Полная версия
Выживший. Подлинная история. Вернуться, чтобы рассказать
Владислав Дорофеев
Выживший. Подлинная история. Вернуться, чтобы рассказать
Моей семье. С нежностью и любовью. Низкий поклон и благословение моей бесценной жене, детям, матери, сестре, родным, близким и друзьям. С признательностью врачам, медперсоналу московской городской клинической больницы им. С.П.Боткина, товарищам медицинским журналистам, коллегам из «Ъ», Русфонда, и компаний, с которыми мне доводится работать, всем, кто помог словом и делом, кто молился, был в мыслях со мной и моими близкими в эти непростые дни моей неожиданной и дикой болезни, всем, кто помог выжить и вернуться.
1. Пролог. Вызов машиниста. Московское метро им. В.И.Ленина
Как это случилось и со мной, медленно сползающим в последний день августа по дверце вагона метро с угасающим взглядом, по причине невыносимой боли, принесенной стрелой, прилетевшей неведомо откуда, и вонзившейся в живот, в самое переплетение кишок, прекратив мгновенно и непринужденно жизнь моего внешнего мира, такого стремительного, ясного, уверенного, предсказуемого и сильного еще мгновение назад, а теперь угасающего в унисон угасающему взгляду человека, распростершегося на полу вагона, как раз на выходе из вагона, так что пассажиры, выходя на станции, где как раз остановился состав, по инерции перешагивали через меня.
Лестница Иакова
Разверстая лестница Иакова, уходящая куда-то вдаль, была настолько пологой, что по ней мог бы пойти и я, несмотря на мою все еще тотальную немощь, пространственную дезориентацию, головокружение, остановку дыхания во сне, все это, как дань подлой и дикой болезни, и как следствие жесточайшего астенического синдрома.
При условии, конечно, что лестница, с учетом все еще довлеющей полиурии (увеличенное мочеобразование), ведет в туалетную комнату с унитазом, поскольку в левой руке у меня больничная утка, – полиэтиленовый сосуд с ухватистой ручкой и широким горлом, переходящим в высокий параллелепипед с одной стенкой, градуированной в миллилитрах, с печатью на дне и надписью – «Инфекционное отделение № 7. Больница им. С.П.Боткина. Утка», – действительно, отдаленно напоминающий абрис стоящей утки с вытянутой вверх и вперед шеей; в моем случае для контролируемого суточного анализа выделения мочи/урины, потому как иначе не оценить состояние почек после заражения вирусом геморроидальной лихорадки с почечным синдромом (ГЛПС), наиподлейшим и одним из самых зловещих и опаснейших вирусных заболеваний начала 21 века.
Лестница усыпана снующими вверх-вниз молчаливыми полулюдьми-полунасекомыми, чернявыми, лысыми, с головами и подобием застывших, как лиц-масок, которые лишь издалека можно было принять за лица, потому что вместо кожи у них был как бы панцирь, словно у муравьев или стрекоз.
Все особи в основном с крыльями, у кого-то огромными, которыми они могли бы полностью накрыться подобием одеяла в холодные осенние московские ночи, или странными огрызками, как у маленьких мушек, почти теряющих свои очертания по причине бешенной скорости взмахов этих крылышек, живущих своей жизнью, независимо от владельца. Редкие особи не имели крылышек, в этом случае на месте крыльев за спиной у них выступали светящиеся бугорки, с пульсирующим в самом центре бугорков светом, быстро и постоянно меняющего оттенки на все цвета радуги.
Никто ни на кого не обращал внимания, не потому что некогда, но, казалось, они не видят друг друга, будто, каждый из них, спускаясь или поднимаясь по ступенькам серой лестницы, из камня подобием песчаника, оставался в своем мире, параллельно всем многочисленным мирам, в которых жили полулюди-полуангелы. Ощущение, что они не только не видят вокруг себя никого, они не знают о существовании кого-либо еще. Каждый из них отдельный мир, который никогда не касается всех этих многочисленных миров вокруг. Не касается, иначе настанет хаос.
Лестница была местом сбора, скрепа этих миров, чтобы здесь скрепившись, сделать вместе неведомую и невидимую мне, а необходимую работу, это как пальцы собираются в кулак, чтобы ударить наскочившего противника, или прутики, связанные в веник, невозможно переломать, какой бы мусор они не выметали вон.
