bannerbanner
Московское гостеприимство
Московское гостеприимствополная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 29

– Давайте поболтаем, – предложил я, садясь. – Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?

Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:

– Шесть штук.

– И все хотят замуж?

– Безумно.

– И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?

– А то как же… Все.

– И обирать будут мужей и изменять им – все?

– Если есть темперамент – изменят, нет его – только обдерут мужа.

– И вы тоже такая?

– И я.

В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.

Перед сном

Дома жена встретила меня слезами:

– Зачем ты обидел тетку утром?

– А зачем она разговаривает?!

– Нельзя же все время молчать…

– Можно. Если сказать нечего.

– Она старая. Старость нужно уважать.

– У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.

Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:

– Все вы, мужчины, одинаковы.

Ложусь спать.

– Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..

Тайна

I

Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.

– Понимаешь – я люблю все красивое!

– Неужели? С чего же это ты так? – спросил я, улыбаясь.

– Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…

– В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!

Он не испугался, а сказал просто:

– Спасибо.

Я спросил как можно более задушевно:

– Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?

Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:

– Люблю до боли в сердце.

– Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?

– Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.

– Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…

Он болезненно поморщился.

– Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?

– Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, – уверенно сказал я.

– Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?

– Что-нибудь красивое, поэтичное?

– Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.

– Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!

– Друг, – страдальчески сказал он. – Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?

Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды.

– Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? – едко сказал я.

– Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив… Ты понимаешь – она никогда не узнает, от кого эти цветы… Это маленькое и ужасное слово – никогда. Nevermore!..

Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои.

II

Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова.

– Василий Валентиныч! – воскликнула прелестная хозяйка. – Признавайтесь… Это вы прислали эту прелесть?

Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза:

– Прелесть? Какую? Я вас не понимаю.

– Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную вещь.

– О чем вы говорите?

– Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете!

Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так, как будто первый раз в жизни видел букет цветов:

– Какая роскошь! Кто это вам преподнес?

Хозяйка удивилась:

– Неужели это не вы?

Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное лицо и твердо сказал:

– Конечно, не я. Даю вам честное слово.

Тут только она заметила меня и радушно приветствовала:

– Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок?

Я отвернулся и с деланым смущением возразил:

– Что вы, что вы!

Она подозрительно взглянула на меня.

– А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун!

Я глупо захохотал.

– Да почему же вы думаете, что именно я?

– Вы сразу смутились, когда я спросила.

Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки. Я тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете:

– Ах, оставьте.

– Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?!

Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил:

– Стоит ли об этом говорить!

Она схватила меня за руку.

– Значит, вы?

Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло воскликнул:

– Это не он!

Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас.

– Так, значит, это вы?

Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных страстей: от низких до красивых и возвышенных.

Возвышенные страсти победили.

– Нет, не я, – сказал он, отступая.

– Больше никто не мог мне прислать. Если не вы – значит, он. Зачем вы тратите такую уйму денег?

Я поболтал рукой и застенчиво сказал:

– Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги… Что такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли, Вася?

– Как вы красиво говорите, – прошептала хозяйка, смотря на меня затуманенными глазами. – Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо вам!

– Пустяки! – сказал я. – Вы прелестнее всяких цветов.

– Merci. Все-таки рублей двадцать заплатили?

– Шестнадцать, – сказал я наобум.

Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донесся тихий стон:

– Восемнадцать с полтиной!

– Что? – обернулась к нему хозяйка.

– Он просит разрешения закурить, – сказал я. – Кури, Вася, Лидия Платоновна переносит дым.

Мысли хозяйки все время обращались к букету.

– Я долго добивалась от принесшего его: от кого этот букет? Но он молчал.

– Мальчишка, очевидно, дрессированный, – одобрительно сказал я.

– Мальчишка! Но он старик!

– Неужели? Лицо у него было такое моложавое.

– Он весь в морщинах!

– Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение приказчиков, десятичасовой труд… Об этом еще писали. Впрочем, сегодняшний заработок поправит его делишки.

Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он сурово сказал:

– Едем! Нам пора.

При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала:

– Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет. Приезжайте один.

Мимозов это слышал.

III

Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном:

– А любишь ты детскую елку, когда колокола звонят радостным благовестом и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления? Вероятно, тебе дорога летняя лужайка, освещенная золотым солнцем, которое ласково греет травку и птичек… Или первый поцелуй теплых губок любимой женщи…

Падая с пролетки и уже лежа на мостовой, я успел ему крикнуть:

– Да здравствует тайна!

