Полная версия
Деревянное яблоко свободы
Глава 2
Подъехав к своему дому, я нашел двери его распахнутыми настежь, несмотря на мороз. Из дверей на синий искрящийся снег падал яркий свет и вырывались клубы пара, в которых мелькали торопливые фигуры людей, нагруженных дорожными вещами. Лошади, запряженные в простую кибитку, тяжело вздували бока, покрытые густым инеем, словно попонами.
– К вам гости, барин! – объявил мне вынырнувший из темноты мой старый слуга Семен, выражая голосом своим радость, что на меня свалилось такое счастье.
Я быстро поднялся на крыльцо и застал в передней пожилого высокого господина в медвежьей шубе. Рядом с ним стояла девица в дубленом ладном полушубке и пуховом платке, лет ей на первый взгляд было не больше пятнадцати. При моем появлении высокий господин двинулся мне навстречу и, подавая руку, представился, как мне показалось, несколько смущенно:
– Николай Александрович Фигнер, дворянин Тетюшского уезда.
– Знаю, – сказал я, – я уже батюшкой про вас извещен.
– А это моя дочь Вера, прошу, как говорится, любить и жаловать.
– Очень рад, – сказал я, прикладываясь к красной и холодной с мороза ручке, которая казалась столь маленькою и хрупкою, что в мои руки ее брать было боязно.
– Надеемся, что мы вас не очень обеспокоим, – сказал ее отец, – но ежели что, прошу вас не стесняться, скажите прямо, и мы съедем без всякой обиды. Люди мы простые, можем устроиться и на постоялом дворе, да и знакомых у нас здесь, слава богу, хватает.
Разумеется, это была всего лишь дань хорошему тону, и ответь я на его просьбу утвердительно, он обиделся бы на всю жизнь, однако я по тем же правилам тут же заверил его, что ни он, ни его дочь меня нисколько не стеснят и могут вполне распоряжаться моим домом, как своим, занявши второй этаж. Старик благодарил меня в самых изысканных выражениях.
Когда мы встретились в столовой за чаем, я увидел, что Вера несколько старше, чем показалась мне с первого взгляда. Она была одета в синее скромное платье с белым отложным воротничком. У нее были темные, заплетенные в тяжелую косу волосы, правильные черты лица, тонкий нос и глаза живые, смотрящие на все, что им открывалось, с неподдельным интересом. Ее поведение обличало в ней провинциальную девушку, не привыкшую к мужскому обществу и потому чрезмерно застенчивую, хотя мне показалось, что эта застенчивость ненадолго, до нескольких выходов в свет.
– Вы первый раз в Казани? – спросил я не потому, что мне это было в самом деле интересно, а просто чтобы начать разговор.
– Нет, я здесь жила шесть лет, – сказала она, зардевшись от смущения.
– Странно, что мы с вами нигде не встретились раньше, – сказал я.
– Казань все-таки большой город, – сказала она.
– Дело не в том, что Казань большой город, – сказал отец, – а в том, что ты училась в закрытом заведении. В Родионовском институте, – повернулся он ко мне.
В Родионовском институте один мой знакомый преподавал когда-то географию, но потом был изгнан за какие-то амурные дела. Я вспомнил о нем. Постепенно мы разговорились, и Вера сказала мне, что полученным образованием она совершенно недовольна, хотя при выходе и получила отличие. Единственное, что она хорошо усвоила, – это латынь и закон Божий, а преподавание других предметов оставляло желать лучшего. Например, литература давалась лишь до сороковых годов, из современных писателей говорили об одном Тургеневе, да и того читали только «Муму».
– Ну в конце концов, – сказал я, – литература такой предмет, который не обязательно постигать в школе. И кроме того, в школе сколько бы ни давали литературы, все равно этого будет мало.
– А девице все эти премудрости знать вовсе и не обязательно, – вмешался отец. – Надо только научиться немного французскому, немного бренчать на рояле да детей воспитывать.
Вера смутилась, покраснела и с упреком посмотрела на родителя.
– Почему уж так, – поспешил я ей на выручку, – такое представление о женщине не совсем современно. Почему бы женщине не заняться каким-нибудь доступным ей делом, например медициной?
– Ну и что хорошего?
– Нет и ничего дурного, – сказал я. – Среди женщин и сейчас немало есть акушерок и повитух, отчего же им и не быть врачами?