Я смотрел внутрь этого мира, внутрь нашего, моего мира, состоящего из миров, не имеющих счета и не нуждающихся в счете, и задавал себе вопрос, отчего это мне, зачем открылась величайшая тайна мира, отчего я «восхищён», как говорил о себе апостол Павел, который был «восхищен» до видения «третьего неба», а я вот до видения изнанки, внутренностей, а точнее, невидимой миру сути мира!
Чего от меня потребует знание о целесообразности мира, открывшееся мне невзначай? Я не знал. Или уже расплатился? Как, когда?
Я стоял с пустой, но совершенно не дурацкой уткой, и думал о том, что мне нужно скорее пойти отлить в утку, чтобы зафиксировать объем вылитой мочи, чтобы в правом столбце на «Листе учета диуреза» – «выделено», записать количество миллилитров вылитых зараз, рядом с левым столбцом – «выпито», в котором я также тщательно записываю выпитое раз за разом. Это важнейшая и самая достоверная статистическая информация, свидетельствующая о стадии заболевания, соответственно позволяющая корректировать лечение. Никакими иными средствами невозможно достоверно получить такую информацию, кроме физического визуального контроля, причем без перерыва на ночные часы.
От полного нежелания мочиться и пить «гээлпээсник» (больной ГЛПС. – авт.) переходит к стадии, когда выливается порой в полтора-два раза больше, чем выпивается, это когда жидкость вынимается из всех существующих органов, чтобы, наконец, на стадии выздоровления равновесие выпито-вылито примерно восстановилось. На это второй стадии, практического недержания, бегаешь с уткой в туалетную комнату через каждые пять минут. Лестница Иакова на моем пути встала на 3-ьей стадии заболевания.
Я точно знал, что это и есть лестница Иакова, под которой, ну, то есть там, где я стою, или немного поодаль, например, под каштаном, который напротив окна моей больничной палаты «22А», там, где земля мягкая, и не так больно было бы падать, борясь с полуангелом-получеловеком, в мир которого Иаков нечаянно вторгся. Вот так же однажды в ночи оказавшись в месте моего стояния, конечно без утки, но, возможно, проснувшись по обычной нужде, и как я, отчего-то не чувствуя себя чужим на этом празднике творения мира, продолжающегося всегда. Иаков всегда был любопытным и любознательным умником.
Тогда-то проснувшийся ночью помочиться, возможно, по причине полиурии, Иаков столкнулся с полуангелом-получеловеком, исполнявшего свой уникальный путь, который так и не увидел Иакова, не имея на то специального зрительного органа, но столкнувшись с препятствием в виде живой плоти Иакова, попытался пройти сквозь эту плоть, чтобы продолжить свой путь, а получив отпор, так же механистично пытался это сделать вновь и вновь, пока не сломал Иакову колено, сделав его навсегда хромым, и лишь тогда, перешагнув упавшего, попытался пойти дальше. Дальше произошло неожиданное и для Иакова, который выдравшись из короткого шокового обморока, после резкой оглушительной боли, схватил обидчика, и не отпустил его, пока тот не благословил Иакова, изменив его суть настолько, что в одночасье Иаков стал Израилем. Все это незримо и молча, потому как и органа говорить у полуангела-получеловека не было и нет.
В Библии эти два события разнесены. Видение лестницы в небо со снующими ангелами, и столкновение Иакова с ангелом, окончившееся поврежденным коленом и сменой имени. Наверное, так правильно. Но я не Иаков. Но и земная история, описанная Библией, не завершилась. Могут быть интерпретации.
Я почти уже не мог терпеть. Поэтому я не думал о том, происходящее передо мной, наяву или во сне. Мне нужно было отлить.
Иаков-Израиль и я, стали свидетелями, зрителями, наблюдателями, созерцателями внутреннего механизма мира, одного из его узлов, сочлений, скрепов, осуществляющих то, что они должны осуществлять. Невидимо, неотвратимо, необходимо, безусловно и обязательно.