Веселый вечер

I

Ее выцветшее от сырости и дождей пальто и шляпа с перьями, сбившимися от времени в странный удивительный комок, не вызывали у прохожих Невского проспекта того восхищения, на которое рассчитывала обладательница шляпы и пальто. Мало кто обращал внимание на эту шаблонную девицу, старообразную от попоек и любви, несмотря на свои двадцать пять лет, уныло-надоедливую и смешную, с ее заученными жалкими методами обольщения.

Если прохожий имел вид человека, не торопящегося по делу, она приближалась к нему и шептала, шагая рядом и глядя на крышу соседнего дома:

– Мужчина… Зайдем за угол. Пойдем в ресторанчик – очень недорого: маленький графин водки и тарелка ветчины. Право. А?

И все время она смотрела в сторону, делая вид, что идет сама по себе, и если бы возмущенный прохожий позвал городового, она заявила бы нагло и бесстыдно, что она не трогала этого прохожего, а наоборот – он предлагал ей разные гадости, которые даже слушать противно.

Ходила она так каждый день.

– Мужчина, поедем в ресторанчик. Неужели вам жалко: графинчик водки и тарелка ветчины. Право. А?

Иногда предмет ее внимания, какой-нибудь веселый прохожий, приостанавливался и с видом шутника, баловня дам, спрашивал:

– А может быть, ты хочешь графинчик ветчины и тарелку водки?

И она раскрывала рот, схватывалась за бока и хохотала вместе с веселым прохожим, крича:

– Ой-ой, чудак! Уморил… Ну и скажет же…

В общем, ей совсем не было так весело, как она прикидывалась, но, может быть, веселый прохожий, польщенный ее одобрением, возьмет ее с собой и накормит ветчиной и водкой, что, принимая во внимание сырую погоду, было бы совсем не плохо.

II

Сегодня прохожие были какие-то необщительные и угрюмые, – несколько человек в ответ на ее делано-добродушное предложение поужинать совместно ветчиной и водкой посылали ее ко «всем чертям», а один, мрачный юморист, указал на полную возможность похлебать дождевой воды, набравшейся в тротуарном углублении, что, по его мнению, давало полную возможность развести в животе лягушек и питаться ими вместо ветчины.

Юмориста эта шаблонная девица ругала долго и неустанно. Он уже давно ушел, а она все стояла, придерживая шляпу и изобретая все новые и новые ругательства, запас которых, к ее чести, был у нее велик и неисчерпаем.

В это время навстречу шли два господина. Один приостановил своего спутника и указал ему на девицу:

– Давай, Вика, ее пригласим.

Другой засмеялся, кивнул головой и пошел вперед. Оба, приблизившись к девице, осмотрели ее с ног до головы и вежливо приподняли свои цилиндры.

– Сударыня, – сказал Петерс, – приношу вам от имени своего и своего товарища тысячу извинений за немного бесцеремонный способ знакомства. Мы, знаете, народ простой и в обращении с дамами из общества не совсем опытны. Оправданием нам может служить ваш благосклонный взгляд, которым вы нас встретили, и желание провести вечер весело, просто, скромно и интеллигентно.

Девица захохотала, взявшись за бока.

– Ой, уморили! Ну и комики же вы!

Господин по имени Петерс всплеснул руками:

– Это очаровательно. Ты замечаешь, Вика, как наша новая знакомая весела?

Вика кивнул головой.

– Настоящая воспитанность именно в этом и заключается: простота и безыскусственность. Вы извините нас, сударыня, если мы сделаем вам нескромное одно предложение…

– Что такое? – спросила девица, замирая от страха, что ее знакомые повернутся и уйдут.

– Нам, право, неловко… Вы не примите нашего предложения в дурную сторону…

– Мы даем вам слово, – заявил Петерс, – что будем держать себя скромно, с тем уважением, которое внушает к себе каждая порядочная женщина.

Девица хотела хлопнуть себя по бедрам и крикнуть: «Ой, уморили!» – но руки ее опустились, и она молча, исподлобья взглянула на стоящих перед ней людей.

– Что вам нужно?

– Ради Бога, – засуетился Вика, – не подумайте, что мы хотели употребить во зло ваше доверие, но… скажите… Не согласились бы вы отужинать вместе с нами, – конечно, где-нибудь в приличном месте?

– Да, да, – согласилась повеселевшая девица, – конечно, поужинаю.

– О, как мы вам благодарны!

Петерс нагнулся, взял загрубевшую руку девицы и тихо коснулся ее губами.