– Такого никогда не бывало.
– Раньше не бывало и паровых машин, а вот же ходят теперь поезда, и никого это не удивляет. Прошу прощения, но я вашу точку зрения разделить не могу. Считаю бессмысленным стоять поперек пути нового, ибо оно все равно пробьется, и лет эдак через пятьдесят ученая женщина никому не будет в диковинку, уверяю вас.
– Не дай бог.
– Напрасно вы так говорите, Николай Александрович. Вот ведь недавно еще крестьяне были крепостные, и казалось, что так и должно быть, потому что так велось испокон веку. Однако вот их теперь освободили, и многие считают это правильным.
– Это вы не равняйте одно к другому. – Старик воодушевился, и глаза его заблестели. – Крестьян освободить давно надо было. Я вам больше скажу: ежели бы их не освободили и они бы восстали, я встал бы во главе их.
– Если бы они вас взяли, – поправил я.
– А почему бы им было меня не взять?
– Да хотя бы потому, что если и возникает какое движение, то оно сразу выдвигает и своих руководителей, которых никто со стороны не ищет.
Старик замолчал, насупил брови. Может быть, он согласен был с моими словами, и все же чувствовал некоторую обиду, что я не доверяю его гарибальдийским возможностям. Помолчав так некоторое время, он поднялся из-за стола, сказав, что пора на покой.
– Отдохнуть надо с дороги, да и вообще, знаете ли, мы люди деревенские, ложиться привыкли рано.
В этих его словах тоже почувствовал я уклончиво высказанную обиду. Он как бы говорил, что по понятиям «деревенских людей» яйца курицу не учат. Я не стал укреплять в нем чувство обиды и, проводив обоих на второй этаж, зашел к Семену распорядиться, чтобы тот принес теплые одеяла.
Семен, крепкий еще семидесятилетний старик, жил в угловой комнатенке.
Я застал его стоящим на коленях под иконой, освещенной тусклой лампадкой.
Научась самостоятельно грамоте, он употреблял ее на то, что составлял ежедневно длинный перечень просьб, с которыми, поминутно заглядывая в сей документ, обращался вечерами к всевышнему. Списки эти он хранил у себя в деревянной простой шкатулке, перечитывал их на досуге и против сбывшихся пожеланий ставил крест и писал в скобках: «Сполнено».
– Осподи, вразуми раба своего Федора Рябого, чтобы отдал целковый, даденный мной на Масленую, – бормотал он, – подскажи барину, чтобы раздетый на улицу не выбегал, неровен час застудится. Племянница моя Дунька, которая в деревне живет, понесла от Гришки Кленова, скажи ему, чтоб женился, а коли не женится, сделай ему какую нито неприятность либо болесть, дабы впредь неповадно было девок портить, а Дуньку тоже накажи как хошь, только поимей в виду, что она ишо молодая и глупая, опосля и сама опомнится, да будет поздно, а ишо поясница у меня болит со вчерашнего, так сделай милость, пущай пройдет, хворать-то некогда, делов много. А купец Балясинов собаку держит непривязанную, Лешку, мальчонку нашего, она уже покусала, глядишь, еще кого ухватит.
Увидев меня, старик смутился и скомкал бумажку.
– Семен, – сказал я ему улыбаясь, – что ж ты у господа ерунду всякую просишь? Попросил бы сразу чего-нибудь побольше.
– Да ведь, барин, на большее он, пожалуй, осердится, – сказал Семен, не подымаясь с колен, – а из ерунды, может, чего и подаст.
– Ерунды-то уж слишком много просишь.
– Я все прошу, а ежели он хоть что-нибудь даст, и за то спасибо.
– Ну ладно, – сказал я. – Если еще недолго будешь молиться – молись, а если долго, то сейчас сходи сам или пошли кого-нибудь, пусть принесут гостям теплые одеяла, а то ведь окна заклеены плохо, дует, еще застудим с тобой гостей.
Глава 3
Перелистывая в который раз дело Анощенко, я случайно обратил внимание на упоминание о каком-то перстне, найденном на месте происшествия. Это упоминание содержалось в протоколе, составленном участковым приставом, еще когда был жив Правоторов. Записано в виде вопроса и ответа.
«Вопрос: На месте происшествия найден вот этот перстень. Он принадлежит вам?
Ответ: Нет, этот перстень я первый раз вижу».
