
Кодекс чести
Однако я так внезапно воспылал к ней страстью, что с трудом мог себя контролировать. Сердце колотилось как сумасшедшее, в висках стучало от избытка адреналина, ну и всё остальное повело себя соответствующим образом.
Я отдернул руку, встал с края постели, подошел к окну и попытался отвлечься. Как я глубоко ни дышал, думать ни о чем, кроме секса не получалось. Появилось сильное, прямо-таки сатанинское желание сгрести «турчанку» в объятия, прижать, что есть силы, к себе, содрать с нее рубаху, ворваться в ее плоть, ну, а потом, будь, что будет…
Такие чувства, испытывают, наверное, сексуальные маньяки, не имеющие сил противодействовать своему животному началу. Перед моими глазами стояло ее смуглое, нагое тело, которое я совершенно равнодушно рассматривал несколько минут назад. Оно стало казаться мне необыкновенно привлекательным и желанным…
Не знаю, чем бы кончился для меня этот дикий взрыв похоти. Сопротивляясь ему, что я вполне трезво отметил про себя, я начинал терять над собой контроль. Однако ничего не случилось – выручила меня любопытная хозяйка, без стука войдя в комнату.
Наваждение прошло так же внезапно, как и случилось. Я спокойно стоял у окна, со стороны рассматривая больную. Зрачки у нее были неестественно расширены, крылья ноздрей трепетали, глаза потускнели и стали подергиваться дымкой. Она отодвинулась к стене и подтянула к груди ноги, не оправив на коленях рубаху.
По подлой мужской привычке, я посмотрел сквозь ее худые разведенные голени туда, куда мне в данной ситуации смотреть никак не следовало. Обнаженное «женское таинство», лишенное, по мусульманскому обычаю, волос и закрытое только складками податливой кожи, готовое раскрыться от одного прикосновенья, вновь чуть не втянуло меня в безумие. Буркнув что-то невразумительное, я выскочил из комнаты, едва не сбив с ног трактирщицу. За порогом наваждение почти прошло, но я не стал рисковать, не вернулся к больной, а стремительно пошел в зал, где под удивленными взглядами ямщиков и Ивана выпил залпом целый фужер водки.
– Барин, чего с арештанткой делать? Еще смотреть будешь, али пущай к своим идет? – спросила, подойдя к нашему столику, хозяйка.
– Пусть еще отдохнет, – ответил я, не желая пока встречаться со странной амазонкой.
– Мне что, пусть отдыхает. Только у ей кынжал вострый спрятан под подушкой. Может, солдата кликнуть? Не ровен час, грех какой сотворит.
– Пусть ее, – сказал я, не рискнув стать доносчиком. О чем тут же, по здравому размышлению, пожалел. Бабенка с такими талантами вызывать влечение и ненавистью к противоположному полу, была явно социально опасна. Однако презрение к стукачам, воспитанное при социализме, оказалось сильнее здравого смысла, и я ничего не сказал сержанту, когда он подошел справиться о своей подопечной.
– Не померла турка? – спросил он, жадно поглядывая на штоф.
– Если ей дать отдохнуть и нормально кормить, она нас с тобой переживет, – сказал я ему. – Ты можешь разрешить ей ехать на телеге?
– Так там для нее места нет, – ответил он. – Ребятишки, опять-таки, скарб. Когда в вёдро и дорога хороша, так оно ничего. А в мокредь, да по грязюке, кобылка не потянет. Нет, никак нельзя, ваше благородие.
– А коли я подводу куплю, тогда разрешишь? – зачем-то спросил я, хотя до этой минуты у меня и в мыслях не было заниматься судьбой «турчанки».
«Неужели она меня так сильно зацепила?» – подумал я.
– Ежели да кабы, во рту растут грибы, – фамильярно ответил сержант. – Купи, ваше благородие, отказу не будет.
Я кликнул трактирщика и попросил сторговать мне подводу с лошадью.
У этого человека, кажется, не было нерешаемых проблем. Он тут же предложил несколько вариантов, как будто заранее готовился торговать подводами. В наши переговоры вмешался конвойный, и мы, после пространного торга, сошлись на пятнадцати рублях серебром за всё про всё, включая упряжь. Из этих денег, без сомнения, пятерка ушла на комиссионные трактирщику. Сержант за покладистость и «добрую волю», получил кружку «господской» водки, рубль серебром, а солдаты полтинник на пропой.