– Эй, мотор! – крикнул куда-то в темноту Вика.

Девица, сбитая с толку странным поведением друзей, думала, что они сейчас захохочут и убегут… Но вместо того к ним подъехал, пыхтя, автомобиль.

Вика открыл дверцу, бережно взял девицу под руку и посадил ее на пружинные подушки.

«Матушки ж вы мои, – подумала пораженная, потрясенная девица. – Что же это такое?»

Ей пришло в голову, что самое лучшее, в благодарность за автомобиль, обнять Вику за шею, а сидевшему напротив Петерсу положить на колени ногу: некоторым из ее знакомых это доставляло удовольствие.

Но Вика деликатно отодвинулся, давая ей место, и сказал:

– А ведь мы еще не знакомы. Моя фамилия – Гусев, Виктор Петрович, а это мой приятель – Петерс, Эдуард Павлович, – писатель. Мы хотя и не осмеливаемся настаивать на сообщении нам вашей фамилии, но имя…

Девица помолчала.

– Меня зовут Катериной. Катя.

– О, помилуйте, – ахнул Петерс, – разве мы осмелимся звать вас так фамильярно. Екатерина… как по отчеству?…

– Степановна.

– Мерси. Вика… Как ты думаешь, куда мы повезем Екатерину Степановну?… Я думаю, в «Москву» неудобно.

– Да, – сказал Вика. – Там с приличной дамой нельзя показаться… Форменный кабак. Рискуешь наткнуться на кокотку, на пьяного… Самое лучшее – к «Контану».

– Прекрасно. Вы, Екатерина Степановна, не бойтесь, туда смело можно привести приличную даму.

Девица внимательно посмотрела в лицо друзьям: серьезные, невозмутимые лица, с той немного холодной вежливостью, которая бывает при первом знакомстве.

И вдруг в голове мелькнула ужасная, потрясающая мысль: ее серьезно приняли за даму из общества.

III

У «Контана» заняли отдельный кабинет. Порыжевшее пальто и слипшиеся перья были при ярком электрическом свете убийственны, но друзья не замечали этого и, разоблачив девицу, посадили ее на диван.

– Позвольте предложить вам закуску, Екатерина Степановна: икры, омаров… Что вы любите? Простите за нескромный вопрос: вы любите вино?

– Люблю, – тихо сказала девица, смотря на цветочки на обоях.

– Прекрасно. Петерс, ты распорядись.

Весь стол был уставлен закусками. Девице налили шампанского, а Петерс и Вика пили холодную, прозрачную водку. Девице вместо шампанского хотелось водки, но ни за что она не сказала бы этого и молча прихлебывала шампанское и заедала его ветчиной и хлебом.

На белоснежной скатерти ясно выделялись потертые рукава ее кофточки и грудь, покрытая пухом от боа. Поэтому девица искусственно-равнодушно сказала:

– А за мной один полковник ухаживает… Влюблен – невозможно. Толстый такой, богатый. Да он мне не нравится.

Друзья изумились.

– Полковник? Неужели? Настоящий полковник? А ваши родители как к этому относятся?

– Никак, они живут в Пскове.

– Вы, вероятно, – сказал участливо Петерс, – приехали в Петроград развлекаться. Я думаю, молодой неопытной девушке в этом столичном омуте страшно.

– Да, мужчины такие нахалы, – сказала девица и скромно положила ногу на ногу.

– Мы вам сочувствуем, – тихо сказал Вика, взял девицу за руку и поцеловал деликатно.

– Послушай, – пожал плечами Петерс. – Может быть, Екатерине Степановне неприятно, что ты ей руки целуешь, а она стесняется сказать… Мы ведь обещали вести себя прилично.

Девица густо покраснела и сказала:

– Ничего… Что ж! Пусть. Когда я у папаши жила, мне завсегда руки целовали.

– Да, конечно, – кивнул головой Петерс, – в интеллигентных светских домах это принято.

– Кушайте, Екатерина Степановна, артишоки.

– Вы какая-то скучная, – сказал участливо Вика. – Вероятно, у вас мало развлечений. Знаешь, Петерс, хорошо бы Екатерину Степановну познакомить с моей сестрой… Она тоже барышня, и им вдвоем было бы веселей выезжать в театры и концерты.

Девица с непонятным беспокойством в глазах встала и сказала:

– Мне пора, спасибо за компанию.

– Мы вас довезем до вашей квартиры в автомобиле.