Как невидимые миру кишки, осуществляющие под кожей равномерно и размеренно свою работу, обеспечивая жизнь человека в совсем, кажется, ином, внешнем, параллельном мире, вроде не имеющего и никак не сопряженного с жизнью кишок.
А все же такого единого, потому как когда кишкам становится нестерпимо, неистово больно, после проникновения внутрь тела вируса, реализующего, будто написанный каким-то злым гением людоедский сценарий под названием – ГЛПС (геморрагическая лихорадка с почечным синдромом), единственной целью которого является уничтожение конкретного организма с целью смерти конкретного человека.
Тогда-то и заканчивается всякая внешняя, такая отдельная и казалось независимая внешняя жизнь этого прекрасного человека, который стремительно скоро, буквально в течение нескольких дней превращается из преуспевающего человека, вначале в едва ковыляющего до туалета инвалида, затем уже только говорящую плоть, лежащую там, где ее положили, чтобы затем стремительно лишиться способности говорить (точнее, тебе будет казаться, что ты говоришь, но тебя никто не понимает, даже жена) слышать и видеть. То есть в течение недели от человека остается думающая плоть с внешними очертаниями человека. И оба эти мира начинают стремительно умирать, причем первым почти тотчас завершает свою жизнь внешний мир, как слабейшее звено.
Как это случилось и со мной, медленно сползающим в последний день августа по дверце вагона метро с угасающим взглядом, по причине невыносимой боли, принесенной стрелой, прилетевшей неведомо откуда, и вонзившейся в живот, в самое переплетение кишок, прекратив мгновенно и непринужденно жизнь моего внешнего мира, такого стремительного, ясного, уверенного, предсказуемого и сильного еще мгновение назад, а теперь угасающего в унисон угасающему взгляду человека, распростершегося на полу вагона, как раз на выходе из вагона, так что пассажиры, выходя на станции, где как раз остановился состав, по инерции перешагивали через меня.
Обратный отсчет
Пока кто-то не сообразил и, судорожно нажав кнопку – «вызов машиниста», крикнул в буркнувший динамик – «человек, обморок, на полу», и в ответ – «номер вагона?» – «такой-то». Дверь не закрылась, поезд не тронулся. Оторопь ожидания. Четверть часа спустя или больше, я выдрался из обморока, боль в животе была яростной, захватывая тело. С того момента встать я уже не мог. Видел смутно медбрата и доктора в сопровождении двух прибежавших разнополых полицейских, отметил обтянутую упругую задницу одной из них, и брошенные рядом со мной носилки. «Скорая» ждала у входа на «Театральную» со стороны Колонного зала. Пошел обратный отсчет.
2. «Вирусняк». 8-ая диагностика ГКБ им. С.П.Боткина
Первые дни в отделении «8-ая диагностика» московской городской клинической больницы (ГКБ) им. С.П.Боткина я совершенно не помню, ни как я ел, ни как пил, ни как испражнялся, ни как жил. Спустя время понимаю отчего. Болью было заполнено все мое пространство и время. Нарастающая вслед за болью слабость отключила тело. Но не ум, не сознание, даже, когда я уже практически не выходил из полубессознательного состояния. О таком времени свидетельствуют возникшее в памяти видение часов Дали с вытекающим в безграничное пространство циферблатом с цифрами, а вслед всем моим существом и существованием.
Зеркало боли
По дороге, в «скорой», щупая мой живот, доктор наткнулся на характерную болевую реакцию, плюс, суммировал мои лихорадочные обрывочные реплики, в итоге, он сдал меня в приемное отделение московской ГКБ им. С.П.Боткина (боткинская больница), с двумя диагнозами – неопределенная инфекция-вирус и подозрение на острый аппендицит. Мой живот реагировал ровно так, как и должен был реагировать живот, внутри которого зреет острый аппендицит. Но были признаки, которые, по мнению доктора «скорой» с сорокалетним стажем не укладывались в острый аппендицит. Это была первая, но не единственная ловушка, оставляемая на своем разрушительном пути внутри моего тела возбудителем ГЛПС, хантавирусом, несущим разрушение, хаос и смерть.
