Полная версия
Когда рассеется туман
Обои, когда-то голубые в белую полоску, посерели от сырости, а кое-где и отслоились. По одной стене висели выцветшие иллюстрации к сказкам Андерсена: стойкий оловянный солдатик на каминной полке, девочка в красных башмачках, русалочка, оплакивающая свою судьбу. Пахло плесенью и пылью, комната казалась давно покинутой обителью каких-то призрачных детей.
У закопченного камина стояло кожаное кресло, сводчатые окна выходили во двор: если влезть на потемневший деревянный диванчик у окна и высунуться подальше, увидишь двух бронзовых львов на изъеденных временем и непогодой постаментах, они внимательно глядят на раскинувшееся в соседней долине кладбище.
У окна коротал свои дни потрепанный конь-качалка: статный, серый в яблоках жеребец с добрыми черными глазами, которые – я была уверена – светятся благодарностью, когда я вытираю с него пыль. Рядом с ним, бок о бок, сидел Реверли. Огромный черный пес, любимец маленького лорда Эшбери, погиб, угодив лапой в лисий капкан. Чучельник, как мог, постарался замаскировать рану, но полностью скрыть повреждения так и не удалось. Во время уборки я обычно накидывала на Реверли тряпку, и тогда можно было почти поверить, что он не сидит тут, в комнате, глядя на меня тусклыми стеклянными глазами и скрывая дыру под заплатой.
И все-таки, несмотря на Реверли, запах сырости и облезающие обои, детская стала моей любимой комнатой. День за днем, как и предсказывала Нэнси, я находила ее пустой – дети бегали по всему имению и сюда не заглядывали. Я старалась побыстрее покончить с остальными делами и побыть тут подольше, в полном одиночестве. Вдали от непрерывных указаний Нэнси, мрачноватых замечаний мистера Гамильтона, оживленной суматохи остальных слуг, напоминающей мне о том, как мало я еще умею. Я перестала замирать от страха, научилась ценить одиночество. Представляла, что это моя комната.
А еще тут были книги, много книг, я никогда не видела столько в одно время в одном месте: приключения, исторические романы, сказки – они стояли рядами на огромных стеллажах по обе стороны камина. Как-то я вытянула одну, корешок которой мне особенно понравился. Провела ладонью по покоробившейся обложке, открыла и прочла четко напечатанное имя «Тимоти Хартфорд». Перевернула страницу, вдохнула годами копившуюся пыль и… провалилась в другую жизнь.
Читать я научилась в деревенской школе, и наша учительница, мисс Руби, приятно удивленная столь нечастым для ее учеников рвением к учебе, стала снабжать меня книгами из ее собственной библиотеки: «Джейн Эйр», «Франкенштейн», «Замок Отранто». Когда я возвращала книги, мы обсуждали полюбившиеся места. Мисс Руби даже говорила, что я и сама могла бы стать учительницей. Однако мама, услышав об этом, рассердилась. Очень мило со стороны мисс Руби вбивать мне в голову разные идеи, сказала она, только идеи на стол не поставишь. И вскоре после этого отправила меня в Ривертон – к Нэнси, мистеру Гамильтону и детской…
Которая ненадолго стала моей детской, а книги – моими книгами.
Но однажды имение накрыл туман, заморосил дождь. Я шла по коридору, предвкушая, что просмотрю сейчас детскую энциклопедию с картинками, которую обнаружила за день до этого, и вдруг остановилась как вкопанная. Из-за двери доносились голоса.
Это просто ветер, уговаривала я себя, он принес голоса откуда-то издали. Отворила дверь, заглянула внутрь и вздрогнула. В детской были люди. Юные люди, которым эта загадочная комната подходила как нельзя лучше.
И в тот же миг, без всякого предупреждения, детская перестала быть моей. Я стояла в нерешительности, не зная, стоит ли мне заняться уборкой или лучше прийти попозже. Снова заглянула, робея от взрывов смеха. Звонких, уверенных голосов. Блестящих волос и разноцветных лент.
