, и много его друзей. По квартире носились трое его детей – младший сын все время спотыкался и орал, а сестры смеялись над ним. Все, кто был на этом празднике, незримо были похожи на Толика. Улыбчивые, добрые, тихие – они смотрели на меня без упрека, хотя я сидел и отмалчивался, не вступая в разговоры. Я смотрел по сторонам. Не ел. И не мог поверить, что все вот так. Я знал, что меня ждет сегодня, и там не было ни грамма того, что я чувствовал в доме Толика. В какой-то момент его младшая трехлетняя дочь залезла ко мне на колени и, роняя крошки, стала жевать печенье, пристально глядя мне в глаза, иногда трогая меня за лицо, и смеялась, когда я щетиной щекотал ее ладошки. И Толик радостно смеялся, искренне веря, что именно в этом и есть счастье.

Рука у Толика была крепкая, широкая и теплая. Он проводил меня до машины, выгуливая дочку, которая напоследок, измазав меня едой, долго тискала мои небритые щеки. Толик заставил меня пообещать ей, что я еще приеду. И я пообещал, глядя в настойчивые серые глаза его дочери.

«Саша, ты гандон, а не характер сложный»

Измятая простыня стала моим флагом. Никогда не заправляемая кровать, развороченная и брошенная – вот символ моего одиночества. С кем бы я в ней ни спал, я все равно остаюсь в ней один. Ода одиночеству не в моих рассказах, не в душевной неустроенности она именно здесь. В смятых простынях моей спальни. Частенько и подолгу ворочаюсь в постели, размазывая свою усталость по кровати, пытаясь приманить сон, и, когда он не приходит, когда дневное напряжение не дает мне уснуть, тогда я выхожу на балкон, прижимаюсь лбом к холодному стеклу и смотрю на улицу. Редкие проносящиеся машины подсвечивают Смоленское кладбище прямо напротив моего балкона, я высматриваю в полубреду фигуры призраков между крестами, вспоминая мутантов из фильма «Пикник на обочине». Так много слилось в голове к тридцати трем годам в моей жизни. Одиночество, сыновья, мимолетные влюбленности в женщин и нежелание с ними жить, секс, работа, долги и проблемы формируют великолепный коктейль моей жизни. Работа отнимает большую часть моей жизни, и к возрасту Христа начинаешь ценить те редкие моменты, когда работы нет. Когда сверло беспокойства и невроза не проделывает дырку в моем виске, и я отвлекаюсь настолько сильно, что забываю о нем. Я так долго пытался написать это эссе, что каждый раз садясь за него, я обескураженно смотрел на этот текст, совершенно забыв, о чем хотел написать. Все сливается для меня в одну гигантскую мысль, которая почему-то напоминает мне витраж в храме, через который бьет свет. И ты уже не видишь ни самой картины, ни солнца, а только разноцветный поток, бьющий в глаза. Знаете, мне, как человеку непримиримому, ощущение покоя дается очень тяжело. И поэтому у меня есть закоулок памяти, в котором я храню свои самые уютные воспоминания. И когда мне плохо, когда я не могу уснуть, когда мир стеной встает против меня, я окунаюсь в это прохладное для меня озеро и выуживаю лучшие из них. Я оборачиваюсь в темноту комнаты и вижу призраков. Они окружают меня каждую ночь и нашептывают, кем мне быть.

«У меня есть мечта…» – прочел я в тысячный раз. В стотысячный раз я перечитал речь Лютера Кинга. В миллионный раз я перечитал эту фразу – «У меня есть мечта». А у меня она есть, подумал я, и закрыл браузер. Свет ноутбука отражался в темноте в окне, а я старался максимально оттянуть момент наступления сна, я не хотел, чтобы наступило завтра, я боялся. Каждый мой день стал близнецом вчерашнего, каждый мой день стал единоутробным братом завтрашнего. Я включился в бесконечную гонку за яркой жизнью – а казалось, что она все блекла, стираясь. Казалось, что уже нет той границы на рассвете между ночью и днем, а все превращается в бесконечные предрассветные сумерки без надежды. «У меня есть мечта» – нашептывал я себе, спускаясь на лифте в паркинг, чтобы добраться на своей машине до аэропорта, садясь в самолет, в полудреме посадки во Внуково.

Первой, кого я увидел, сойдя с аэроэкспресса на Киевском вокзале, была именно она. Я не хочу называть ее имя, хотя бы потому, что это воспоминание несомненно причиняет мне боль. Поэтому это будет просто она. Я был влюблен в нее до безобразия. Я чувствовал к ней физическую зависимость. Если я не думал о ней, значит, я спал, зная, что она спит рядом. Если я был один, то я не мог концентрироваться на окружающем меня мире и хотел к ней. Нас все время разделяло огромное расстояние, и меня это просто бесило. Поэтому сейчас, увидев ее зеленоватые глаза под челкой темных волос, я, расталкивая прохожих, метнулся к этим глазам, радостно вспыхнувшим, когда она меня узнала. Главным ее качеством, тем которое сводило меня с ума, была ее невероятная женственность, которая проявлялась в гибкости, страсти, в мягкой кошачьей походке и этих самых глазах школьницы-отличницы с плескающимися в ее омуте чертями. Она льнула ко мне, и сразу же я казался себе мужественным героем. Она целовала меня, и щенячий восторг ребенка вспыхивал во мне.

Я вспоминаю, как она впивалась в меня, сидя сверху, а я гладил ее мягкое, удивительно упругое молодое тело. Я вспоминаю, как ей хотелось еще и еще, снова и снова. Как она, едва войдя в снятые номера отелей, квартиры и дома, начинала раздевать меня, что-то нашептывая сбившимся от страсти дыханием. И я не мог оторваться от нее. Первая в моей жизни женщина, от которой я не мог отойти, когда был с ней, которую я хотел чувствовать каждую секунду. Не знаю, почему так было… потому что мы подолгу не виделись, потому что мы с ней никогда не жили вместе, потому что я влюбился в нее? Не знаю. Я читал ей полусонной «Вспоминая моих несчастных шлюшек» Маркеса, и она улыбалась, показывая свои белые зубки, лежа у меня на груди. Мы виделись пару раз в месяц по три-четыре дня, и я жил этими днями. Я ревновал ее ко всем, не знакомя ее ни с кем, а она не показывала меня своей семье и друзьям. Она смеялась, связывала меня в постели и приводила своих подруг, зная, что я принадлежу только ей. Я сходил с ума, прижимая к себе ее раскаленное возбуждением тело. Я жил этими ночами и ожиданием их. Я не мог смотреть с ней кино, потому что мы все время касались друг друга. Мы почти не говорили о том, что нас ждет. Завтра, послезавтра, когда-нибудь. А потом вдруг выяснилось, что говорили… Ведь это не эссе о счастливой любви. Вообще, честно говоря, до сегодняшнего дня я никогда не писал о ней вот так. Посыпая солью рану. Ведь лишь те из женщин имеют смысл, которые оставляют на сердце рану. Те, которых вспоминаешь каждый день. Те, с кем ты каждый день сравниваешь своих мимолетных любовниц и женщин, которые идут с тобой по одному пути. Эта рана заживает, но она всегда живая. Вот и сейчас, вспоминая, я тыкаю в нее своими грязными пальцами, ковыряясь в подсознании и воспоминаниях.

На страницу:
2 из 3