– Ой, нет, нет, не надо! Ради Бога, не надо. Ой, нет, нет, спасибо!

IV

Когда девица вышла из кабинета, друзья всплеснули руками и, захлебываясь от душившего их хохота, повалились на диван…

…Девица шагала по опустевшему Невскому, спрятав голову в боа и глубоко задумавшись.

Сзади подошел какой-то запоздалый прохожий, дернул ее за руку и ласково пролепетал:

– Мм… мамочка! Идем со мной.

Девица злобно обернулась:

– Ты, брат, разбирай, к кому пристаешь. Нельзя порядочной даме на улицу выйти… Сволочь паршивая!

Отец

Стоит мне только вспомнить об отце, как он представляется мне взбирающимся по лестнице, с оживленным озабоченным лицом и размашистыми движениями, сопровождаемый несколькими дюжими носильщиками, обремененными тяжелой ношей.

Это странное представление рождается в мозгу, вероятно, потому, что чаще всего мне приходилось видеть отца взбирающимся по лестнице, в сопровождении кряхтящих и ругающихся носильщиков.

Мой отец был удивительным человеком. Все в нем было какое-то оригинальное, не такое, как у других… Он знал несколько языков, но это были странные, не нужные никому другому языки: румынский, турецкий, болгарский, татарский. Ни французского, ни немецкого он не знал. Имел он голос, но когда пел, ничего нельзя было разобрать – такой это был густой, низкий голос. Слышалось какое-то удивительное громыхание и рокот, до того низкий, что казался он выходящим из-под его ног. Любил отец столярные работы, но тоже они были как-то ни к чему – делал он только деревянные пароходики. Возился над каждым пароходиком около года, делал его со всеми деталями, а когда кончал, то, удовлетворенный, говорил:

– Такую штуку можно продать не меньше чем за пятнадцать рублей!

– А матерьял стоил тридцать! – подхватывала мать.

– Молчи, Варя, – говорил отец. – Ты ничего не понимаешь…

– Конечно, – горько усмехаясь, возражала мать. – Ты много понимаешь…

Главным занятием отца была торговля. Но здесь он превосходил себя по странности и ненужности – с коммерческой точки зрения – тех операций, которые в магазине происходили.

Для отца не было лучшего удовольствия, как отпустить кому-нибудь товар в долг. Покупатель, задолжавший отцу, делался его лучшим другом… Отец зазывал его в лавку, поил чаем, играл с ним в шашки и бывал обижен на мать до глубины души, если она, узнав об этом, говорила:

– Лучше бы он деньги отдал, чем в шашки играть.

– Ты ничего не понимаешь, Варя, – деликатно возражал отец. – Он очень хороший человек. Две дочери в гимназии учатся. Сам на войне был. Ты бы послушала, как он о военных порядках рассказывает.

– Да нам-то что от этого! Мало ли кто был на войне – так всем и давать в долг?

– Ты ничего не понимаешь, Варя, – печально говорил отец и шел в сарай делать пароход.

Со мной у него были хорошие отношения, но характеры мы имели различные. Я не мог понять его увлечений, скептически относился к пароходам, и, когда он подарил мне один пароход, думая привести этим в восторг, я хладнокровно, со скучающим видом потрогал какую-то деревянную штучку на носу крошечного судна и отошел.

– Ты ничего не понимаешь, Васька, – сказал, сконфузившись, отец.

Я любил книжки, а он купил мне полдюжины каких-то голубей-трубачей. Почему я должен был восхищаться тем, что у них хвосты не плоские, а трубой, до сих пор считаю невыясненным. Мне приходилось вставать рано утром, давая этим голубям корм и воду, что вовсе не увлекало меня. Через три-четыре дня я привел в исполнение адский план – открыл дверцу голубиной будки, думая, что голуби сейчас же улетят. Но проклятые птицы вертели хвостами и мирно сидели на своем месте. Впрочем, открытая дверца принесла свою пользу: в ту же ночь кошка передушила всех трубачей, принеся мне облегчение, а отцу горе и тихие слезы.

Как все в отце было оригинально, так же была оригинальна и необычная его страсть – покупать редкие вещи. Требования, которые предъявлял он к этого рода операциям, были следующие: чтобы вещь приводила своим видом всех окружающих в удивление, чтобы она была монументальна и чтобы все думали, что вещь куплена за пятьсот рублей, когда за нее заплачено только тридцать.