Дело решили цветы. Они стояли в вазе на каминной полке и совершенно завяли. Лепестки за ночь опали и лежали на полу, как укор нерадивой прислуге. Если Нэнси увидит – мне несдобровать, она ясно выразилась: если я буду плохо выполнять свои обязанности, мама тут же об этом узнает.
Помня инструкции мистера Гамильтона, я покрепче прижала к груди метелку и щетку и на цыпочках пробралась к камину, стараясь остаться незамеченной. Не стоило волноваться. Дети даже не обернулись – привыкли делить свое жилище с целой армией невидимок. Они и впрямь не видели меня, тогда как я лишь притворялась, будто не вижу их.
Две девочки и мальчик: младшей около десяти, старшему не больше семнадцати. Все типичной для Эшбери внешности: золотые волосы и синие, словно узоры веджвудского фарфора[1], глаза – наследство матери лорда Эшбери, датчанки, которая, по словам Нэнси, вышла замуж по любви и лишилась за это приданого (хотя посмеялась-то она последней, добавляла Нэнси, когда умер брат ее мужа и она сделалась леди Эшбери).
Старшая девочка стояла посреди комнаты с пачкой бумаги в руке и в красках расписывала, как должны выглядеть прокаженные. Младшая сидела на полу, скрестив ноги, и, вытаращив глаза, слушала сестру; рука ее обвивала шею Реверли. Я удивилась и слегка испугалась, увидев, что пса вытащили из угла и приняли в компанию. Мальчик стоял коленями на диване и сквозь туман вглядывался в долину.
– А потом, Эммелин, ты оборачиваешься к зрителям, а лицо у тебя все в проказе! – радостно закончила высокая девочка.
– А что такое проказа?
– Кожная болезнь, – ответила старшая. – Пятна, слизь и все такое.
– Ханна, а давай у нее сгниет кончик носа, – предложил мальчик, оборачиваясь и подмигивая Эммелин.
– Здорово, – серьезно кивнула Ханна. – Давай.
– Нет! – взвыла Эммелин.
– Эммелин, ну что ты как младенец. Он же сгниет не по правде, – объяснила Ханна. – Сделаем тебе какую-нибудь маску попротивней. Я поищу в библиотеке книги по медицине. Там должны быть картинки.
– А почему именно у меня будет эта проказа? – заупрямилась Эммелин.
– Спроси Господа Бога, – пожала плечами Ханна. – Это он придумал.
– Нет, почему я должна играть Мариам? Я хочу кого-нибудь другого.
– А других ролей нет. Дэвид будет Аароном, потому что он самый высокий, а я – Богом.
– А почему не я – Бог?
– Потому что ты хотела главную роль. Или нет?
– Хотела, – сказала Эммелин. – Хочу.
– Тогда в чем дело? Бог даже не появляется на сцене. Я буду говорить из-за занавеса.
– А если я буду Моисеем? – спросила Эммелин. – А Мариам пусть сыграет Реверли.
– Никаких Моисеев, – отрезала Ханна. – Нам нужна настоящая Мариам. Она гораздо важней Моисея. Он появляется всего один раз, за него будет Реверли, а слова скажу я из-за занавеса. Или Моисея вообще уберем.
– А может, разыграем другую сцену? – с надеждой предложила Эммелин. – Про Марию и младенца Иисуса?
Ханна недовольно фыркнула.
Репетируют, поняла я. Альфред, лакей, говорил мне, что в одни из ближайших выходных состоится семейный концерт. По традиции в этот день кто-то поет, кто-то читает стихи, а дети ставят сценку из бабушкиной любимой книги.
– Мы выбрали эту, потому что она очень важная, – объяснила Ханна.
– Не мы, а ты выбрала, потому что она важная, – возразила Эммелин.
– Именно, – согласилась Ханна. – Она про отца, у которого двойные правила: для сыновей – одни, а для дочерей – другие.