Когда покупка устроилась, и все оказались удовлетворенными, я подошел к самой героине события. Не знаю, что она думала обо мне, но на губах ее змеилась победная улыбка. Это меня задело, и наш разговор сложился очень сухо. Я посоветовал женщине лучше питаться и дал денег на дорогу. Ассигнации арестантка взяла без тени признательности, как нечто само собой разумеющееся.
Теперь она выглядела значительно бодрее, чем раньше. Ее горячие глаза притухли и были полузакрыты. Щеки, омытые от придорожной пыли, слегка порозовели.
Говорить нам было не о чем, и я, чтобы заполнить паузу, сказал дежурную банальность:
– Ты даже не сказала, как тебя зовут, красавица? – «Турчанка» никак не отреагировала на вопрос.
Она даже отвернулась, но когда я уже собрался отойти, сказала:
– Вина на тебе большая, много плохого натворил, Алексей Крылов! Не тем служишь, не с теми дружбу ведешь!
При этом она смотрела не на меня, а на Ивана, ожидавшего у трактирного крыльца конца нашего разговора.
Меня ее слова должны были бы ошарашить, но после недавно выпитого здоровенного фужера, легшего на всё «скушанное» раньше, я был в приличной расслабухе и не удивился даже тому, что она назвала меня по имени и фамилии.
– А с кем дружить прикажешь, с тобой что ли? – легкомысленно спросил я. – Так ты кинжал за пазухой держишь.
«Турчанка» дернула по сторонам глазами, в них были испуг и ненависть. Мне стало жалко денег, истраченных на нее. Мальчонка, бывший за кучера на подводе, в которой она теперь лежала, услышав про кинжал, с любопытством повернул к нам голову.
– Не будет тебе удачи, коли не вернешь суженую, – словно заклинание, начала бормотать женщина. – Уйди от нас, нет тебе здесь места, чужой ты…
От всей этой мути меня начала душить злоба. Будь я трезвее, то, вероятно, сумел бы правильно оценить ситуацию и попытался выудить у своей противницы хотя бы какую-нибудь информацию.
Не хочется повторяться, но мне постоянно действовало на нервы то, что слишком много людей пытаются активно вмешаться в мою судьбу и управлять поступками.
– Если ты такая крутая, так чего же тебя гонят по этапу? – насмешливо спросил я. – Что же те, с кем ты дружишь, тебя не выручат?
– Подавишься ты своими словами! – зашипела она, обжигая меня ненавидящим взглядом. – Кровавыми слезами умоешься!
Продолжать разговор в таком тоне было бессмысленно.
Поставить в нем точку – кулаком в глаз – я не мог, она была всё-таки женщиной, к тому же больная, а попусту базарить с ненормальной бабой было недостойно. Однако оставлять за «турчанкой» последнее слово мне показалось обидным, и я, нарочито перестав обращать на нее внимание, окликнул начальника конвоя:
– Сержант, смотри, чтобы арестантка не сбежала.
– Ништо, ваше благородие, не сбежит, – легкомысленно похвастался конвоир. – У нас не сбегают!
Я в этом не был так безоговорочно уверен, как он, но делиться сомнениями не стал. Прощально кивнул и пошел прочь от подводы.
– Ну, что, Алексей Григорьевич, надоброхотствовал? – ехидно поинтересовался Иван.
Я пожал плечами. Пересказывать то, что сказала мне «турчанка», я не захотел, только поинтересовался:
– Ты не знаешь, из каких она? Уж больно лютая.
– Не знаю, но только не из простых. Да Бог с ней, пущай идет своей дорогой, авось в Сибири пропадет.
Мы стояли у крыльца трактира, молча наблюдая как трогается этап. Зазвенели цепи, заскрипели оси телег, и люди вновь тяжело пошли по дальней дороге.
Трактирщик вышел к нам и зевнул, деликатно прикрывая рот. Мы с Иваном вернулись в трактир. Настроение было вконец испорчено и пить расхотелось, Я кликнул хозяина и велел подать счет. Он тут же принес заранее приготовленную бумажку с астрономической для сельского трактира суммой.
Я потребовал объяснений, срывая зло на невинном человеке, он начал юлить, перепроверять цифры, так что, в конце концов, сумма оказалась приемлемой и близкой к реальной. Тогда мы и разочлись без взаимного недовольства.
