bannerbanner
Опа! Опа! Опа!
Опа! Опа! Опа!

Полная версия

Опа! Опа! Опа!

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Шеберебереберебе бе! – вскричала царица и головой вперед нырнула в толпу звездочетов.

Автор не знает, что там было дальше, там, как говорится, – и сам черт не разберет (хе-хе!), поэтому, раз уж у автора такое оправдание, то вернемся скорее к Ориссе. Когда зашевелился див, она юркнула за огромную золотую гору и притаилась. Див зафыркал, вытер натекшего из носа гноя и оглянулся с осоловелым видом. Что-то привлекло его спросонья. Людским духом пахнет, подумал див и закрутился на месте. Он быстренько прошелся в один угол сокровищницы, в другой, пожевывая при этом золотые и серебряные монетки, а потом проснулся совсем и направился к той самой горке, за которой пряталась Орисса. Женщина перепугалась…

Ах, будь ты проклят, дырявый мешок костей, подумала она, быстро вынула из чехла на поясе сури, небольшой музыкальный инструмент с пятью, кажется, струнами. Со страху она не очень-то ловко перебирала своими изящными пальчиками, но внезапная музыка остановила стремительного дива. Он удивился, почесал когтями одно место, потом другое, третье, повертел рогатой башкой и стал вслушиваться.

Услышав, что шаги прекратились, Орисса немного осмелела и заиграла мягкую мелодию, разливавшуюся подобно винному ручейку. Сладкая, как гранатовый сок, музыка заструилась по комнате, прикоснулась легонько к пламени единственного светильника, и оно робко заколебалось и покраснело. Музыка гнала прочь серые, пустые мысли и походила на шелестящие листья кипариса.

Мелодия так зачаровала дива, что он перестал фыркать, лишь бы не вносить в эту сладостную песню никаких диссонантных нот. Он сел на пол, расслабленно, как шах, наслаждающийся искусством. Под лапу ему попалось несколько монет, и див машинально проглотил их, полез за другими. Из-за горы золота и сапфиров раздался пленительный нежный голос, голос неги и ласки. И див задышал быстро-быстро, замычал что-то про себя, заерзал сильнее прежнего и стал в возбуждении и предчувствии каких-то удовольствий пихать себе в рот все новые и новые монеты, и делал все так бешено, так пылко, что и сам не заметил, как сожрал порядочный бугорок драгоценностей и, что важнее, стал на такой же бугорок пузатее.

А музыка все не прекращалась, и песня Ориссы становилась все более страстной и напряженной. Див полез к сундуку с золотом – из-за вздувшегося брюха демон не мог передвигаться и на четвереньках, поэтому пришлось катиться мячиком. Он едва не свернул себе шею, уши горели от жара, и что-то стучало по полу, когда он кувыркался таким образом по сокровищнице. Какая-то палка…

Див задумался и, пожирая огромные горсти золотых, беззастенчиво чавкая, потянулся короткой рукой нащупать, что там еще за затычка.

Орисса стала бить по струнам почти наотмашь. Див с удивлением коснулся палки светильника… И, захлебываясь от резко переменившихся звуков, ссыпал в пасть полведра золотых украшений.

И тут беспощадная Орисса злобно царапнула струны сури ногтями!

Див выпучил глаза от ужаса.

И вдруг лопнул, переполненный газами!

Многие литры густой, как каша, крови обрушились на стены и самоцветы, на затылок и спину Ориссы. На волосы ей шлепнулась какая-то пренеприятная и превонючая жижа. Рваные демонические кишки опасными снарядами разлетелись по всей сокровищнице так, что не поймешь теперь, где рубины и кристаллы, а где потроха переевшего дива!

Орисса вылезла из укрытия, сбросила с плеча демонический язык и обратила внимание на грохот сверху. Повизгивали комично люди, и что-то барабанило по потолку – Орисса была так занята своими страхами, музыкой и дивом, что не почувствовала струящегося в сокровищницу дыма.

Она бросилась к драгоценностям, торопливо набила карманы золотом и изумрудами, надела на руки браслеты, на шею ожерелья – и, скользя по крови, поспешила прочь. Чем выше она взбегала по лестнице, тем больше становилось дыма.

Звеня золотом, Орисса перемотала лицо шелком и выскочила в двери первого этажа. Где-то за стеной огня и дыма мелкая собачка таскала за ноги обезглавленное тело шахзаде. Тело сопротивлялось, но не могло подцепить наглого зверя. Под потолком, на большом светильнике, висела непонятно как залетевшая туда голова. Голова рычала, клацала зубами и дула губы.