– Что на редкость благоразумно, – добавил Дэвид.
Ханна не обратила на него внимания.
– Мариам и Аарон виновны в одном и том же грехе: осуждали женитьбу брата…
– И что они говорили? – заинтересовалась Эммелин.
– Не важно, они просто…
– Ругались?
– Нет, дело не в этом. Важно то, что Бог решил наказать Мариам проказой, а с Аароном просто поговорил. Как ты считаешь, Эммелин, разве это честно?
– А Моисей женился на африканке? – спросила Эммелин.
Ханна сердито тряхнула головой. Я уже успела заметить, что это ее привычный жест. Длиннорукая, длинноногая, она вся горела какой-то нервной энергией и очень легко срывалась. Эммелин, напротив, походила на ожившую куклу. И хотя черты их были похожи – носы с легкой горбинкой, ярко-голубые глаза, одинаковый рисунок рта, – на лице каждой из сестер они смотрелись совершенно по-разному. В то время как Ханна напоминала сказочную фею – порывистую, загадочную, нездешнюю, – красота Эммелин казалась более земной. И уже в то время ее манера складывать губы и слишком широко распахивать глаза напоминала мне фотографии красоток, которыми торговали в наших краях лоточники.
– Ну, женился или нет? – допытывалась Эммелин.
– Да, Эмми, – засмеялся Дэвид. – Моисей женился на эфиоплянке. А Ханна злится потому, что мы не разделяем ее взглядов на женскую независимость. Она у нас суфражистка.
– Ханна! Ну что он дразнится? Скажи ему, что ты не такая!
– Почему же? Конечно, я суфражистка. И ты тоже.
– А па не знает? – шепотом спросила Эммелин. – А то он страшно рассердится.
– Ерунда, – фыркнула Ханна. – Наш па – просто котеночек.
– Никакой он не котеночек, а настоящий лев, – дрожащими губами возразила Эммелин. – Пожалуйста, не зли его, Ханна.
– Не бойся, Эммелин, – сказал Дэвид. – Сейчас все женщины – суфражистки, это модно.
– А Фэнни никогда ничего такого не говорила, – недоверчиво произнесла Эммелин.
– Все девушки, которые хоть что-нибудь из себя представляют, в этом году на первый выезд в свет наденут не платье, а костюм, – продолжал Дэвид.
Эммелин вытаращила глаза.
Я слушала, притаившись за стеллажами и гадая, о чем это они. Я никогда раньше не слыхала слова «суфражистка», но догадывалась, что это, должно быть, такая болезнь, вроде той, что подхватила миссис Наммерсмит из нашей деревни, когда на пасхальном празднике она начала скидывать с себя одежду и мужу пришлось отвезти ее в Лондон, в больницу.
– Ты просто вредный, – сказала Дэвиду Ханна. – И так несправедливо, что па не отдает нас с Эммелин в школу, а тут еще и ты стараешься выставить нас дурочками при любой возможности.
– Да с вами и стараться не надо, – парировал сидевший на ящике с игрушками Дэвид и откинул упавшую на глаза прядь. У меня перехватило дыхание: такой он был красивый, золотоволосый, похожий на сестер. – В любом случае вы ничего не теряете. Нечего там делать, в этой школе.
– Да? – иронически подняла брови Ханна. – Обычно ты, наоборот, с удовольствием расписываешь мне все, чего я лишена. С чего это ты изменил свой взгляд?
Тут глаза ее широко раскрылись – две пронзительно-голубые луны, голос дрогнул.
– Только не говори, что натворил что-то ужасное и тебя выгнали!
– Разумеется, нет, – быстро ответил Дэвид. – Просто мне кажется, что учеба – не главное в жизни. Мой друг, Хантер, говорит, что настоящая жизнь – сама по себе лучшее образование…
– Хантер?
– Он поступил в Итон только в этом году. Его отец – какой-то ученый. Недавно открыл что-то очень важное, и ему пожаловали титул маркиза. Он чуть-чуть чокнутый, и сын такой же, во всяком случае, так говорят наши ребята, хотя по мне – Робби просто отличный парень.
