bannerbanner
Смехх
Смехх

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Александр Кормашов

Смехх

Глава 1. Как меж нас, людей государевых

Летом девяносто четвёртого, едва вернувшись из армии, я заглянул на работу к Лёше. Хотел повидаться с другом и заодно подарить один из своих трофеев – солидный кусок мамонтового бивня. Тот был полый, и внутрь я засунул бутылку водки. Думал, это будет смешно.

Я шёл от дома пешком, по Кутузовскому проспекту, сначала мимо гостиницы «Украина», затем через Калининский мост. Белый дом уже ремонтировался, но копоть была ещё видна. Здание бывшего парламента представлялось куском колотого сахара, который дети попробовали пожечь спичкой, а потом все стали отнекиваться, прятать обожжённые пальцы и валить вину друг на друга. На пешеходном переходе меня чуть не задавил автокран – во всяком случае я узрел тень стрелы над головой. Водитель оказался гневливым, и мы немного пообщались. Вокруг всё было старо, как мир. Лишь Новый Арбат обновлялся какими-то новыми вывесками да не виданной прежде рекламой, но прежними оставались каштаны, которые, помнится, в ночь выпускного бала были ласканы как берёзки.

Здание бывшего союзного министерства, несмотря на архитектурную мощь, внутри выглядело каким-то испуганным и притихшим. Сидящий на вахте милиционер оказался заикой. В коридорах, на красных ковровых дорожках, потёртых и даже рваных, лежал заметный слой пыли, вполне отчётливый, чтобы обозначить наиболее хоженые тропинки. По одной из них я дошёл до нужного кабинета.

Не успели мы сесть, как в дверь уже постучали.

– Ну, опять, – сказал Лёша. Путь из-за стола к двери он проделал с томлением бюрократа, который никому ничего не может доверить.

– Вы кооператив «Пролог»? – кто-то приглушённым голосом спросил через дверь.

– Консультативный центр, – мрачно поправил Лёша.

– Это велели вам. – В щель просунулась рука с сеткой.

Лёша молча взял сетку и прикрыл дверь. По пути к сейфу он рылся во всех своих карманах, пока не нашёл большую связку ключей. Не знаю, будь у меня в кармане такая груда железа, я бы помнил о ней каждую секунду – просто в силу смещения центра тяжести тела.

То, что Лёша засовывал в сейф, допотопный, громоздкий, неизбывно сургучного цвета, оказалось деньгами, обыкновенной авоськой с пачками денег, замаскированных газетой. В некоторых местах газета уже прорвалась, и уголки пачек протискивались в её дыры, как рыбы в ячеи сети. Нижние рыбины были сдавлены и не шевелились. Верхние, перехваченные резинкой, ещё бились разлохмаченными хвостами.

– Тебе не надо? – спросил меня Лёша, вытаскивая одну пачку, и, когда я ошарашенно покачал головой, тут же бросил её назад, а затем быстрым движением вытер пальцы о штанину. Вернувшись за стол, он снова взял в руки бивень мамонта и продолжил изучать мой подарок.

Какое-то время мы сидели молча. Я – потому что мне ещё никогда не предлагали так много денег, он, вероятно, в силу причастности к большой экономике. Об этом говорил и портрет основателя социалистической индустрии, висящий над ним на стене. Но Куйбышеву словно больше не было дела, что творилось в эти дни в министерстве. Предсмертные его глаза, кисти Бродского, просто смотрели куда-то в сторону и в себя. Мне кажется, я догадывался, почему Лёша оставил эту картину. Он с детства любил казаться солиднее и взрослее, чем был на самом деле (как минимум, взрослее меня, и, как минимум, на тот год, на который он был действительно старше). Зато сейчас, в кабинете, ему не приходилось даже казаться. Возраст его ощущался по костюму, вполне достойному лишнего инфляционного миллиона, и даже по стрижке, такой же короткой, как у меня, но выполненной рукой другого мастера-стригаля.

Бутылка застряла в бивне и не вытаскивалась.

– Ладно, – наконец поблагодарил Лёша и убрал бивень в стол. – Знаешь, я ещё немного занят, а ты пока иди. Тут внизу открыли кафешку. Забей нам столик, я через минуту. – И он взялся за трубку одного из двух телефонов (того, что без циферблата). – Деньги у тебя есть?