Орисса вылезла в первое попавшееся окно и со всех ног побежала к саду. Среди деревьев метались неясные тени с длинными бородами, но Орисса их не замечала. Она отыскала в хлеву своего верблюда и вывела его на дорогу.

На улицах – мрак и ни души, ни единого живого существа! В отсветах пожара видны болтающиеся ветхие тряпки на досках, развалившиеся, полузасыпанные песком глиняные домики, разбитые двери. Повсюду – камни и колючки, нанесенные пустыней. Сквозь колеса сгнившей арбы пробиваются кусты чия, а в одном из домов такие трещины, что в них лезут ветви саксаула. Даже цветущий сад дворца – и тот стал черным и угрюмым, мертвые кусты покрылись колючками, деревья осыпались и стоят скрюченные, окаменевшие.

И где-то далеко-далеко слышится странный вой:

– Шеберебереберебе бе! Шеберебереберебе бе!

Орисса растерялась, оглянулась, а потом запустила дрожащую руку в карман, надеясь, что золото и бриллианты придадут ей уверенности, но вместо самоцветов ее ладонь оказалась полна склизких и зловонных внутренностей! Складки юбки были набиты не монетами и драгоценностями, а обрывками кишок, кусками мяса, протекшими глазами, и струи крови текли страшными узорами по шелковому платью…

Ледяная ведьма

И в волчьих следах распускаются цветы

Нимская пословица


Петруха считал себя не человеком, а какой-то чушью. Такой чушью, что и сказать не о чем. Глянет он на себя в зеркало – насквозь видит. Если бы какой художник вздумал писать его портрет, то отдал бы заказчику пустой холст.

Пением немого – вот такой чушью считал себя Петруха!

Сколько он себя знал, ему думалось, что никто на него не глядит и никому до него нет дела. За ним и собаки-то уличные не бегали!.. Он жил призраком, сам по себе, и люди, окружавшие его, были недоступны ему, а он им – просто неинтересен.

Друзей у Петрухи не было. Он пошел в артель музыкантов за приключениями и страстями, а вместо этого месяцами бродяжничал среди грязи, слякоти, среди нищеты. В артели никто не знал его имени, а деревенские пьяницы, хлеставшие самогон с утра до ночи, никогда ему не наливали.

Это только кажется некоторым ветрогонам, будто артельные музыканты что ни день режутся насмерть с трехглавыми змеями и Хрустальными Пауками, лобызаются со всей дури с ведьмами и русалками и пьют вино так же много, как врут. На самом же деле большинство из них всю жизнь слоняется по пустеющим деревням, где за злых духов местные принимают то белую горячку, то разъяренный понос, где в плату за работу дают покусанный огурец, а стоит тронуть какую бабу, так вся деревня гонит тебя кулаками и мотыгами. Нет в жизни музыканта ничего романтического, читатель!

Петрухе казалось все время, что он ходит в мире по кругу, как тень в ночи, ненужный и невидимый.

Вот и сейчас, когда снег валил хлопьями размером с яйцо, когда ноги было не выдрать из сугробов, он тащился по полю у леса незнамо куда и зачем, и ящик за спиной весил как целая овца. Петруха сбился с пути. Дорогу в снегах он потерял еще утром, но, встретив хохочущих и пихающих по-братски лесорубов, он не сказал им ни слова и даже не поднял взгляда. И лесорубы его тоже не заметили, прошли мимо куда-то наискось. Когда Петруха двинулся было следом, понадеявшись, что местные выведут его к деревне, лесорубы пропали где-то среди ветвей, кустов и снежных хлопьев.

Петруха остановился.

Тут – сияющее поле до горизонта. Там – сосновый лес, трескучий и загадочный. И ни души вокруг. А впрочем, и в толпе Петрухе всегда казалось, что кругом ни души…

Думать было нечего. Петруха попер дальше, но метель разошлась такая лютая, что он и сам не понял, как попал в лес. Ветер бросался снежными покрывалами, деревья вели хороводы, все выло и свистело по-разбойничьи. Петруха почувствовал себя лишним в этом мире великанов и вечных сил природы, он почувствовал себя муравьем, последним муравьем на земле.



Кое-как пробираясь сугробами, он наткнулся на лесную избушку. Петруха ткнулся в нее лбом и поскорее ввалился в двери. Внутри – никого. Холодная, давно нетопленая печь, холодная лавка, холодный стол с кривыми ножками и табуретка – вот и все. Да где-то пищат сонные грызуны, недовольные незваным гостем.