После трактира мы с Иваном направились к кузнице, где наши спутники изнывали от скуки, ожидая, пока косорукий кузнец сумеет натянуть на деревянное колесо железный обруч. Народный умелец кое-как склепал внахлест его одной заклепкой, отчего обруч сделался меньше колеса и никак не хотел на него набиваться. Кузнец крякал, ругался, пытался невинным зрителям объяснить сложность своей работы ронял и терял инструменты, пока не переполнил и без того полную чашу моего терпения.
Я был не так пьян и неопытен, чтобы не понимать что вся его работа бесполезна. На таком ободе наш рыдван не доедет и до околицы. Опасения, что простая поломка будет нам стоить суток, если не больше времени задержки, пересилили нормальное состояние инертности, свойственное как южным, так и северным народам, в том числе и мне. Я скинул с себя дворянское платье и отобрал у кузнеца фартук и инструменты.
Мои странные действия, сопровождаемые площадной бранью, милой и понятной чистым сердцам, вызвали большой интерес у зрителей.
Наша дворня и случайные свидетели заворожено наблюдали, как пьяный барин подобрал и отмерил стальную полосу, обрубил лишнее зубилом, потом раскалил в горне концы и пробил в них бородком дырки, после чего сковал заклепками обод так, чтобы его хватило доехать не только до Петербурга, но, случись нужда, то и до Казани.
Всё время, пока я возился у горна и наковальни, униженный кузнец угрюмо глядел, как я восстанавливаю колесо. Когда починка была почти закончена, он вышел из состояния столбняка, и его профессиональная гордость пересилила сословные барьеры. Этот нахал принялся сначала почтительно, а потом нагло поучать меня, как нужно правильно работать.
– Нешто так обод куют! – возмущался сельский Кулибин. – Так кажный дурак скует. Я вот надысь одному наиглавнейшему енералу карету чинил, вот то была работа! Енерал так и сказал: «Знатный ты мастер, Ефим. Такого и в Москве не сыщешь». А у тебя, барин, что за работа, пустяк один.
Пока кузнец Ефим расписывал свои достоинства, наши дворовые, вдохновленные моим примером, без понуканий приподняли карету, надели колесо на ось и забили стопорную чеку.
Видя, что мы собираемся уезжать, а на него никто не обращает внимания, кузнец разволновался:
– Денежки-то, они счет любят, – неизвестно к чему объявил он.
Не получив ответа, стал более конкретен.
– Расчет, ваши благородия, сделать надо бы и на водочку сверх того по совести. Это у нас в Московской губернии называется – магарыч.
Антон Иванович собрался было заплатить кузнецу, но я шикнул на него и велел одному из наших кучеров подать мне кнут.
– Значит, расчесться хочешь? – спросил я, с ласковой улыбкой глядя на его потную, наглую морду.
– Это уж как водится, – солидно подтвердил кузнец. – Без етого никак нельзя. Вот надысь и енерал расчелся и вознаградил за труды. Ты, грит, Ефим, первейший кузнец на всю округу, такого, грит, и в самой Москве не сыщешь.
– Ну, так я тебя сейчас разочту.
– И на водочку, по совести, – напомнил Ефим.
– И на водку по совести получишь, – заорал я, превращаясь из начинающего демократа в рабовладельца и крепостника.
– За что, батюшка барин, – взвыл первейший кузнец, пытаясь увернуться от господского кнута.
– За науку, наглец, чтобы работать учился, а не на водку требовать, – кричал я диким голосом, лупцуя кнутом предка какого-нибудь федерального министра или депутата Госдумы, может быть, самого президента, или, и того круче, своего собственного.
Срывая зло на спине бедного, а значит честного труженика, я внес свою лепту в грядущие социальные потрясения Отечества. Но и теперь, по прошествии времени, сталкиваясь с его далекими потомками, нисколько не раскаиваюсь в содеянном.
Мой эмоциональный взрыв имел двоякие последствия: дворовые Антона Ивановича и так меня не очень признававшие, увидев, что я, как простой мастеровой, орудую молотком и клещами, совсем перестали меня уважать. Однако, уразумев, к чему может привести конфликт со странным барином, все приказы стали выполнять с первого слова.
