bannerbanner
В объятиях дождя
В объятиях дождя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

В «Дубы» поступают тяжелые больные, когда родные уже не знают, что с ними делать. Если у безумия есть бездна, то вот она. Это последняя остановка перед сумасшедшим домом, хотя, по правде говоря, это и есть тот самый сумасшедший дом.

В 10.00 заступает на работу утренняя смена, но прежде все сорок семь обитателей лечебницы принимают положенные дозы многочисленных таблеток. Главное средство – литий, он основа основ, главный ингредиент всех назначений. Его прописывают всем пациентам, кроме двоих. Эти двое только что поступили в лечебницу и пока сдают анализы крови. Пристрастие к литию стало поводом для того, что лечебницу в шутку прозвали Литумвиллем – что казалось забавным, но только не самим пациентам. Большинство из них принимали утреннюю дозу лития № 1. Примерно четверть – это осложненные случаи – дозу № 2. И лишь горстке полагалась доза № 3, но это были пациенты с запущенной стадией, уходящая натура, «безнадежники», о которых говорят: «И зачем только они на свет родились?»

Все здания были одноэтажные, так что возможности случайно выпасть из окна со второго этажа не было. Главное здание лечебницы, Уэйджмейкер-холл, представляло собой полукруг с несколькими постами для дежурных медсестер, стратегически расположенными через каждые шесть палат. Здесь кафельные полы, стены с пейзажными зарисовками, тихая музыка и жизнерадостный обслуживающий персонал. Всюду пахнет растиркой для мышц – успокаивает пациентов и приятно для обоняния.

Пациент палаты № 1 жил здесь уже пару лет. Ему было пятьдесят два года, и эта лечебница стала уже третьей на его счету. Все называли его компьютерщиком, поскольку раньше он был весьма одаренным программистом в органах государственной безопасности, однако все это программирование, как говорится, «вышло ему боком» или «ударило в голову» – и теперь он пребывал в уверенности, что у него вместо головы компьютер, который повелевает, куда идти и что делать. Этот пациент был раздражителен, желчен, и ему часто требовалась помощь персонала, чтобы прогуляться по коридору, поесть или найти дорогу в ванную, но он редко успевал сделать это вовремя или использовать для данной необходимости отведенное для подобных нужд помещение. Следует ли пояснять, какой от него исходил запах? Он то лез от злости на стенку, то впадал в кататоническую неподвижность, и ремиссий у него не наблюдалось уже длительное время. Он или гарцевал, или лежал пластом; или пребывал в реальности, или же за ее пределами. Или здесь, или там. «Да» или «нет». За первый год пребывания в лечебнице он не проронил ни слова. На лице застыла неизменная маска, но тело принимало странные позы, словно он вел какой-то нескончаемый, беззвучный разговор: то есть от человека с высочайшим когда-то уровнем интеллекта осталась лишь оболочка. Теперь были все основания предполагать, что он покинет «Дубы» прикрученным к носилкам, с одноразовым билетом в отделение, где стены обиты синими матрасами толщиной в четыре дюйма и откуда нет возврата.

Пациентке палаты № 2 было двадцать семь лет. Поступила она сюда сравнительно недавно и почти беспробудно спала от довольно внушительной дозы торазина. С ней не будет проблем ни сегодня, ни завтра, ни, очевидно, и в конце недели. Кто же станет психовать под такой дозой лекарства? Три дня назад ее муж постучался в двери лечебницы и попросил принять жену на лечение. Это случилось вскоре после того, как в маниакальном состоянии и уже в девятнадцатый раз, пленившись планом внезапного и грандиозного обогащения, она сняла с их семейного банковского счета 67 000 долларов и вручила их проходимцу, уверявшему, что он изобрел приспособление, удваивающее по мере езды количество бензина в баках. Незнакомец, не оставив расписки в получении денег, исчез в неизвестном направлении и, очевидно, навсегда.