Петруха свалился на лавку и, дыша через силу, нашел в ящике с музыкальными инструментами сухую лепешку. Струи снега вихрились в щелях ставен и у продырявленной кое-где крыши. В углу, в паутине, валялся лук, стрелы и силки, но похоже, что в эту охотничью избу давно никто не заглядывал. И когда Петруха снял с ящика одеяло и собрался развалиться на полке, снаружи, среди грохота и треска, послышались шаги.

Петруха замер, приподнялся. Шаги обошли избушку по кругу, нервные какие-то, резкие. И, что странно, когда они слышались где-то за печкой, внезапно растворилась дверь в другой стороне дома. На пороге стояла такая безобразная ведьма, что Петруха застыл от страха!

Что это была за бабка! Один глаз большой, другой – маленький и навыкате, нос крючком, щетинистый весь, бугристый, зубы торчат наружу, острые, как иглы. Руки старухи дергались беспрестанно и были такие длинные, что доставали почти до пола; пальцы -кривые кинжалы. Одна нога куриная, другая – деревянная. Волосы бело-серые, как грязный снег, клочковатые, а в копнах нечесаных – колючки и шишки. Одета бабка была в лохмотья, спутанные и связанные из обрывков каких-то древних тряпиц, еще более ветхих, чем сама укутанная в них ведьма.

– Гой еси, добрый молодец, – прокряхтела она. – Кхе!

– Э, – выдавил из себя Петруха и вжался в дальний угол, к печке.

– Э, – передразнила старуха и закрыла за собой дверь.

Метель снаружи как-то резко замолкла, и в полумраке охотничьей избы стало тихо и душно. Щели в ставнях залепило льдом, на столе и стенах появился иней. Петруха хотел было дернуться к ящику с инструментами, схватить там хоть что-нибудь, хоть шамейху, или нож, но его сковал холод, и он не шевельнулся, а лишь смотрел на страшную бабку во все глаза. Ведьма стукнула деревянной ногой и села на стул.

– Каких городов будешь, добрый молодец? – спросила она ехидно. – Каких стран заморских, каких рек-океанов? Каких отцов сын? Кхе…

– Э, ведьма, – прошептал Петруха и сдвинул брови, – двоим нам в этой избушке не вместиться. Пойду я своей дорогой, а ты не смотри мне вслед.

– Кхе… Мне и на полке скошенной места хватит, а ты можешь в печке переночевать, кхе… – бабка ухмыльнулась. – Не съем я тебя, человек, не покусаю, а люди метели тебя, сахарного, понесут, поведут, ветками и колючками на клочки изорвут.

Ведьма скривилась и вдруг вынула из носа маленькую змейку, зашептала ей что-то на своем языке, а потом опустила на пол. Змейка заизвивалась и влезла в печку, а мгновение спустя там загорелся белый, совсем не горячий огонь. Видя замешательство Петрухи, старуха снова усмехнулась, но горько и беззлобно.

– Нечем мне тебя угостить, добрый человек, – сказала она, – сама уже лет восемь ничего не ела. Возьми хоть косточку погрызи, не говори потом, что ведьма встретилась жадная.

Старуха сунула руку в лохмотья и положила на стол звериную кость. Размером кость была с кулак, замерзшая, как льдинка.

Петрухе стало совестно, он полез в ящик с инструментами и достал разломанную лепешку. Кусок протянул бабке.

– Возьми, ведьма, – пробормотал он. – Музыканту и кость угощение, а лепешка – настоящий пир.

Он подумал, что она, эта трухлявая ведьма, эта клыкастая образина, похожа на него своим одиночеством, и увидь он себя хотя раз в зеркало, быть может, нашел бы там такое же чудище, и, быть может, он вызывает в людях такой же страх и такое же отвращение, как эта старуха у него.

Поэтому он вынул из ящика пузырек самогона, который ему дали в какой-то деревне лет пять назад, и тоже поставил на стол.

– Кхе, сынок, – сказала бабка, – такой стол, да без мяса, – ведьма с загадочным прищуром посмотрела на Петруху и снова кхекнула.

Петруха скривился весь и лицом и телом и снова влез в угол.

– Всего не съем, не пужайся, молодец, – добавила ведьма, все больше веселясь, – разве среди ночи какой пальчик откушу, коли совсем оголодаю. Или другую еще забавину…

– Подавишься, бабка, – пролепетал Петруха.