– Ну хорошо, – сказала Ханна. – Пусть твой чокнутый Роберт Хантер презирает учебу, сколько ему угодно, но я – как я стану знаменитым драматургом, если па отказывается дать мне образование? – Она горько вздохнула. – Ну почему я не мальчик?
– А мне бы не понравилось в школе, – заявила Эммелин. – И я уж точно не хочу быть мальчиком. Никаких платьев, эти ужасные шляпы и разговоры только о спорте и политике.
– А мне интересно говорить о политике, – сказала Ханна. В пылу спора ее аккуратная прическа растрепалась, локоны выбивались со всех сторон. – Первым делом я бы заставила Герберта Асквита[2] дать женщинам право голоса. Даже молодым.
– Ты бы стала первым министром-драматургом Великобритании, – усмехнулся Дэвид.
– Да, – не стала спорить Ханна.
– Ты же хотела стать археологом, – напомнила Эммелин. – Как Гертруда Белл.
– Я могла бы быть и археологом, и политиком. На дворе двадцатый век. – Ханна нахмурилась. – Если бы только па согласился дать мне достойное образование.
– Ты же знаешь, что па думает о женском образовании, – сказал Дэвид.
– Прямая дорожка к тому, чтобы стать суфражисткой, – заученно отчеканила Эммелин. – Тем более он говорит, что мисс Принс учит нас всему, что нужно знать.
– Это только па так считает. Надеется, что она сделает из нас тоскливых женушек для тоскливых мужей – чуть-чуть пианино, чуть-чуть французского и умение вежливо поддаваться, играя в бридж. Конечно, так с нами гораздо меньше хлопот!
– Па говорит: никому не понравится женщина, которая слишком много думает, – сообщила Эммелин.
Дэвид закатил глаза:
– Как та канадка, что везла его домой с золотых приисков и всю дорогу болтала о политике. Она сослужила нам плохую службу.
– А я и не желаю нравиться, – упрямо выпятив подбородок, сказала Ханна. – И не стану думать о себе хуже, если кто-то там меня не любит.
– Тогда могу тебя обрадовать, – сообщил Дэвид. – Я совершенно точно знаю, что тебя не любят почти все наши друзья.
Ханна попыталась было снова нахмуриться, но не смогла сдержать непрошеной улыбки.
– Значит, так: я не собираюсь сегодня делать ее дурацкое задание. Надоело читать наизусть «Леди Шалот»[3] и слушать, как мисс Принс сморкается в платок.
– Она оплакивает утерянную любовь, – вздохнула Эммелин.
Ханна вытаращила глаза.
– Это правда! – обиделась Эммелин. – Я слышала, как бабушка рассказывала леди Клем. Раньше, до того как она стала работать у нас, мисс Принс была помолвлена.
– Думаю, жених вовремя пришел в себя, – заметила Ханна.
– Он женился на ее сестре, – объяснила Эммелин.
Ханна осеклась – правда, ненадолго.
– Надо было подать на него в суд за нарушение обязательств.
– Леди Клем тоже так сказала – и даже хуже, а бабушка ответила, что мисс Принс не желала ему неприятностей.
– Ну и дура, – подытожила Ханна. – Тогда так ей и надо.
– Но ведь это так романтично, – хмыкнул Дэвид. – Несчастная безответно влюблена, а тебе жалко почитать ей грустные стихи. До чего же ты жестокая, Ханна!
– Не жестокая, а реалистичная, – подняла подбородок Ханна. – А влюбленные вечно ничего не соображают и творят всякие глупости.
Дэвид улыбнулся – многозначительная улыбка старшего брата, который уверен, что совсем скоро сестра заговорит по-другому.