Побитый кузнец, мгновенно забыв и про денежки, и про водочку, активно мешал своей непрошенной помощью и советами нашим людям запрягать лошадей. У него как бы открылось второе дыхание и слетела сонная одурь.
– Ишь ты, – возмущался наш кучер, когда мы тронулись в путь, – на водочку он захотел! На водочку получить кажному лестно. Ежели заздря кажному на водочку давать, никаких денег не хватит…
Он еще долго нес подобную околесицу, поминутно оглядываясь на нас с козел, причем, как мне показалось, без всякой задней мысли.
Как ни странно, но крепостник по статусу, Антон Иванович огорчился от моего порыва:
– Это ты, брат, зря, – пенял он мне. – Ну, не умеет мужик работать, так, может, в том не его вина. Приказал дуболом-помещик быть ему кузнецом, он и стал. Дело это тонкое, может, и не для русского разума. Это у цыган в крови, да у немцев. А русский человек, он хлебопашец, ему такое не под силу.
Я промолчал, не давая втянуть себя в бесконечный спор об исключительности русской ментальности. Тем более что по опыту XX века я знал, что наши способности не ограничиваются одним хлебопашеством. Не дождавшись от меня ответа, Антон Иванович продолжил:
– Ты-то как до такого мастерства дошел, сам же говорил, что у вас лошадей и экипажей не осталось?
– Наш отечественный сервис и не такому научит, – туманно ответил я. – А кнутом кузнец получил не за то, что работать не умеет, а за то, что много хочет, а мало может. Знаешь лозунг: «От каждого по способностям – каждому по труду» или «Кто не работает, тот не ест» ?
Понятно, что ни о «сервисе», ни о лозунгах Антон Иванович не ведал ни сном, ни духом. Просто нам обоим было скучно, и болтали мы о чем ни попадя. Семьсот верст между двумя столицами на своих лошадях преодолевались обычно почти за неделю. В принципе, если никуда не спешишь, то летняя поездка могла стать приятным времяпровождением. Природа, не обезображенная цивилизацией, радовала глаз, встречный народ был прост и наивен, мелкое мздоимство и жлобство дорожных смотрителей не разорительно.
Чем ближе к Петербургу, тем лучше и ровнее делалась дорога – видимо, сказывался страх перед царским гневом. Строже становились заставы. Плохо грамотные армейские офицеры, выходцы, как правило, из бедных дворянских семей, более тщательно, чем в провинции, изучали дорожные документы, надеясь за примерное рвение получить повышение по службе.
Антон Иванович, как лейб-гвардейский офицер, то бишь представитель элитных войск, у одних караульных вызывал почтительное уважение, у других плохо скрытую классовую неприязнь. Замечал это только я, свежим заинтересованным взглядом. Сам же лейб-гвардеец и на первых, и на вторых смотрел свысока и до короткого общения не опускался.
Теперь, вблизи Петербурга, наши разговоры касались в основном столичных дел. Благие намеренья предка не критиковать начальство, как всегда у русского человека, так намерениями и остались. Ненависть к власти, по таинственным причинам всегда у нас глупой и жестокой, пересиливала осторожность и страх наказания. Правда, в своих клеветнических измышлениях Антон Иванович старался не упоминать имени императора, но из песни слово не выбросишь.
Дух Павла постоянно присутствовал в наших разговорах.
Государь, имея собственное представление о счастье народа и славе отечества, всеми силами боролся с недостатками, присущими его подданным. Когда он велел столичным жителям не позже десяти часов вечера ложиться спать и рано вставать, то начал самолично мотаться по городу, высматривая свет в окнах и ослушников своего указа.
Теперь чиновники являлись в присутствия не к обеду, как в последние годы правления матушки Екатерины, а к шести часам утра и досыпали на рабочих местах, с трепетом ожидая неожиданной императорской проверки, заканчивающейся, как правило, разносами, ссылками в деревню, а то и Сибирью. Понятно, что ни о какой плодотворной работе в таких условиях речи просто не шло. Борьба за дисциплину стала главной целью любой деятельности. Однако чем крепче становилась дисциплина, тем хуже работали канцелярий.
Боясь доносов и наказаний за мздоимство, которое всегда в нашей стране было единственным стимулом в работе чиновничества, последнее вообще перестало что-либо делать, резонно полагая, что на нет и суда нет, а значит, и ответственности.