И все. Но почему-то меня вдруг заинтересовало: что за перстень? Почему был задан такой вопрос? Я всегда помнил, что в нашем деле нельзя пренебрегать мелочами. Мелочи иногда говорят больше, чем от них ожидаешь. Я заглянул в последний лист дела, где обычно содержится опись вещественных доказательств, но никакой описи не обнаружил. Это было нормально. Какие могут быть вещественные доказательства, если произошла обыкновенная кулачная потасовка, правда, приведшая к необычным последствиям? Не могу сказать, чтобы я сразу придал большое значение своему открытию, но на всякий случай отыскал пристава, составлявшего протокол. Я говорю «отыскал», потому что пристав этот, изгнанный из полиции за пьянство, теперь служил надзирателем в тюремном замке. Бывший пристав не сразу вспомнил, что действительно в его протоколе упоминался перстень, но упоминался только потому, что его нашли на месте драки и не знали, кому отдать.
– Перстенек-то был дурной, черный, потому-то его и не уперли, – говорил пристав, глядя на меня преданными полицейскими глазами. – Вот я и спросил господина Анощенко, не его ли. А то ведь как что, так сразу говорят, что в полиции, дескать, самые воры и сидят. Ну а раз господин Анощенко перстенек не признал, то мне и спрашивать больше нечего.
– И куда вы его дели? – спросил я.
– Сейчас и не упомню, – смутился пристав. – Да вы не сомневайтесь, себе я его не взял. Кабы он золотой был или хотя б серебряный, а то ведь перстенишко так себе – одна дрянь.
– Все же мне бы хотелось, чтоб вы припомнили, – настаивал я.
Чем труднее казалось добыть этот перстень, тем почему-то важнее мне мнилась тайна, скрытая за ним, и тем большее упорство проявлял я в отыскании этой безделицы.
В конце концов пристав припомнил, что, кажется, в левом ящике его бывшего стола лежал этот перстень. Поехал я опять на бывший участок этого бывшего пристава, попросил нового пристава открыть стол, но искомого опять-таки не нашел ни в левом ящике, ни в правом. Но тут появилась еще одна ниточка: новый пристав сказал, что стол недавно ремонтировали и уж не столяр ли украл. Он обещал мне вызвать этого столяра и узнать.
Розыски перстенька на первый взгляд, может, и были совершеннейшей ерундой, но на эту ерунду я потратил тогда дня три или четыре. Занятый этими поисками, я иногда вовсе забывал про своих гостей, с которыми у меня, впрочем, сложились вполне дружеские отношения. Правда, старика Фигнера мне приходилось видеть довольно редко. Целый день он пропадал по своим делам, то закупая какие-то жернова, то навещая детей (как-никак две дочери учились в институте, а два сына в гимназии), то наносил визиты друзьям и знакомым. Вера часто оставалась дома, и мне случалось говорить с ней о том о сем. Сперва разговоры наши проходили в несколько натянутой атмосфере, какая возникает между не очень знакомыми мужчиной и молодой девушкой, однако ж мы вскоре сблизились, и отношения наши стали вполне свободными и дружескими, с тем, правда, оттенком шутливой снисходительности с моей стороны, который был следствием разницы в возрасте.
Вот я сижу в своем кабинете, в который раз перечитывая дело Анощенко. Входит Вера.
– Алексей Викторович, я вам не помешаю?
– Помешаете, – говорю я грубо, но шутливо, в том именно тоне, который между нами установился в последнее время.
– А что делать, если мне скучно?
– Займитесь чем-нибудь.
– Мне надоело заниматься.
– А что делает ваш батюшка?
– Сказал, что поехал куда-то с деловым визитом, но я думаю, что на самом деле он играет где-то в картишки. Он большой любитель этого дела.
– Уж лучше играть в карты, – говорю я, – чем слоняться по дому без дела или вертеться перед зеркалом.
– Не думаю. Вы знаете, я всю жизнь чем-нибудь занималась. То меня учили французскому языку, то танцам, то музыке. Потом шесть лет в институте, в четырех стенах. С ума сойти! Столько времени потрачено зря!
Я молчу, читаю. Все-таки хотелось бы понять, что за перстень был обнаружен на месте избиения, кому он принадлежал и какое он имеет ко всему этому отношение.