– Нет, серьезно, – упрямо продолжала Ханна. – Ты же знаешь, как я отношусь ко всей этой романтике. А мисс Принс стоило бы унять слезы и заинтересоваться чем-нибудь, да и нас заинтересовать. Строительством пирамид, к примеру, или исчезновением Атлантиды, походами викингов…
Эммелин зевнула, а Дэвид поднял руки, показывая, что сдается.
– Ну ладно, – хмуро сказала Ханна, глядя на листы в руке. – Мы только зря теряем время. Начнем с того места, где Мариам поражает проказа.
– Мы это уже сто раз репетировали, – запротестовала Эммелин. – Давайте поиграем во что-нибудь!
– А во что?
– Не знаю, – растерянно пожала плечами Эммелин, переводя взгляд с Дэвида на Ханну. – Может, в Игру?
Нет, не в Игру, а в игру. Тогда еще она была для меня просто игрой. Эммелин могла иметь в виду шарики или прятки. Только некоторое время спустя их игра стала Игрой с большой буквы, дорогой к приключениям, фантазиям и тайнам. А тем хмурым, сырым утром, когда дождь уныло барабанил в окна детской, я почти не обратила внимания на слова Эммелин.
Скрючившись за спинкой кресла и сметая разлетевшиеся по полу сухие лепестки, я пыталась представить себе, каково это – иметь братьев и сестер. Мне всегда хотелось кого-нибудь. Я даже раз спросила у мамы, не могла бы она завести мне сестренку, чтоб было с кем сплетничать и шептаться, фантазировать и мечтать. Мне жилось так одиноко, что я с удовольствием представляла себе даже наши ссоры. Мама как-то грустно рассмеялась и сказала, что ни к чему повторять одну ошибку дважды.
Как это – гадала я – ощущать себя чьей-то, глядеть на мир, зная, что ты часть племени, чувствуя за спиной союзников? Погрузившись в свои мысли, я рассеянно водила щеткой по спинке кресла, как вдруг она за что-то зацепилась, на пол свалилось одеяло, и я услышала хриплый вскрик:
– Что случилось? Ханна! Дэвид!
Старушка, древняя, как само время, дремала в кресле, завернувшись в плед так, что до сих пор ее не было ни видно ни слышно. Должно быть, няня Браун, сообразила я. О ней говорили тихо и благоговейно как наверху, так и под лестницей, она вырастила самого лорда Эшбери и считалась такой же принадлежностью семьи, как и дом.
С щеткой в руке я застыла за спинкой кресла под взглядами трех пар голубых глаз.
– Что стряслось, Ханна? – снова спросила старушка.
– Ничего, няня Браун, – обретя дар речи, ответила Ханна. – Мы репетировали. Будем потише.
– Смотрите, чтобы Реверли не слишком распрыгался здесь, взаперти, – велела няня.
– Нет-нет, он ведет себя замечательно, – сказала Ханна, очень отзывчивая, несмотря на вспыльчивость. Она шагнула к няне и снова укрыла одеялом ее высохшее тело. – Отдыхай, милая, у нас все хорошо.
– Ну если только совсем чуть-чуть, – сонно согласилась няня. Ее глаза закрылись, и через минуту она уже мирно похрапывала.
Я затаила дыхание, ожидая, когда кто-нибудь из детей заговорит. Они все смотрели на меня широко раскрытыми глазами. Я уже представила, как меня волокут к Нэнси или даже к самому мистеру Гамильтону, а те требуют объяснить, как это я осмелилась вытереть пыль с няни, и недовольное лицо мамы, когда меня вернут домой, даже не дав рекомендаций…
Но никто не ругал меня, не бранил, даже не хмурился. Случилось то, чего я совершенно не ожидала. Будто по команде они расхохотались: свободно, безудержно, рушась друг на друга и сплетаясь в клубок.
Я молча стояла, ожидая сама не знаю чего, смех напугал меня гораздо больше, чем молчание. Губы предательски задрожали.
Наконец старшая девочка вытерла глаза и смогла выговорить:
– Я – Ханна. Мы с тобой раньше не встречались?