Ведьма улыбнулась так, что торчащие ее как попало клыки разъехались к ушам, но улыбка вышла и не веселая, и не злая, а какая-то тихая и уставшая.

Старуха посмотрела кругом себя, подошла к печке, сунула руку в пламя и достала откуда-то из горнила камешек льда. Между пальцев лед превратился в змейку, и она юркнула под трухлявую одежду. Ведьма покосилась на музыканта, потом на его добро на кровати.

– Гусляр ты, лирник? – произнесла старуха, внезапно вынула один глаз из глазницы, взяла его пальцами и покрутила над ящиком с музыкальными инструментами.

– Музыкант я, ведьма, – сказал Петруха, – твои духи для меня – что муравьи.

– Кхе, – сказала ведьма и вкрутила глаз на место. – Сорок лет не слышала я ваших песен, сахарный, сыграй мне немного, тогда, может, и не откушу от тебя ничего. Кхе!

Петруха проворчал что-то непочтительное к старости и очень торопливо, как будто сам того жаждал, вынул из ящика синдэ – такой инструмент со струнами на тонкой палке и с ящиком внизу. Петруха глянул на бабку, тотчас отвернулся и отцепил от грифа закрепленный там смычок.

Ведьма стала у печки, а Петруха медленно повел смычком по струнам, сам еще не зная толком, что ему играть. Музыка поползла сначала, как цепь по каменному полу, звонкая, прямолинейная и пустая, но потихоньку раздвоилась, стала гибче, превратилась в тугой водный поток, что гонит тяжелые льдины то ли к запруде, то ли к океану. И чем дольше слушал себя Петруха, чем дальше гнал он этот поток под сиреневым небом, среди рощиц и зимних цветов, тем мягче становилась музыка. Она уже поднялась и рассеялась утренним ветерком, помчалась над полями, над лугами, над долинами и волнами, цветущая и ранимая, музыка нежности и красоты, рвущейся наружу из сухого, сломанного тела. И хоть не было в игре Петрухи ни тонкости, ни мастерства, каждый звук его безлюдной и чарующей музыки был как сорвавшаяся росинка, как бабочка, кружащаяся на цветущем поле. Столько умиротворения было в этой музыке, что ведьма, подойдя к замерзшим ставням, увидела во льду свое отражение и спешно коснулась его, и лед в такт мелодии побежал тонкими узорами по стенам избушки, рисуя оленей в весенних лесах, рисуя соленые воды далеких морей и птиц в небесах, рисуя тихие ручьи с камышами и снующих в воде рыб. Только людей не рисовал лед, и только людей не было слышно в музыке Петрухи.

Музыкант улыбался, улыбалась и ведьма у печки…

Среди ночи Петруха проснулся в поту. Трещали доски под крышей, а бабка уже ушла. Одна косточка на столе осталась.

Метель утихомирилась; Петруха поспешил нацепить на плечи ящик с инструментами и зашагал через лес к восходящему солнцу.

За полдень он добрался до деревни и еще целый час шатался по улице, но никому до него не было дела. Какой-то мужик во дворе рубил дрова; чурбан выскочил и хлопнул Петруху по голове. Мужик подобрал чурбан, а на подбитого им музыканта и не посмотрел. В другой избе Петруха обошел все комнаты, приставая к каждому по очереди, но никто не обратил на него внимания, никто не ответил. Всем плевать было на Петруху. И псина дворовая не залаяла…

Петруха нашел дом старосты и полчаса, на злющем морозе, в сумерках, проторчал под окнами, пока его не заметили. Да и как заметили! Сам староста три раза прошел мимо – то в курятник, то в хлев, то в туалет, и лишь на четвертый раз вдруг поворотил голову, да взвизгнул испуганно.

– Матушка родная, нечистая сила, ой! – старик подскочил и вылупился на музыканта. – Что за тать схоронился под моим окном?! Глагуша, Глагуша, дай его топором из окна!

Петруха и сам перепугался, забегал кругами по двору, а тут со всех сторон налетели какие-то деревенские с гусями и собаками, завалили очумелого музыканта в сугроб, измяли его хорошенько, погнули, порвали штаны.

– Эх, люди вы черные, злодеи бессердечные! – кричал им музыкант, пока его тормошили вверх ногами, пока в снег не упала вывалившаяся из кармана небольшая флейта.

– Тьфу, – плюнул кто-то рядом, – да то лирник заезжий…

– Так и что же? – продолжая давить тумаками спросил какой-то дед.

– По Михтуру видать.