– Алексей Викторович, как вы думаете, я могу кому-нибудь понравиться?
– Сомневаюсь.
– А почему? Разве я некрасивая?
– А вы сами как думаете?
Она смотрит в зеркало.
– Мне кажется, что я миловидная.
– Не знаю, с чего вы это взяли.
– А что? У меня правильные черты лица, большие глаза, темные волосы, благодаря которым домашние зовут меня Джек-Блэк. Пожалуй, мне кто-нибудь может даже предложение сделать.
– Не думаю. Разве что по расчету.
– По расчету я не хочу. Я скажу папе, чтобы он не давал за мной никакого приданого, тогда если кто-нибудь, пускай самый некрасивый и жалкий человек, сделает мне предложение, я буду знать, что он меня любит.
Я продолжаю читать. Молчу, и она молчит. Смотрит в зеркало. То подойдет вплотную, то отойдет. Нахмурится, улыбнется. Я не выдерживаю:
– Вера, вы серьезный человек?
– Очень.
– Почему же вы проводите время впустую? Неужели вам нечем заняться?
– Абсолютно нечем. – Она вздыхает.
– Почитали бы книгу.
– Ах, зачем мне нужны ваши книги. Я их уже все прочла.
– Да вы читали небось все какую-нибудь ерунду, беллетристику. Да?
– Да.
– Кто ваш любимый писатель?
– Тургенев.
– «Муму»?
– Зачем же? «Первая любовь» гораздо интереснее.
– И Пушкина любите?
– Пушкина люблю. А что, нельзя?
– Нет, отчего же? Но все это литература развлекательная, она действует на чувства, но не дает достаточно пищи уму. (Признаюсь, в то время я именно так и думал.) А вам надо читать Герцена, Писарева, Чернышевского, наконец, если достанете.
– Правильно, – покорно соглашается она, но в глазах прыгают чертики. – Теперь для того, чтобы выйти замуж, мало говорить по-французски и играть на фортепьяно, теперь еще надо читать Чернышевского и спать на гвоздях. Хорошо, Алексей Викторович, я попробую.
– Милая мисс Джек-Блэк, скажите честно, вас в детстве пороли?
– Еще как. Отец однажды плетью чуть до смерти не забил.
– Видно, это вам впрок не пошло. Вы видите, что я занят?
– Вижу.
– Вы можете меня оставить в покое?
– Могу.
Она уходит, но тут же возвращается:
– Алексей Викторович!
– Что вам еще? – Я нарочито груб.
– Вы возьмете меня на бал?
– Вас? – говорю я в притворном ужасе. – Еще чего не хватало!
– А что, вам стыдно со мной появиться на людях?
– Очень стыдно.
Она вздыхает.
– Я вас понимаю. У меня очень легкомысленный вид. Алексей Викторович, а если я постараюсь вести себя хорошо?
– У вас это не получится. Кроме того, на балу будет моя невеста.
– Ваша невеста? Как интересно! А кто она? Она красивая?
– Очень.
– Даже красивей меня?
– Никакого сравнения.
– Ну ладно. Езжайте себе на бал со своей невестой, а я останусь дома, как Золушка. Возьму у вашей Дуняши старое платье, стоптанные башмаки и буду чистить самовар или мыть посуду.
– Очень хорошо, вам на кухне самое место. А теперь идите, вы мне мешаете.
– Ухожу, ухожу, – говорит она, но в дверях останавливается. – Алексей Викторович!
– Ну что еще?
– А ваша невеста очень ревнива?
– Безумно.
– Значит, вы меня не хотите брать, потому что боитесь, что ваша невеста будет вас ревновать?
– Вот еще, – возражаю я. – Моя невеста из хорошей семьи и очень воспитанна. Я вас возьму на бал, но при одном условии.
– При каком?
– Вы мне дадите слово, что будете вести себя прилично. Обещаете?
– Алексей Викторович, я буду вести себя так прилично, что вам даже скучно станет.
В субботу, освободившись от службы ранее обычного, я вернулся домой, где и застал, к удивлению моему, своих постояльцев. Мы встретились за обедом, и я спросил Николая Александровича, не обижает ли его мое частое отсутствие.
– Бог с вами, – сказал старик, – мы и так благодарны вам за приют, а об остальном вам беспокоиться нечего. Все дни проводим в разъездах по родственникам и знакомым.