Я торопливо сделала книксен и выдохнула:
– Нет, миледи. Меня зовут Грейс.
– Никакая она не миледи, – рассмеялась Эммелин. – Она просто мисс.
Я снова присела, стараясь не поднимать глаз.
– Меня зовут Грейс, мисс.
– А выглядишь как-то знакомо, – сказала Ханна. – Ты точно не работала здесь на Пасху?
– Нет, мисс. Я новенькая. Меня взяли месяц назад.
– Ты слишком маленькая для горничной, – заметила Эммелин.
– Мне четырнадцать, мисс.
– Опа! – воскликнула Ханна. – Мне тоже! Эммелин – десять, а Дэвид у нас старичок – ему шестнадцать.
– А ты всегда протираешь тех, кто уснет в кресле, Грейс? – спросил в свою очередь Дэвид.
Эммелин снова захохотала.
– Нет-нет, сэр. Только сегодня, сэр.
– Жалко. А то можно было бы никогда не мыться.
От смущения у меня вспыхнули щеки. Никогда раньше я не встречала настоящего джентльмена, да еще почти моего ровесника. От его последних слов сердце у меня в груди заколотилось, как птица в клетке. Странно. Даже и сейчас, когда я вспоминаю Дэвида, я чувствую что-то вроде того давнего волнения. Выходит, я еще не совсем умерла.
– Не обращай внимания, – посоветовала Ханна. – Дэвид считает себя жутким остряком.
– Да, мисс.
Ханна смотрела на меня с интересом, словно собираясь спросить что-то еще. Но прежде чем она открыла рот, мы услышали звук шагов – сперва по лестнице, а потом и по коридору. Ближе, ближе… Цок, цок, цок…
Эммелин подскочила к двери и поглядела в замочную скважину.
– Это мисс Принс, – обернувшись к Ханне, шепнула она. – Идет сюда.
– Скорей! – прошипела Ханна. – А то погибнем страшной смертью в неравной борьбе с Теннисоном.
Застучали ботинки, взметнулись юбки, и, прежде чем я успела хоть что-нибудь сообразить, все трое испарились. Дверь распахнулась, в комнату ворвался холодный, сырой воздух. В дверном проеме выросла прямая, как палка, фигура.
Мисс Принс оглядела комнату и заметила меня.
– Ты! – сказала она. – Ты не видела детей? Они опаздывают на урок. Я уже десять минут жду их в библиотеке.
Я не привыкла обманывать и до сих пор не знаю, что со мной случилось, и все же в тот момент, глядя прямо на учительницу, я, не моргнув глазом, соврала:
– Нет, мисс Принс. Не видела.
– Точно?
– Да, мисс.
Она пристально изучила меня через очки.
– Но я ведь ясно слышала тут голоса.
– Только мой, мисс. Я пела.
– Пела?
– Да, мисс.
В детской воцарилось молчание, которому, казалось, не будет конца. Потом мисс Принс похлопала указкой по раскрытой ладони и шагнула внутрь. Двинулась по периметру комнаты – цок, цок, цок…
Когда она подошла к кукольному домику, я заметила, что из-за него высовывается ленточка Эммелин.
– Я… я вспомнила, мисс. Я видела их из окна. Они были в старом лодочном сарае, на берегу.
– На берегу, – повторила мисс Принс. Она подошла к окну и попыталась вглядеться в туман, бросавший на ее лицо белый призрачный отсвет. – «Осина тонкая дрожит, и ветер волны сторожит…»
Тогда я еще не читала Теннисона и решила, что мисс Принс просто описывает озеро.
– Да, мисс, – согласилась я.
Постояв еще мгновение, она обернулась:
– Я пошлю за ними садовника. Как там его…
– Дадли, мисс.
– Значит, пошлю Дадли. Не будем забывать, что точность – вежливость королей.
– Да, мисс, – приседая, подтвердила я.
Учительница процокала мимо меня и, выйдя, плотно притворила дверь.