– В бочку обоих и – бултых – в порубь! Раз – и все разговоры.

– Обожди его мять, дай слово человеческое сказать.

Петруху посадили в сугроб и долго что-то выясняли. Что они там выясняли – в бумагах артели не записано, в голове музыканта стоял такой звон, что он не слышал ни слова, ни треска.

Наконец, когда стемнело совсем, деревенские о чем-то договорились и повели Петруху в дом.

Ему дали отъесться миской горячей каши, а потом, не спрашивая, потащили было в избу, где проживал одержимый духом. Здесь опять случился какой-то переполох. Ввиду того, что Петруха до сих пор слышал один звон и ничего не понимал, автор, мудрый и непростой, видите ли, человек, решается предположить, что в тот час выяснилось, что одержимого, собственно говоря, потеряли. Всей деревней, как сказано в артельных бумагах, поперлись его искать по улицам, по амбарам, по колодцам, по прорубям и могилам, да так, наверное, и не нашли бы, дурного, но уж начало светать и тут с поля раздался дикий вопль:

– Кукареку! Кукареку!

Черт возьми, кричал человек! Тут автору придется отступить от возвышенного романтического стиля и бить прям в морду лютой лопатой правды! А то какими еще словами описать это человеческое создание с голым, совершенно волосатым и ничем не прикрытым задом, которое скакало по полю и горланило петухом на всю округу, которое болтало не только руками, но такими органами, о которых наши читательницы наверняка хотели бы услышать поболее! Ох, дамы-дамочки, пощадите честных людей!

Так вот, на поле дергал какого-то совершенно варварского трепака вполне себе пузатый мужчина без части одежд, визжал и кукарекал, кувыркался по сугробам и крутил бородой. Но это еще что! Стоило подобраться к нему деревенским, осторожно окружавшим шального петуха, как он бросился на них, стал прыгать, метя пятками по красным, растерянным рожам. Его повалили было в снег, а он вырвался, спихнул кого-то несчастного и тут же сел ему на лицо своим голым… О боги, дайте мне сил описать это безобразие!13

В конце концов, после драки негодяя утихомирили, закрутили так, что едва не переломали кости, и потащили, злые и надутые, в избу. Там его привязали к лавке, с чувством исполненного долга взяли за плечи потерянного Петруху и усадили на табуретку напротив.

Как уже догадался читатель, это придурковатое чучело и было тем одержимым, ради которого в снежные дали вызвали зануду-музыканта. Петушиная эта напасть в артельных бумагах имеет два имени – «Хриплый петух» и просто «1753». Это второе название, номер, назначил один из артельных руководителей, большой любитель систематики и непробиваемый педант. Он хотел таким образом пронумеровать всех известных духов, но, когда выяснилось, что номера 419 и 3348 – это один и тот же дух, придирчивый начальник получил серьезный удар по своему самолюбию и организовал проверку. Оказалось, что добрая половина всех духов в системе дублируются и троятся. Такого удара музыкальный начальник вынести не сумел и уволился долой – на все четыре стороны.

Впрочем, эта история к нашему рассказу не имеет никакого отношения14.

В справочнике артели «Хриплый петух» описывается как дух отчуждения и одиночества. Он подкрадывается потихоньку к тем, кто жаждет некоторого людского внимания, но никак не может эту жажду удовлетворить. Он поражает, к примеру, детей, родители которых заняты чем угодно, кроме как своими детьми, или унылых холостяков, а еще отшельников, или всяких там монахов…15

Но чаще всего «Хриплый петух» суется к старикам: либо такими древним, что у них не осталось родственников, либо таким вредными, что родственники их и знать не хотят вообще. И вот стоит в такого человека, как правило весьма робкого, не способного схватить человека за грудки и сказать ему: «Ну-ка, поговорим, стерва полинялая!» – так вот, стоит в такого тихого и безответного человека влезть духу «Хриплого петуха», как несчастный мигом преображается: бросается на всех ногами и пятками, бодается, как бык, бегает по заборам, кукарекает на восходящее солнце, короче говоря, ведет себя как обыкновенный гнусный петух! Временами это умственное затмение отступает, но ближе к вечеру снова находит и длится примерно до обеда следующего дня. В такие дни от «Хриплого петуха» лучше держаться подальше, особенно женщинам – ведь он, задира и шалопай, еще и откровенный бесстыдник. Петухи, видите ли, не часто пользуются одеждами…

Вот такой человек валялся сейчас привязанным к лавке возле ошеломленного Петрухи.