За столом зашел разговор о происшедшем в Москве убийстве, слухи о котором докатились до нашего города. Сторожем московской Петровской земледельческой академии был выловлен в пруду труп студента Иванова, сперва раненного из револьвера, а затем задушенного и утопленного при помощи кирпича, привязанного к шее. Слухи расползались самые разнообразные. Говорили, что убит он из ревности неким жандармским полковником, уличившим его в связи со своей женой; промелькнула, но, правда, быстро заглохла версия о ритуальном убийстве, совершенном евреями. Самый же распространенный был слух, что студента убили его же товарищи. Что была будто бы создана обширнейшая революционная организация, распространившаяся по всей России, и ответвления этой организации есть и в нашем городе.
Фамилию Нечаева и кое-какие подробности мы узнали потом, спустя года полтора или два, но тогда печать молчала, давая возможность распространяться самым невероятным слухам. На Николая Александровича почему-то наибольшее впечатление произвело то, что в кармане убитого (опять-таки по слухам, впоследствии подтвердившимся) были найдены часы.
– Даже часы не взяли! – расхаживая по столовой, восклицал Николай Александрович.
– Стало быть, если бы они убили студента да еще взяли бы часы, так это было бы лучше?
– Гораздо лучше, – уверял меня Николай Александрович. – Гораздо! Тогда, по крайней мере, понятно. Человек слаб. Может не удержаться. А коли ничего не взяли, так в этом-то и есть самое ужасное. Как вы не можете понять, вы же следователь. Нет уж, Алексей Викторович, не примите на свой счет, но молодежь нынче пошла ужасная. Я понимаю, старики всегда жаловались на молодежь, но я к их числу не принадлежу. Я к молодежи всегда относился со всем сочувствием, но когда происходит такое, тут уж извините-с. Да-с, – повторил он почему-то весьма ядовито, вкладывая в это «с» на конце слова весь яд. – Извините-с!
Напрасно я пытался его убедить, что молодежь здесь совершенно ни при чем, что среди молодежи есть достаточное количество благонамеренных и даже сыщиков и доносчиков, так же как, впрочем, и среди лиц более старших поколений, но ни по нигилистам, ни по сыщикам никак нельзя судить о всей молодежи или о всех стариках. Хотя старики, конечно, даже по строению своих клеток, уменьшенной подвижности организма и устойчивости привычек, конечно, в целом более консервативны, чем молодежь.
– Старшие поколения, я не говорю о вашем поколении, но о ваших отцах, тоже были не очень спокойного нрава и выходили на Сенатскую площадь не с самыми миролюбивыми намерениями.
– Да что вы равняете! – возмутился Николай Александрович. – Декабристы были чистейшие люди. Будь я взрослым в то время, я и сам был бы декабристом.
– Не сомневаюсь, – сказал я. – Хотя декабристом при желании можно быть во всякое время.
– Ну уж вы и загнули, батенька мой! – покачал головой Николай Александрович. – Тогда были совсем другие условия, рабство. А сейчас…
– Да я вам не про сейчас, а про ваше время. В ваше время тоже было рабство в той же самой форме, что и при декабристах, однако что-то не слышно было никаких протестов. Николая I, жандарма, почитали чуть ли не за благодетеля. Повесил только пятерых декабристов, а мог ведь повесить и всех. А то, что он всех остальных медленно гноил в рудниках, это лучше, что ли?
– Я и не спорю, Алексей Викторович, – примирительно сказал старик. – Много было недостатков, но за всем этим надо видеть и главное, а вот вы за деревьями леса не видите. В конце концов, все сразу не делается. Власть поняла, что рабство есть, по существу, пережиток, и ликвидировала его. Так что теперь-то против чего восставать?
– Да честному человеку, который живет в наше время не с закрытыми глазами, всегда есть против чего восставать.
После обеда я сообщил Николаю Александровичу, что еду на бал в купеческий клуб и возьму с собой его дочь, если, конечно, у него нет против этого возражений.
– Напротив, – растрогался старик. – Буду вам весьма обязан. А то я все по делам да по делам, а ей скучно.
Старик-то против не был, но у меня имелись сомнения. Можно говорить сколько угодно о безразличном отношении к нашему так называемому обществу, но совершенно пренебрегать его мнением осмеливаются немногие. И признаюсь, меня вполне заботила мысль о том, как будет воспринято мое появление на балу с Верой.