Вторгшись в тело, последовательно, словно по написанному злым гением сценарию, вирус (hantavirus /хантавирус), занесший внутрь меня геморроидальную лихорадку с почечным синдром (ГЛПС), изощренно и последовательно, методично, будто делая это по составленному заранее плану, отключал одну за другой системы жизнеобеспечения организма, делая это стремительно, поэтому больной ГЛПС порой умирает, не дождавшись диагноза, то есть аутентичного лечения.
Все это я узнаю, спустя примерно две недели. Когда начну выбираться из тьмы хаоса, с еще нетвердой рукой, которая только-только еще училась вновь писать, и ногами, которые еще лишь вспоминали о своей функции, но, уже волей и сердцем намереваясь поставить точку в человеконенавистническом сценарии, чтобы волевым усилием прекратить, завершить, отменить, остановить, выдраться из него.
Но на тот момент такой сценарий стремительно и эффективно, реализовывался во мне. Пока еще скрытно для всех, и лишь организм уже вступил в неравную борьбу с насильником и агрессором, безжалостным и циничным.
Явственными были невыносимая боль в животе, слабость, и лихорадка, такая, что руки у меня тряслись, как в падучей, нарастая от минуты к минуте. Такой трясучки со мной никогда не случалось. Но я относил ее к высокой температуре, которая тут и подтвердилась.
В приемном отделении старейшей московской городской Боткинской больницы, куда меня привезли на «скорой», сестричка, мерившая ртутным термометром температуру моего тела, не способного уже самостоятельно подняться с кушетки, даже на характере и воли, но еще способного спросить, «сколько», ответила спешно и твердо – «не скажу».
Положив термометр на стол, вышла. Дверь едва закрылась, в комнату вошел доктор (впечатление, отметил я про себя, словно, на сцене, новая мизансцена, исполнитель ждал оговоренного сигнала, чтобы выйти под софиты на смену ушедшего персонажа), в голубоватой врачебной больничной робе бородатый крепыш, со средней длины растительностью на лице, лет под тридцать или чуть старше, уверенный, с чуть насмешливым взглядом уставших, привычно донельзя уставших глаз, первым делом поднял к глазам термометр.
«Сколько?» – спросил я. «40». «Сестричка отказалась назвать. Что со мной?»
Дальше помню лишь самое начало, точнее было бы сказать, сам факт начала разговора, с харизматичным, плотно сбитым бородатым доктором, его первые слова насчет маяты с моим диагнозом, который вроде, да, а вроде, нет.
Дальше и в процессе туман, муть, полузабытье, устойчивое, исполненное кошмаров, разговоров и постоянного ожидания освобождения от боли, поселившейся в моем животе, и ежесекундно ворочающейся там раскаленной молнией, залетевшей туда случайно, теперь тыкающаяся раскаленным острием во все стороны, в попытках найти выход, так и не находя его. Будто птичка, влетевшая в открытое окно, случайно закрывшееся, которая теперь бьется грудью о стекло огромного настенного зеркала, из которого нет выхода. Зеркала боли. А она бьется вусмерть, не может остановиться, хотя перышки уже, кажется, начали темнеть от первой крови.
Чистилище
Все поступающие в больницу попадают в приемное отделение, все без исключения проходят все необходимые для поступающего в больницу диагностические экспресс-процедуры: рентген, анализ крови, УЗИ, ЭКГ, анализ мочи и т. п.
Но именно эта входная экспресс-диагностика позволяет не только поставить предварительный диагноз, а и принять оптимальное решение о направлении пациента в правильное отделение, или реанимацию, или на операционный стол, то есть или спасти человека, направив его по пути спасения, или прямиком в морг с остановкой не в том отделении, не той палате, не на той койке.
В памяти проступают всполохами редкие картины приемного отделения, на фоне постоянной и гнетущей, огненной боли в животе, и нарастающей всепожирающей слабости, отменившей уже право на прямохождение и самую жизнь, разменяв неотъемлемое и казалось незыблемое от рождения право на состояние неопределенности.
Если бы в русском бытийном, тем более духовном сознании было укоренено слово – чистилище, я бы его употребил в отношении приемного покоя московской боткинской больницы. Чистилище – из католического богословского, соответственно языкового западного оборота и понятийного ряда, где чистилище обозначает место тамбура, фильтра, вот именно, приемного покоя, откуда пути могут быть разными. Как и из приемного отделения боткинской больницы.