Я сидел в кафе и пил пиво. Не хочу скрывать, что я чувствовал себя замечательно. После армии это всегда особенно замечательно – сидеть в кафе и пить пиво. Ради этого можно было и послужить. Армия ничего не прибавила моему уму-сердцу, но ничего и не отняла. Я не был большим защитником Родины. А потому не клеил дембельского альбома, не переглаживал, что ни день, парадные брюки, не отутюживал на пять стрелок китель и не дырявил его под коллекцию разномастных значков. Посадил в гарнизонном парке худенькую кривую берёзку, нацепил на неё табличку «ДМБ-1994. Рядовой 3 роты в/ч 5343 В. Г. Харитон…» (на большее не хватило места), распределил среди молодых все честно-нечестно накопленные богатства, выстоял на плацу торжественное построение части, выслушал речь комбата, прихлопнул веком слезу и – довольно редкий, хотя не менее знаменательный случай – покинул родную часть через КПП, а не через дыру в заборе.

Так что мы с Лешей не виделись уже более двух лет. Фактически с того времени, когда, едва поступив в свои вузы, мы нечаянно променяли их на университеты жизни, на целый букет университетов жизни, после которых лишь армия давала нам право убежища. Так в Средние века церковь давала право убежища разбойникам. Нет-нет, настоящими разбойниками мы не были, но и красиво, достойно учиться нам было не судьба. Историк и дипломат в нас умерли, не родившись, хотя артистами мы остались.

Лёша попал на службу в одну из береговых частей Балтийского флота. Там он стал водителем «Камаза», однако родителям писал, что готовится стать подводником-гидроакустиком, поскольку, дескать, у него подтвердился идеальный музыкальный слух. Лёшину маму это страшно испугало, и в каждом втором письме она грозилась добраться, наконец, до Кронштадта и перетопить там все эти ужасные советские подводные лодки. С неё бы стало. Лариса Карловна, что называется, имела голос. Дело в том, что папа у Лёши был «круглым радиоинженером» (мнение сына) и, чтобы не раскрывать эту тайну, всегда неукротимо молчал, а вот голос Ларисы Карловны, радиожурналистки-сельскохозяйственницы, ещё недавно долетал то с Камчатки, то с Крыма, то с Кольского полуострова, короче, из всех тех мест, где имелись проблемы с урожаем, откормом или надоями. С детства помню этот немного сухой, словно звучащий через деревянную дудочку голос: «Мы ведём свой репортаж с бескрайнего гречишного поля…» или «… из колхоза имени Ленина, что находится…» Да где угодно! Альпинистка, аквалангистка, яхтсменка, а в последние годы советской власти – ещё и парашютистка, тетя Лара подняла критику сельского хозяйства на высоту олимпийского спорта и должна была даже полететь с комсомольской экспедицией на Северный полюс. На беду, в ЦК комсомола перепутали утверждённые тексты, и её, тётин Ларин, зачин: «Мы ведём свой репортаж с ледового поля…» – приписали хоккейному комментатору, которому, как в итоге постановили, было тоже не по профилю прыгать с неба. В результате на полюс упал человек нейтральный – поэт-песенник, певец БАМа и свободы для Никарагуа.

Не пережив такого комсомольского свинства, Лариса Карловна решила порвать с советской действительностью и с ревностью первохристианки принялась бросать свою жизнь, судьбу мужа и сына в топку антикоммунизма. И хотя СССР тут же пал, гнев и ярость Лёшиной мамы по отношению к её бывшему марксистскому прошлому с каждый днём лишь усиливались. Когда я в последний раз звонил Лёше, а ответила его мама, ощущение было такое, что мы находимся на митинге и общается со мной через мегафон. Где-то я понимал Лёшину мечту о хорошей подводной лодке, бесшумно ныряющей на глубину 500 метров и спокойно прохлаждающейся там, в тишине.

Не знаю, насколько тут Лёшина мама постаралась, но Лёша расстался с флотом, прослужив только восемь месяцев. Считалось, что его болезнь называется травмой. После комиссования и демобилизации ему прописали месяц углублённого санаторного лечения, и вот там-то, уже не грезя глубинами, Лёша с головой погрузился в проблемы суши – её решительного и радикального озеленения всеми возможными кустарниками и деревьями. Так уж случилось, что его будущая жена работала на территории санатория техником-лесоводом. Она там высаживала туи, хотя как едко вскрикивала Лешина мама, «этой девице впору высаживать только водоросли в Невской губе!» Ну не. Не. Я тоже валялся в госпитале, а потому верю, что жениться там можно в два счёта – не приходя в сознание и не вставая с койки. Полагаю, что Лариса Карловна была не права.