* * *

Однажды на лестнице дома, где мы жили, послышалось топанье многочисленных ног, крики и кряхтенье. Мы выбежали на площадку лестницы и увидели отца, которых вел за собою несколько носильщиков, обремененных большой, странного вида вещью.

– Что это такое? – с беспокойством спросила мать.

Лучезарное лицо отца сияло гордостью и скрытой радостью человека, замыслившего прехорошенький сюрприз.

– Увидите, – дрожа от нетерпения, говорил он. – Сейчас поставим его.

Когда «его» поставили и носильщики, облагодетельствованные отцом, удалились, «он» оказался колоссальной величины умывальником с мраморной лопнувшей пополам доской и красным потрескавшимся деревом.

– Ну? – торжествующе обратился отец к окружающим. – Во сколько вы оцените эту штуку?

– Да для чего она? – спросила мать.

– Ты ничего не понимаешь, Варя. Алеша, скажи-ка ты – сколько, по-твоему, стоит сей умывальник?

Алеша – льстец, гиперболист и фальшивая низкопоклонная душонка – всплеснул измазанными чернилами руками и ненатурально воскликнул:

– Какая прелесть! Сколько стоит! Четыреста двадцать пять рублей!

– Ха-ха-ха! – торжествующе захохотал отец. – А ты, Варя, сколько скажешь?

Мать скептически покачала головой.

– Да что ж… рублей пятнадцать за него еще можно дать.

– Много ты понимаешь! Можете представить – весь этот мрамор, красное дерево и все – стоит по случаю всего двадцать пять рублей. Вот сейчас мы его попробуем! Марья! Воды.

В монументальный рукомойник налили ведро воды… Нажатая ногой педаль не вызвала из крана ни одной капли жидкости, но зато, когда мы посмотрели вниз, ноги наши были окружены целым озером воды.

– Течет! – сказал отец. – Надо позвать слесаря. Марья! Сбегай.

Слесарь повозился с полчаса над умывальником, взял за это шесть рублей и, уходя, украл из передней шапку. Умывальник поселился у нас.

Когда отца не было дома, все с наслаждением умывались из маленького стенного рукомойника, но если это происходило при отце, он кричал, ругался, заставлял всех умываться из его покупки и говорил:

– Вы ничего не понимаете!

У всех было основание избегать большого умывальника. У него был ехидный отвратительный нрав и непостоянство в симпатиях. Иногда он обнаруживал собачью привязанность к сестре Лизе и давался умываться из него нормальным, обычным способом. Или дружился с Алешей, был предупредителен к нему – покорный, как ребенок, лил прозрачную струю на черные Алешины руки и не позволял себе непристойных выходок.

Со всеми же другими поступал так: стоило только нажать педаль, как из крана со свистом вылетала горизонтальная струя воды и попадала неосторожному человеку в живот или грудь; потом струя моментально опадала и, притаившись, ждала следующего нажатия педали. Человек нагибался и подставлял руки, надеясь поймать проклятую струю в том самом месте, куда она била.

Но струя не дремала.

Увидя склоненные плечи, она взлетала фонтаном вверх, обрушивалась вниз, обливала голову и затылок доверчивого человека, моментально пропадала и, нацелившись на ноги, орошала их так щедро, что человек, побежденный умывальником, с проклятием отскакивал в сторону и убегал.

Иногда же умывальник вертел струей, как змея головой, поворачивал ее, кривлялся, и тогда нужно было бегать вокруг этой монументальной дряни, чтобы поймать руками ускользающую увертливую струю. Потом уже мы придумали делать на нее форменную облаву: становились вокруг, протягивали десяток рук, и загнанная струя, как ни изворачивалась, а кому-нибудь попадала…

* * *

Однажды на лестнице раздался знакомый топот и кряхтенье… Это отец, предводительствуя армией носильщиков, вел новую покупку.

То была странная процессия.

Впереди три человека тащили громадный четырехугольник с отверстием посередине, за ними двое несли странный точеный стержень, а сзади замыкали шествие еще два человека с каким-то подобием громадного глобуса и стеклянным матовым полушарием, величиной с крышу небольшого сарайчика.

– Что это? – с тайным страхом спросила мать.

– Лампа, – весело отвечал отец.

– А я думала – тумба для афиш.

– Не правда ли, – подхватил отец, – прегромадная вещь. Я и торговался полчаса, пока мне не уступили.

Лампу установили рядом с умывальником. Она была ростом под потолок и вида самого странного, на редкость неудобного – тяжелая, некрасивая, похожая на какое-то чудовищное африканское растение.

На страницу:
8 из 29