В неприкрытую дверь совались улыбающиеся зеваки, в окне хохотала какая-то курносая девка.

Петруха посмотрел на всех недовольно, быстро перебрал инструменты в ящике и вынул рассару – это палка со струнами типа того же синдэ, но играют на ней чаще всего пальцами или плектром. А еще в артели нередко берут рассару из Матараджана, у которой рядом с колками два-три рычажка. Они подтягивают струны и создают какой-то неуловимый бурдон. Автор, впрочем, этого инструмента никогда не видел. У нас в монастыре вообще запрещены музыкальные инструменты, и когда музыканты артели останавливаются на ночь, доставать что-либо из ящика им запрещают. Впрочем, я видел…16

Вообще, «Хриплый петух» в артели считается чепуховым духом. Его можно изгнать самыми разными звукосочетаниями, поэтому Петруха медлил – он мог бы сыграть и на других инструментах, но выбрал рассару за ее полифонический, простите за выражение, характер, сильно упрощающий игру.

И вот Петруха расселся на своей табуретке, снова покосился с кислым видом на сующихся в комнату ротозеев, но ничего не сказал и наконец провел пальцами по струнам.

Струны внезапно закашляли и издали звук такой поганый, что Петруха подскочил на стуле. Он задергал колки, что-то подкрутил, ударил снова. Рассара взвизгнула, как подыхающая свинья!

Петруха побледнел, принялся аккуратно дергать одну струну за другой, но все они то хрипели, то хрюкали, то трещали, то скрипели, и ни одна не играла как следует. Петруха почесал затылок и решил, что инструмент испортился от холодов. Достал синдэ, провел смычком. Раздалось сдавленное «э-э», как будто кого-то душили… Как ни изгалялся Петруха, никакого музыкального звука извлечь из синдэ у него не вышло. Он покрутил инструмент так и эдак, не нашел ни трещин, ни вздутий – и побледнел еще сильнее. Сердце задергалось.

Ах!..

Петруха стал перебирать все инструменты по очереди – лауфон и ани звучали как плеск на болотах, барабаны понг-донг и кумби истошно трещали. Даже колокольчики издавали какие-то очень уж неприличные пукающие звуки. Петруха схватился за голову, хотел уже дунуть в «поносный» свисток, последнее средство отчаявшегося музыканта, но вовремя одернул себя.

Проклятая ледяная ведьма! – подумал он. – Ведьма украла мой звук!

Он вскочил, покидал инструменты обратно в ящик и вывалился из избы на прямых на ногах, как новорожденный теленок, глянул на недоуменную толпу и помчался по дороге к лесу. Крестьяне, впрочем, не провожали его взглядами. Они все таращились с веселыми ухмылками в избушку, где трепыхался недовольный «петух», и ждали непонятно чего. Им, собственно, было все равно. Ну «петух» и «петух», что с того? Мало ли в мире петухов? Вообще говоря, местным было безразлично, получится ли что у музыканта. «Петух» их не пугал, а приносил даже некоторую пользу – будил по утрам, гонял хулиганов и лежебок, помогал мужикам пить самогон, да и женщины находили его вполне интересным человеком. Не то, что раньше – ни то, ни се, ни рыба, ни мясо, ни мужик, ни девка, ни облако, ни тучка…

А Петруха спотыкался, падал в сугробы, цеплялся за ветки кустов и деревьев, но мчал вперед с больной головой, перепуганный и очумевший. Что теперь будет? Что ему делать без звука? Какой же он после этого музыкант?.. И прежде-то никому не нужный, боровшийся с духами, которые никого особенного не тревожили, теперь он и вовсе какое-то пустое место, бурелом, прелая травинка в гнилом поле. Музыкант без звука – нелающая собака! Пересохший колодец, гнилой плод…

Пробегав психом по лесу до самого полудня, Петруха наконец отыскал охотничью избушку, но ведьмы там, конечно, давно не было. Лишь оставленные на стенах ледяные узоры напоминали о ее колдовстве.

Петруха нашел ведущие в чащу следы и бросился по ним, путаясь в ветвях и ледяном валежнике. Он бежал до самого вечера, всю ночь и весь следующий день, а в глазах все мельтешило, плыло, кусты сливались с кустами, извивались и сплетались паутиной громадные сосны. В голове стучало, как будто ее били камнями. Петруха ничего не видел и ничего не понимал, только следы ведьмы-воровки манили его, как запах свежего хлеба манит умирающего от голода.

На страницу:
4 из 6