В кафе становилось всё родней и уютней, когда Лёша пришёл, наконец, обедать. Он сделал большой заказ, поэтому нам пришлось повысить градус.

В конце рабочего дня мы снова вернулись в здание министерства. По дороге наткнулись на милиционера-заику и попытались исправить нарушение его речи. Затем поднялись на лифте и пошли по пыльной ковровой дорожке. За неё Лёша зацепился и упал, уронив и меня тоже.

– Во, – усмехнулся он, – Как меж нас, людей государевых, говорят: не пил, не пил и упал.

Был совсем уже поздний вечер, когда мы добрались до Лёшиной квартиры возле Сокольников, на Преображенской. Дверь открыла молодая, высокая и стройная девушка. Иными словами, худая, костлявая и бледная до зеленоватости. Последнее имело отношение даже к её волосам, к той длинной зелёной пряди, которая выбивалась из-под чалмы большого банного полотенца. Чалма интенсивно раскачивалась. Верилось, что от тяжести. Лёша резко переменился. Он стал часто-часто называть свою жену «рыбкой», «рыбонькой» и «рыбушенечкой» и старался переключить всё её внимание на меня, который якобы сам к нему привязался да еще напросился в гости. Якобы захотел посмотреть их квартиру, гнездо любви.

Первым Лёшиным собственным жильём оказалась бывшая коммуналка, купленная уже давно, но расселённая только-только и отремонтированная лишь на скорую руку, косметически, даже гигиенически. Комнат имелось много, и все были чистые, пустые. В одной, правда, обнаружились следы бурной деятельности Лёшиной мамы. Тут находился книжный склад, вероятно, принадлежащий какой-то демократической партии. Вся литература посвящалась исключительно общечеловеческим ценностям – начиная от выявления антисемитской сущности похода Святослава на хазар и вплоть до угрозы гибели всей земной цивилизации из-за распространения русского национализма в Интернете. Помнится, было время, когда Лариса Карловна требовала от нас такие вещи читать и даже по очереди пытала: понравилось ли? Мне тогда как будущему историку это было интересно, а Лёша всем так прямо и говорил, что понравилось. Так может понравиться лишь мамин салат, рецепта которого ты не знаешь, в таланты мамы не веришь, но, отпробовав, полагает приличным и проглотить. Дипломат из моего друга мог бы получиться замечательный.

Кроме книжного склада, в этой голой пустой коммунальной квартире, было только одно помещение, которое невозможно было назвать ни голым, ни пустым. Мне оно сразу напомнило аквариум. Новенький, чистенький, только что купленный для ребёнка аквариум. Стоило лишь представить, что внизу разбросано очень много разнообразных камней (это мебель), торчит одинокая водоросль (Лёшина жена), а над ней и повсюду вверху – прозрачная пустота. Из камней наиболее знакомым мне показалось моё бывшее пианино с обгрызенным чьими-то зубами углом. За пианино как раз садилась Лёшина жена. Она уже села, но руки ещё держала на коленях. Лично меня это зрелище не насторожило, но Лёшу сильно взволновало, и он не дал мне досмотреть мебель до конца. А там еще был и старинный шахматный столик, на котором мы в детстве играли в настольный футбол, а также нечто совершенно фантастичное и явно молодёжное. Это была кровать-пагода о четырёх ярко-красно-сине-жёлтых столбах, украшенных резьбой с драконами. Едкий комплимент художественному вкусу хозяина уже начал формироваться у меня на губах, но тут руки хозяйки лебедино оторвались от колен и ястребом упали на клавиши пианино. Вместе с громоподобным «ба-бамс-с!!!» я был выдернут из комнаты рукой друга.

За дверью гремело что-то похожее на полёт опившегося белладонной шмеля, но по мощности духа равное полёту валькирий.

– Подзаряжается. Агрип-пина! Дрянь! Чаю бы приготовила, – сказал Лёша, отдышавшись. – Пошли отсюда. Сюда.

«Сюда» было через комнату и мы сюда уже заглядывали, но раньше я здесь ничего особенного не заметил. Даже встроенного шкафа, который оказался очень непростым. За его многократно крашенными и перекрашенными рассохшимися филёнчатыми дверями хранился целый комплект домашней обстановки – иному холостяку хватило бы на квартиру.