Дети возникли передо мной будто по мановению волшебной палочки – из-за занавески, кукольного домика, старой тряпки.
Ханна улыбнулась мне, но я не ответила. Пыталась понять, что я только что сделала. Зачем я это сделала.
Растерянная, подавленная, смущенная, я торопливо присела и выбежала из детской в коридор. Щеки мои горели, я спешила вновь оказаться на привычной кухне, подальше от этих странных взрослых детей и тех непонятных чувств, которые они во мне вызывали.
В ожидании концерта
Сбегая вниз по ступеням в дымную кухню, я услышала, как Нэнси выкликает мое имя. Я чуть-чуть постояла на нижней площадке, выжидая, пока глаза привыкнут к полутьме, и торопливо вошла. На огромной плите посвистывал медный чайник, от варившегося рядом окорока поднимался солоноватый пар. Посудомойка Кэти, бездумно глядя в запотевшее окно, скребла в раковине кастрюли. Миссис Таунсенд не было – скорее всего, прилегла отдохнуть, пока не пришло время готовить чай. Нэнси сидела в столовой для слуг в окружении ваз, канделябров, кубков и огромных блюд.
– Наконец-то, – нахмурилась она так, что глаза превратились в черные щелочки. – Я уж думала, придется тебя разыскивать. – Нэнси указала на соседний стул. – Не стой как истукан. Бери тряпку да помогай.
Я уселась рядом с ней и выбрала широкий круглый молочник, с прошлого года не видевший дневного света. Оттирая с него пятна, я пыталась представить, что творится сейчас в детской. Как там смеются, играют, поддразнивают друг друга. Мне будто приоткрылась чудная книга с волшебными картинками, но, не успела я зачитаться, пришлось со вздохом отложить ее в сторону. Понимаешь? Уже тогда я почти что влюбилась в младших Хартфордов.
– Ты что! – воскликнула Нэнси, отбирая у меня тряпку. – Это же столовое серебро его светлости! Повезло тебе, что мистер Гамильтон не видит, как ты его царапаешь.
Она приподняла повыше вазу, которую чистила сама, и начала тереть ее размеренными круговыми движениями.
– Вот так. Видишь? Аккуратно. В одну сторону.
Я кивнула и вновь принялась за свой молочник. В голове роились вопросы о Хартфордах, вопросы, на которые – я была уверена – Нэнси знает ответ. И все-таки я не решалась их задать. С нее бы сталось перевести меня работать подальше от детской, если б она почуяла, что я получаю от своих обязанностей недолжное удовольствие.
Но как влюбленному даже самые простые вещи кажутся исполненными великого смысла, так и мне хотелось узнать о Хартфордах хоть что-нибудь. Я вспомнила о запрятанных в комоде книгах, о Шерлоке Холмсе, который заставлял людей давать самые неожиданные ответы при помощи искусных вопросов. Глубоко вздохнув, я позвала:
– Нэнси…
– Мм?
– А как выглядит сын лорда Эшбери?
Черные глаза потеплели.
– Майор Джонатан? Он очень красивый…
– Нет, майора Джонатана я видела.
Не заметить майора Джонатана, живя в Ривертоне, было трудновато. Портрет старшего сына лорда Эшбери, наследника, закончившего сперва Итон, а затем и военную академию Сандхерст, висел рядом с портретом отца (в ряду целой галереи отцов предыдущих поколений) на верхней площадке парадной лестницы, сурово глядя в вестибюль: голова гордо поднята, медали сверкают, голубые глаза холодны как лед. Гордость Ривертона – как наверху, так и под лестницей. Герой Англо-бурской войны. Будущий лорд Эшбери.
Нет, я имела в виду Фредерика, того, кого в детской, со страхом ли, с восхищением, называли «па». Младшего сына лорда Эшбери, имя которого заставляло гостей леди Вайолет улыбаться и покачивать головой, а его светлость бормотать что-то неразборчивое в стакан с хересом.