Все благие, так долго лелеемые планы переустройства государства, осуществлению которых мешала незаконная узурпация власти ненавистной матушкой, теперь, когда, наконец, начали осуществляться, вместо всеобщего процветания привели непонятно к чему. Император не щадя ни себя, ни своих близких, все силы отдавал реформам, а результаты получались диаметрально противоположные задуманным. Осознавая всю тщетность своих усилий, Павел Петрович искал виноватых где только мог, мрачнел, пребывал всегда в дурном настроении и совершал роковые для себя ошибки.
Он замучил гвардию учениями и парадами; совершал оскорбительные для аристократии поступки, вроде возведения в графское достоинство своего брадобрея; терроризировал не только двор и дворню, но даже свое многочисленное августейшее семейство.
Короче говоря, Павел делал всё возможное, чтобы вызвать к себе ненависть у всех без исключения сословий.
Причем, и это было наиболее для него опасным, у тех людей, от которых зависела крепость его трона.
На мой взгляд, императору, при реализации даже здравых начинаний, не хватало личного обаяния, популизма и последовательности. Последнее, по моему разумению, было результатом душевной болезни. Кто знает, от чего у царя съехала крыша, от нездоровой наследственности или душевного разлада при слишком долгом ожидании возможности порулить государственным кораблем?
Просидев полжизни в Гатчине, практически в ссылке, Павел накопил много идей, которые теперь торопливо сваливал на головы своих терпеливых подданных. Народ как всегда безмолвствовал, что позволяло царю мнить себя великим реформатором, непонятым гением, окруженным тупостью и скудоумием исполнителей. Эта общая беда российских правителей всех времен, окружаемых раболепной лестью, обволакиваемых изощренными восхвалениями, дворцовыми интригами и разборками. Всё это как ржавчиной разъедает даже стойких людей, имеющих жизненный опыт более разнообразный, чем у гатчинского затворника.
Я, как выученик советской школы, в которой отечественная история изучалась обзорно, с упором на бедственное положение крестьян до Великой Октябрьской революции, а деяния царей упоминались между прочим, точных дат правления Павла не знал.
По логике, его должны убить где-то в начале 1801 года. Во всяком случае, при битве под Аустерлицем, в которой участвовал Андрей Болконский, герой романа «Война и мир», императором уже был сын Павла Александр I. Более точных сведений об этом времени, чем знаменитая книга Льва Толстого, у меня не было. Антон Иванович продолжал ругать начальство:
– Построят на плацу зимой в одних тонких мундирчиках и держат целый день на ветру и морозе под артикулами. Скажи, разве это правильно?
– Потерпи еще годика полтора, будет тебе новый царь, – учил его я. – А лучше выходи в отставку, нарожайте с Анной Семеновной деток и живите себе тихо-мирно в Захаркино. Скоро войны начнутся с Наполеоном Бонапартом, и народа погибнет несчетно. Толку от войн и побед, как всегда, никакого, одна трескотня, да похвальба…
Предок серьезно, с мрачным видом выслушал мои «пророчества» и попытался извлечь из них пользу.
– А ежели ты мне намекнешь, под чью руку встать, да чья будет фортуна, то сие послужит нашей семье во благо…
Я только рукой махнул.
– Когда я учился в школе, мы вас проходили в седьмом классе в одном параграфе.
– Не понял, – удивился Антон Иванович. – в каком чине вы нас проходили и что это за параграф?
– Причем здесь чин! Я не про служебные чины говорю, а про седьмой класс школы. Ты про народные училища и гимназию слышал?
– Были разговоры, там детей обучать собираются.
– Правильно. Так вот, когда я был ребенком, то учился в таком училище, оно у нас называется по-гречески: «школа». Обучают там детей десять лет. Вашу эпоху мы изучали на седьмом году обучения, значит, в седьмом классе. Времени царствования Павла была посвящена одна маленькая главка учебника или, по-школьному, «параграф». Теперь понятно?
– Понятно. Мы, значит, мучимся, Отечеству служим верой и правдой, а вы нас даже изучить не хотите!
– Было мне тогда, когда изучалось ваше время, лет тринадцать, и нужен мне был твой император, как собаке пятая нога. Вот большую войну, которая вас ждет, изучают подробнее. Потому я о ней и помню, и тебе советую выйти в отставку и жить тихо-мирно, без Аустерлица и Бородина.