– Покурим? – предложил Лёша, доставая из шкафа стол, стулья и выкатывая тяжёлую стационарную пепельницу, достойную разве что только парка имени Горького. Он кинул на стол сигареты:

– Закуривай, Вла.

В этот момент я отчётливо понял, что между нами что-то навсегда изменилось, а поэтому попросил его повторить.

– Закуривай, Вла, – спокойно повторил он.

– Спасибо, Лё!

Он хмыкнул. Кто-кто, а уж он-то прекрасно знал, как я с детства ненавидел это самое «Вла». Подчас для меня это было просто приглашение к драке. Тем глупей было отвечать ему «Лё». Глупо обижать сокращением Лё человека по фамилии Лю. Слегка растерявшись, я начал было вспоминать, как замысловато мы добирались сюда на такси и как Лёшу приспичило в гальюн и как он с криком: «По местам стоять, носовые и кормовые «товсь!» – пошел поливать носовыми улицу, а кормовыми отравлять воздух в кубрике… Потом сменил тему.

– Твою жену зовут Агриппина?

– Нет, Вла, – ответил он, проговорив последнее слово уже только самоутверждения для. – Её девичья фамилия Агриппинина. А зовут Ритка, Маргарита. Я зову её Рыбка. Ритка-Рыбка. Конечно, когда она в настроении, а когда… Да ты не бойся, кури. Плевать на неё я хотел! Она сюда не зайдёт. Агриип-пина! – снова смачно выругался он, поглядев на дверь.

Сам человек с непростой фамилией, я искренне посочувствовал Лёшиной жене. Хотя, конечно, мою девичью фамилию ещё никто использовал в качестве ругательства. Меж тем Лёша продолжал благоустраиваться дальше. Из шкафа появились микроволновка и сумка-холодильник с запасом пиццы.

– Пицца богов! – сказал он, демонстрируя на коробке нерусские буквы. – Видишь? Последним паровозом из Рима. Купил на Тверской. А так ничего особенного. Обычная сборная солянка, рассыпанная по хлебу. – Он выколупнул и распробовал заиндевевший кусочек колбасы. – Хотя, вообще-то, ничего. Вполне. Аж зубы ломит. – И он сунул пиццу в микроволновку.

Я пошел искать туалет, а когда вернулся, на столе стояли две цилиндрические стопочки, наполненные, как мне показалось, едва ли не той же золотой жидкостью, которую я только что имел терпение созерцать.

– Текила, Вла, – объявил Лёша – Слеза агавы. Держи. Надо оживить организм. Бери соль. – И он наскоро объяснил, как надо насыпать соли в ямку за большим пальцем, слизнуть её языком, а потом залпом выпить.

С солью у меня не возникло никаких проблем. Оттопыривать большой палец я научился ещё тогда, когда в нашей школе проводилась компания против курения. Тогда все стали нюхать табак. В нашем класса нюхали превосходный Ee-nuff, привезённый из Австралии отцом мальчика по фамилии Закс. («А у нас есть в школе ЗАГС! А у вас?») Мы с Лёшей тогда отделились малой кровью, а вот Вика, наша подруга-друг, навсегда перестала различать запахи французских духов. Однажды на уроке биологии она открыла флакон и попросила меня помочь. Я понюхал, но тоже не разобрался. Карамель, она и есть карамель.

– Ну, ты пей.

Пока я разбирался с текилой, Лёша вытащил телевизор и начал возиться с проводами. Бездонности шкафа ничуть не убыло и после того, как из него вывалилась кровать, складная, но очень мягкая и даже более мягкая, чем полагалось быть походной солдатской кровати.

– Ты чего? Ничего? Не кислый? – внезапно озаботился Лёша, расположившись с пиццей перед телевизором и всем своим видом показывая, что решил содержательно провести ночь.

Он молча смотрел телевизор, шли ночные новости, а я смотрел на друга с боку. Злость моя потихоньку проходила.

По внешнему виду Лёши никто не мог бы утверждать, что его великий прадедушка, знаменитый китайский революционер, так уж сильно перетрудился на ниве производства всех наших русских Лю. Даже если перетрудился, то эффект получился обратным. С пластикой лунного лица у Лёши была полная беда. Он был остролиц. У него были сильно вытянуты вперёд не только нос, но и губы. Губы, словно заранее приготовленные для слизывания разных нектаров жизни. Девушек это почему-то волновало. Особенно, когда Лёша принимал вид озадаченного трубкозуба, который приходит в аптеку и грустно спрашивает зубную пасту и ёршик…

– Ры-ыбка-а, – медленно протянул Лёша, оборачиваясь на шум открываемой двери.