В России, в православной цивилизации это слово, используемое в разговорном языке, но не исполненное содержания, остается вот уже несколько столетий скорее словом-паразитом для употребления в качестве фигуры речи в неграмотной речи.
Вспышками отдельные картины чистилища.
Избитый пьяница-сын, опухший, с повязанной головой, поддерживаемый своей матерью-карлицей, такой же опухшей, но не избитой и с не перевязанной головой.
Девица в форме Макдоналдса, красные рубашка-поло и кепка, черные штаны, в кроссовках, на каталке, около двадцати, блондинка, закрытые глаза, что с ней?
Наиграно веселый толстяк двадцати с небольшим с огромными электронными часами в форме браслета на левой руке, деланно и громогласно комментирующий происходящее с ним и вокруг него, неосознанно прикрывающий фальшивым оживлением страх от неизвестности, с готовностью слезающий с каталки, чтобы добыть анализ мочи.
Дама в возрасте, на каталке, благообразная, чистая, нормально и аутентично одетая, лежит спокойно, дожидаясь своей очереди в этом человеческом конвейере. Рядом, видимо, ее сын, отвернувшийся в сторону, с недовольным лицом человека, которого оторвали от исполнения суперважного и суперсрочного дела. Не удивлюсь, если точно такое же обиженное выражение лица у него было в детстве, когда вот эта мать заставляла его делать домашнее задание по русскому и литературе, учить неспрягаемые глаголы или стихи Некрасова. Прошли десятилетия, и вот сейчас гордость матери, ее первоцветок, в образе главного бухгалтера или первого заместителя директора крупной мебельной или лакокрасочной компании, с правильным черным портфелем, в непременно синем офисном костюмчике и отвратительного цвета галстуке, безобразно повязанным. Безотцовщина, некому галстук поправить. Как и лицо, на котором застывшее выражение, вероятно, возникшее в первую же минуту после звонка насчет внезапно слегшей матери, – «ну, как же так, в такой день!». Интересно, кто позвонил? мама? едва добравшаяся до телефона, что, мол, мне плохо, сын приезжай, кажется, совсем плохо. До дома недалеко, по дороге вызвал «скорую», приехали практически одновременно. Или позвонил, сын-внук-балбес, который вновь не работает, и к полудню как раз встал после любовных ночных упражнений со своей новой бл… – пассией, вот она здесь же. Даже в этом месте, даже в этот момент, тискает ее, томно смотрит ей в глаза, обнимает демонстративно. Хлюст. Как же я его упустил, когда, думает сейчас бухгалтер-первыйзамдир?! Она ведет себя надлежаще. В отличие от этого придурка. А тут еще мать. Ох, матушка, прости. Именно в этот момент, может быть на этой мысли, может на какой другой, подобной, явственная рябь пробежала по его недовольному лицу, тотчас разгладившемуся, потеплевшему. Ведь мать. Учила, заботилась, лечила, защищала, наставляла, давала завтраки, зашивала дырки и пришивала пуговицы, кормила и обстирывала, заставляла учить Некрасова и глаголы. Прости, матушка. Что может быть важнее, или кто?
Много людей. Конвейер. Несовершенные, уродливые человеческие тела, десятки тел, пожилых и очень пожилых, или вовсе молодых, или среднего возраста, внешняя жизнь которых вдруг, внезапно оказалась совершенно зависимой от жизни внутренней, до поры невидимой, где-то там под кожей, но как выяснилось, именно и главной, и определяющей и определившей человеческую жизнь, включая ее внешнюю. И выясняется, что без этого напускного внешнего флера, внешней жизни, оболочки, которой мы руководствуемся в себе и оказываем влияние на окружающих, это просто тела, непривлекательные и случайные. Тленные.
Поражает не сам по себе этот сгусток человеческого несовершенства, уродства, боли, страдания, мучений, низости и мерзости. Тлена. К этому привыкаешь почти тотчас, когда становишься в эту очередь, поскольку понимаешь, что ты всего лишь часть этой очереди, этого мира убожества, хаоса, и смиряешься. А мир этот всего лишь отражение, продолжение, слепок большого мира, из которого все мы пришли, вопия от немощи, страдания. То есть мы все здесь собравшиеся и есть этот большой и внешний мир, его страдающая в этот момент часть, но именно плоть от плоти, такая, какой он и есть.