«Но ведь в этом нет ничего особенного. Вера – моя гостья, почему же мне не проводить свою гостью на бал, тем более что это первый бал в ее жизни?»
Так я себя уговаривал, но, конечно же, понимал, что стоит нам появиться вдвоем, как все непременно обратят на это внимание. Все наши сплетницы и сплетники тут же обсудят эту новость между собой. Никто, возможно, не скажет прямо, что вот, мол, приехал молодой Филиппов, который решил переменить невесту или, по крайней мере, поволочиться за приезжей красоткой, все будут выражаться обиняками, как бы между прочим, как бы и не видя в этом ничего особенного, но воспримут это событие именно как демонстрацию, и многие этим обстоятельством будут втайне довольны.
Глава 4
Когда мы прибыли, съезд гостей был в самом разгаре. Не успевал отбыть один экипаж, как его место занималось другим, только что подкатившим. Как раз перед нами выскочил из санок бывший мой однокашник Носов. Я окликнул его, но он уже нырнул в двери. Я спрыгнул на снег и подал руку Вере.
У крыльца толпились любопытные, привлеченные предбальной суматохой, и во все глаза разглядывали важных господ (которые от этого становились еще более важными), проходящих в ярко освещенный вестибюль. Швейцар, принимавший наши шубы, был, как всегда, приветлив. Увидев нас с Верой, он никак не выразил удивления, но я совершенно точно знал, что про себя он все же отметил: вот приехал Филиппов с новой барышней. На мое счастье, Носов крутился еще возле гардероба. Он стоял перед зеркалом, прилизывая свои редкие волосы, равномерно распределяя их по темени. Он мне очень кстати попался под руку. Мы можем войти в залу втроем, так что никто не поймет, с кем из нас явилась Вера: со мной или с Носовым. Я подозвал его, и он охотно подошел своей несколько развинченной походкой баловня судьбы и ловеласа.
– Вера Николаевна, – сказал я несколько преувеличенно торжественно, – позвольте представить вам моего бывшего однокашника, а ныне известного в нашем губернском масштабе литератора.
– Очень рад, – сказал Носов, наклоняясь к ее ручке так, чтобы не рассыпались волосы. – Какое удивительное создание! – Он смотрел на Веру с нескрываемым восхищением.
– Ты еще должен сказать: откуда вы такая?
Носов засмеялся:
– Старина, ты слишком хорошо меня знаешь. А в самом деле, откуда вы такая?
Вера смущенно улыбнулась.
– Вера Николаевна, – поспешил я на помощь, – моя гостья. Она приехала из Тетюшского уезда и гостит у меня вместе со своим отцом Николаем Александровичем Фигнером. Ты, конечно, слышал.
– Ну еще бы! – воскликнул Носов. – Сын известного партизана?
– Нет, – смущенно сказала Вера. – Мы просто однофамильцы. Александр Самойлович не родственник нам. Кроме того, он умер за четыре года до рождения папы.
– Очень жаль, – почти серьезно сказал Носов. – А я, признаться, был абсолютно уверен. В ваших глазах есть что-то, я бы сказал, героическое. Ну что, пойдемте в залу?
Вера вопросительно посмотрела на меня.
– Пожалуй, пойдем, – сказал я.
Разумеется, на нее обратили внимание. Дамы и мужчины, стоявшие группками и сидевшие в креслах, отвечали на мои поклоны и задерживали взгляды на Вере. Появление на балу новой, да к тому же еще и весьма привлекательной девушки в любом случае не осталось бы незамеченным, но я ясно сознавал: все замечают, что она идет со мной, а не с Носовым, хотя я намеренно и старался отставать на полшага. Носов же, в отличие от меня, чувствовал себя в своей тарелке. Нарочито громко, чтобы слышала Вера, спросил он, читал ли я в одном столичном журнале его очерк о земских больницах.
– Нет, – сказал я, – пока не читал.
– Напрасно, – сказал Носов отечески, как бы даже сочувствуя мне. – Прочти обязательно, получишь огромное удовольствие. Цензура, конечно, как всегда, выбросила самое лучшее, но кое-что все же осталось. Кстати, – теперь он понизил голос, – ты не мог бы одолжить мне десять рублей на несколько дней? Понимаешь, вчера у Скарятиных в преферанс играли, ну и, как обычно, продулся.