– Так ты что, хочешь, чтобы я манкировал свой долг перед Отчизной и праздновал труса! – возмутился предок.
– Я хочу, чтобы Анна Семеновна не осталась вдовой, а мой прапрадедушка сиротой. О герое Отечественной войны по фамилии Крылов я ничего не слышал, так что тебе посмертная слава не светит. Тем более, в нашем любезном отечестве героев никогда не ценили, главные награды между собой делили флигель-адъютанты и генералы из тех, что к врагу не приближались на ружейный выстрел.
Антона Ивановича мои антипатриотические речи возмутили, он вспылил и разразился длинной тирадой, главный смысл которой, в переводе на современный язык, был в том, что молодежь совершенно потеряла совесть, у нее в душе не осталось ничего святого, только цинизм и позерство,
Я слушал его гневные речи, откровенно посмеиваясь. Предок был почти мой ровесник по биологическому возрасту, и его родительские нотации сверстнику были просто забавны.
Впрочем, подозреваю, что Антона Ивановича обидела не столько моя дикая для его времени пацифистская позиция, сколько пренебрежение учебника истории к его эпохе. Наивные предки еще не знали, что чем меньше во время их жизни случается великих исторических событий, тем легче и лучше живется людям.
Так, за разговорами о глобальных событиях мировой истории, мы медленно приближались к Санкт-Петербургу. На последнем пятидесятиверстном переходе у нас случилась непредвиденная задержка: во время дневного кормления лошадей пропал один из кучеров.
Началась обычная кутерьма, с дурацкими вопросами и предположениями. Мужики костерили своего пропавшего товарища, плели невесть что, пытаясь, как мне показалось, выслужиться перед барином. Однако всё кончилось благополучно, оказалось, что кучер, просто никого не предупредив, ушел в ближайшее село пропить пятачок. Тем не менее, мы опоздали с въездом в город до объявленного императором часа отбоя и вынуждены были ночевать в Царском Селе.
Я когда-то был в нем на экскурсии – посещал Царскосельский лицей, ставший музеем Пушкина, но то ли плохо запомнил этот городок, то ли он совсем переменился за два века – ни одно здание не показалось мне даже отдаленно знакомым.
Остановились мы на скромном постоялом дворе и, наскоро поужинав, утомленные жаркой, монотонной дорогой, завалились спать.
Мы с предком устроились в «дворянской» половине, слуги, в том числе Иван, в общей людской. Нам с Антоном Ивановичем досталась маленькая грязноватая комнатка с двумя кроватями.
Ночь была светлой и душной. Знаменитые белые ночи только что кончились, но пока темнело не больше, чем на час.
Я уснул сразу же, как только лег, и проснулся в два часа ночи мокрым от пота, с тяжелой головой. На соседней кровати богатырски храпел Антон Иванович, выводя сложные звучные рулады. Я с полчаса промучился, не сумел снова заснуть, встал и вышел в общую гостиную.
– Что, сударь, не спится? – окликнул меня какой-то человек, одетый в наглухо застегнутый зеленый сюртук.
Я оглянулся на голос. У зеленого были седые или белесые бакенбарды и короткий парик. Он скромно сидел на потертом диване, сложив руки на коленях.
– Да, знаете ли, немного душно, – вежливо ответил я.
– Ночи нынче на удивление теплые, а после грозы еще и парит, – начал незнакомец неинтересный дежурный разговор.
Я кивнул, полностью соглашаясь с ним, и хотел пройти мимо, но он поспешно встал и учтиво поинтересовался:
– Вы, я вижу, желаете пройтись?
– Да, – кратко и не очень любезно ответил я.
– Не сочтите за навязчивость, если вы не против, я составлю вам компанию.
– Буду весьма польщен, – сухо сказал я.
Мы вышли на улицу. Светлое небо низко висело над головой. Подсвеченные невидимым солнцем узкие, длинные облака перечерчивали его розовыми штрихами.
Я довольно равнодушно смотрел на эту странную, нереальную красивость, тяготясь незванным попутчиком. Что-то меня в нем раздражало.
– Изволите следовать в столицу? – задал он дурацкий в своей очевидности вопрос.
– Да, в столицу.
У меня болела голова, и я не был склонен вести пустую светскую беседу.