Его жена зашла нас проведать. На ней уже не было халата и чалмы, напротив, она была вся обтянута – в белой безрукавной водолазке и розовых брючках, предельно зауженных внизу и остановившихся задолго до щиколоток. Забавно, что став ещё тоньше, она теперь меньше походила на водоросль. Пройдясь по комнате от дверей до окна, затем от окна до шкафа, Рыбка подошла к нам и остановилась совсем рядом. Не выдержав её нависания над нами, мы оба встали. Рыбка забрала из-под Лёши стул и спокойно на него села. Закинула ногу за ногу. С каблука её туфельки свешивалась какая-то нитка, длинная, белая. Лёша тоже взглянул на эту нитку. Достав из шкафа ещё один стул, он начал разливать. Рыбка тоже молчала. Говорил за нас один только телевизор и появившийся в нём Николай Дроздов, который давал какое-то полуночное интервью, но больше рассказывал о загадочной птице Новой Зеландии киви и делал особо загадочный голос на слове «загадочный».

Рыбка выковыряла из пиццы маслину и сунула её в рот. Лёша взглянул на неё так, будто она сейчас же загнётся от аллергии, но она спокойно прожевала маслину и ещё раз посмотрела поверх моей головы. Я чувствовал, что её взгляд цепляется за моё ухо.

В том, что ухо мне оторвали в армии, было что-то наведённое. Рок. Сглаз. На своих детских фотографиях я хорошо видел, что моё правое ухо больше левого, хотя все вокруг в один голос говорили, что они оттопырены совершенно одинаково. И вот это-то ухо вдруг возьми да и оторви мне буксировочным тросом. На учениях. Но я был сам виноват. Ухо-то мне пришили, однако я никак не мог избавиться от ощущения, что совершенно не на том месте. Естественно, мне хотелось поскорее отрастить волосы, но в армии это было невозможно. Зато комбат перед дембелем разрешил усы, и они у меня затопорщились очень даже приличные. Это я знаю из первых уст, поскольку одна из женщин, служивших у нас при штабе, в молодости работала на щетинно-щёточной фабрике.

Рыбка в упор не видела моих усов, она продолжала цепляться за моё ухо. Скоро мне это надоело, и я ответил ей прямым взглядом. Так мы с ней и познакомились. Или это она со мной познакомилась. Толком я её никогда не знал. У неё был талант проплывать мимо.

– Рита, так будешь? – наконец спросил Лёша, подавая ей в прямо руку налитую стопочку.

– Нет, – ответила Рыбка, вернула стопочку на стол, встала и вышла.


Глава 2. Без вины виновату

Вскоре после визита к Лёше, я побывал и у нашей общей подруги Вики. Хотел пригласить её в кафе, а если встретиться дома, то застать её одну, но нечаянно попал на семейный обед. В сборе были все: её мама, Эмма Витольдовна, её папа, он же дядя Витя, и младший брат – мизантроп Гошка. Собственно, это был не простой, а поминальный обед, посвящённый кончине Викиного дедушки, умершего три дня назад и в этот самый день хоронимого где-то в пятистах километрах от Томска.

Поминки отличались умеренностью. Каждому выдали по ложке рисовой каши с изюмом, затем по огромной свиной котлете с круто выгнутой костью, по две половинки варёной картофелины, по два кусочка селёдки, по две половинки помидора и по одной веточке кинзы сверху. Нож справа, вилка слева. Соль на столе. Водка в центре. Разумеется, дядя Витя не воспринимал водку в виде трёх жалких рюмочек и поэтому скоро переместился к телевизору, откуда время от времени комментировал нам коварные славянские планы по внедрению Польши в боевую машину НАТО. Мне всегда нравился Викин папа. И не нравилась Викина мама.

Викина мама, урождённая Ковальская, родилась в тех же самых пятистах километрах от Томска – всё благодаря её польскому прародителю, шляхтичу, высокородному пану, соратнику Костюшко, женившемуся когда-то на простой русской бабе и потому стремительно обрусевшему. Целый век потом его дети-внуки не могли выбраться из далёкой и холодной тайги, где немало в девятнадцатом веке поостывало бунтующей польской шляхты. Викин же дедушка Витольд закоченел там, как мамонт. Эмма Витольдовна видела в нём причину многих своих несчастий, ибо тот был антагонистом всего клана Ковальских, к тому времени уже прочно обосновавшегося в Москве. Сибирячка в нескольких поколениях, полноценная крестьянская дочь, поступив в Московский университет, она надменно жила в общежитии.