Удивляет, восхищает поведение, позиция, настрой, действия, сотрудников больницы, медперсонала, которые как-то непринужденно, почти играясь, порой блистательно, даже изящно справляются с этим давлением хаоса, который длится безостановочно, 24 часа в сутки, днем и ночью, в понедельник и воскресенье, зимой и весной, 31 декабря и 1 сентября, то есть всегда. Наверное, потому что это работа.
Потому запомнились, отпечатались в памяти, особенные случаи, выбивающиеся из этого блистательно настроя.
В рентген-кабинет ввозят на каталке женщину с перевязанной головой, закрытыми глазами, и зеленовато-серым лицом, такое лицо можно определить, как синюшное, еще не успокоившимся окончательно, но уже не реагирующим на какую-то, вероятно чудовищную боль, причины и источники которой как раз прикрыты зеленой больничной клеенкой, видимо, чтобы не промокало. Через пару минут каталку вывозит назад в коридор блондинка (которая будет и мною через некоторое время командовать, чтобы шустрее раздевался и становился к аппарату), бормоча под нос – «хотя бы помыли», и громко (непонятно кому, потому что женщина под зеленой клеенкой с синюшным лицом одна) – «я не буду ее снимать!». Следом, молча, семеня, вылетает другая сестричка и почти бежит по коридору, через несколько метров порывисто открывает дверь в какой-то кабинет, чтобы буквально тотчас выбежать из него, и со словами – «Люба снимет», и уже утвердительно, громко артикулирует перед рентген-кабинетом – «Люба снимет!», почти победно. Непонятно, кому и зачем она это говорит, причем так, во всеуслышание. Потому мы – не аудитория, мы – никто, материал. Действительно, через несколько минут из кабинетика, который через несколько метров от рентген-кабинета, выходит в коридор седая, как лунь, пишут обычно про таких женщин в литературе, седая как лунь, весьма в возрасте сестра, та самая «Любаснимет», и возвращает в рентген-кабинет каталку с синюшной женщиной, выражение лица которой не меняется, а глаза остаются закрытыми от боли, либо она в обмороке.
Еще через несколько минут Люба на пару с импульсивной блондинкой вывозят из рентген-кабинета каталку, накрытую зеленой клеенкой в коридор. Молча. С лицами совершенно не затронутыми увиденным под клеенкой. Вопрос исчерпан, задача решена. Остановившийся было конвейер заработал в полную силу. Через некоторое время промолов и меня.
Из моего чистилища помню обморок в туалете, где я никак не мог не то чтобы попасть струей в баночку для сбора урины/мочи, я не мог стоять, а когда мне все же удалось совместить оба этих занятия, я свалился в обморок, видимо недолгий, потому как очнулся я не от стука в дверь, а сам, найдя себя стоящим на коленях, опершегося головой о кафельный пол, спиной к унитазу, со спущенными трусами и штанами. Не было ощущения позора или стыда. А было удовлетворение от сделанной работы, поскольку я успел до выпадения в осадок завинтить красную крышку на заполненной до половины прозрачной баночки с коричневатой жидкостью. Во-первых, никто не видел, во-вторых, не смотря ни на что, я справился с поставленной задачей. Я не могу отчетливо это воспоминание расположить в ряду поступков, это было до или после доктора, открывшего мне правду о «40».
Спустя довольно продолжительное время, через 2-3 часа, или больше, решение принято, на каталке меня покатили в отделение со странным названием – 8-ая диагностика. Логика направления в это конкретное отделение мне станет понятной спустя время, когда ко мне вернутся хотя бы нервные силы, то есть нескоро, но еще в больнице.
По дороге я отключился.
Платный мальчик
Очнулся я на диване в коридоре, сидящий, от фразы – «мальчик-то платный». Сочная фраза, нельзя было не очнуться. Не помню, как я оказался на диване. Сидя. На коричневом кожаном диване. Странно, подумал, я, кожаный диван в коридоре обычного отделения обычной государственной больницы.