Викина мама не любила меня взаимно. И вообще очень плохо воспринимала меня отдельно – в отрыве, как минимум, от Лёши, которого не любила ещё больше. Виной тому были слишком частые Викины дни рождения и ещё тот ужасный случай, когда мы бесшумно тузили друга на диване, а Эмма Витольдовна попросила нас пожалуйста не шуметь: по телевизору шла «Летучая мышь» с её любимыми братьями Соломиными. Принуждённо мы начали вслушиваться. Шла очень смешная сцена. Женщина по имени Эмма оказалась собакой Шульца, которая потом умерла от горя, внезапно осознав себя Гектором, будучи по существу женщиной. Эмма Витольдовна сдержанно улыбалась, глядя строго в створ телевизора. Громко хохотали мы оба, и только Лёша хохотал истерически. Он дрыгал ногами в воздухе, хватался за живот и кричал «мамочки», ухохатываясь до посинения, до икоты и вызова «скорой помощи».

Эмма Витольдовна обиделась на него до конца дней. Это чувствовалось даже сейчас, через много лет, едва за поминальным столом всплыла тема Лёшиной женитьбы.

– Я так и знала, что у него этим кончится! – воскликнула Эмма Витольдовна, когда я упомянул, что недавно был у Лёши в гостях, видел его жену. Признаться, меня такая реакция удивила, поскольку из моих слов, мне казалось, вытекало лишь то, что у них всё только начинается (и в самом деле началось), но Эмма не слушала моих возражений, самопроизвольно обидевшись. Затем она обратилась к Вике и длинно заговорила о некоторых проблемах воспитания всего поколения современных молодых людей. Всё это она произносила с таким чуть заметным круговым движением глаз, какое только могла себе позволить, когда имела в виду кого-то из присутствующих здесь.

Нормальное человеческое тепло в тот вечер я чувствовал лишь со стороны дяди Вити и то лишь с той его стороны, которая что-то помнила о войне. При нашей встрече он долго, с гидравлической неотступностью, жал мне руку, хлопал по плечу, а затем в одной фразе обозначил меня «солдатом» и «теперь уж совсем мужчиной». Или наоборот. Я не настаивал на оттенках.

В нашем доме, массивном, каменном, в этом далеко не последнем комоде по Кутузовскому проспекту, жило много военных людей. Не они, разумеется, одни. Жили, например, двое очень знаменитых актёров кино (актёр и актриса), жил один хоккеист ЦСКА и сборной, жил один негр, учившийся на первого в истории патологоанатома Эфиопии, а также один засекреченный академик по фамилии Вальтер (с личным шофером по прозвищу ТТ), а уж сколько было военных… – самое приблизительное представление об этом можно было получить только утром 9-го мая, когда их всех выгоняли во двор, на детскую площадку, дабы там они держали в боевой готовности батальоны детей и внуков, мешавших женщинам одеваться.

Самым невоенным среди всех этих военных был Викин папа. С виду, он был рождён только для того, чтобы всю жизнь носить на демонстрациях транспарант с лозунгом «Миру мир!» Он был невысок и одновременно сутул, и одновременно с животиком, отчего походил на повалившуюся вперёд пухлую букву «а». Насколько я помнил, его погоны всегда украшала лишь одна звезда, криво застрявшая между двух, всегда каких-то тусклых, просветов. Дядя Витя служил в Генштабе простым майором. Возможно, в Генштабе кому-то всегда очень требовались такие служаки, а, возможно, всё дело в фамилии. Фамилию дядя Витя носил Обойдёнов. Из-за этого вся их семья, включая Эмму Витольдовну, Вику и её младшего брата, Гошку, тоже были Обойдёновы.

Будь у меня такая фамилия, я бы, наверное, мог только радоваться. Это же не моя родовая фамилия – Харитонченковский, которую никто никогда не умел выговаривать полностью и даже учителя порой изымали из неё мою хохлацкую составляющую.

Выговариемость Викиной фамилии меня просто завораживала. В ней так и слышалось что-то древнее, лепое, благолепное, пахло старой допетровской Москвой и её тучными боярами в высоких собольих шапках и парчовых ферезях. Но, как однажды открылось, дядя Витя вовсе не был коренным москвичом. Он сам не знал, кто он был, а фамилию получил в детском доме.

На страницу:
1 из 6