Пациент палаты № 3 за три года, проведенные в лечебнице, трижды отмечал свое сорокавосьмилетие и сейчас у больничной стойки допытывался: «В котором часу начнется праздник?» А когда медсестра ничего не ответила, он стукнул по стойке кулаком и объявил, что, хотя за ним прибыл корабль, он никуда не поедет, а если она сообщит об этом Господу Богу, то он сразу помрет. Когда же сестра улыбнулась, он стал расхаживать взад-вперед, что-то бубня себе под нос. Вообще он всегда говорил быстро и стремительно, его мозг ежесекундно рождал самые блестящие идеи, но в животе все время урчало, поскольку он пребывал в убеждении, что именно через желудок пролегает дорога в ад, и он уже три дня ничего не ел. Пациент находился в эйфории, галлюцинировал на ходу и каждые пять секунд требовал, чтобы ему впрыснули в вену стакан клюквенного сока.

К 10.15 тридцатитрехлетний обитатель палаты № 6 еще не съел свой яблочный мусс. Вместо этого он, выглянув из ванной, с подозрением воззрился на него. Пациент проживал здесь уже семь лет и был последним из тех, кому назначили литий в тройной дозе. Он знал все о литии, тегретоле и депакоте, но никак не мог сообразить, где персонал прячет еще 100 миллиграмм торазина, его ежедневную двойную дозу. Пациент был уверен, что они все время во что-то добавляют торазин, отчего в последние несколько месяцев у него все время в голове туман, словно с похмелья, но никак не мог догадаться – куда и во что! После его семилетнего пребывания в палате № 6 персонал мог с уверенностью утверждать, что циклические обострения повторяются у него 7–8 раз в году и что в это время он нуждается в умеренных дозах торазина, которые назначают ему в течение двух недель. Это уже несколько раз объясняли пациенту, и он все понял, хотя само назначение ему не очень нравилось. А вообще-то он как будто уже приспособился к окружающей обстановке и выглядел моложе своих тридцати трех лет, а также других пациентов, попавших в лечебницу в более зрелом возрасте.

Правда, его темные волосы начали уже редеть, проступали залысины, а за ушами уже появилось несколько седых волосков. Чтобы скрыть – не облысение, а седину, – пациент стригся очень коротко, что совсем не нравилось его брату Такеру, которого пациент не видел уже семь лет с тех пор, как тот подвез его на машине ко входу в лечебницу.

Кличку свою пациент получил еще во втором классе, когда торопливо написал свое имя… Тогда мисс Элла усадила его за кухонный стол делать уроки, и ему очень захотелось похвастаться перед ней тем, что он уже может писать, как взрослый. И вот именно в тот самый день вместо «а» в своем имени Matthew он написал «u», и прозвище приклеилось к нему в школе навсегда. Над ним смеялись, тыкали в него пальцами и дразнили…[4]

Из-за смуглого оттенка кожи он решил, что его мать была испанкой или мексиканкой. Отец был коренастым и полным мужчиной с очень белой кожей, усыпанной родинками, Мэтт унаследовал эту предрасположенность.

Он перевел взгляд с подноса на зеркало и посмотрелся в него. Когда-то костюм так хорошо сидел на нем, а теперь стал мешковат и казался на номер больше. Он вгляделся в линию плеч, а может, они стали за это время у́же? Сегодня он уже седьмой раз задавал себе этот вопрос, хотя за последний год Мэтт прибавил в весе три фунт[5], но это все равно было меньше того веса, с которым он сюда поступил. А тогда он весил 175 фунтов. Его бицепсы, выпиравшие буграми, сохранив упругость, стали жилистыми. Теперь он весил 162 фунта, ровно столько, сколько и в тот день, когда они хоронили мисс Эллу. Его темные глаза и брови когда-то прекрасно сочетались со смуглым лицом. Теперь, когда единственным источником света для него были флюоресцентные лампы, Мэтт стал бледным. От бездеятельности руки его ослабли, а с ладоней давно сошли мозоли. Да, теперь из зеркала на него смотрел не вечно потеющий подросток, который некогда взбирался по туго натянутой веревке на вышку, чтобы прыгнуть оттуда в воду, или стремительно носился на лошади вокруг столба, держась за веревку одной рукой… А воду он любил, и вид, открывающийся с вышки, тоже, и волнение, которое он испытывал при скачке, и гул насоса, наполняющего водой бассейн с высоты двадцати футов. Он подумал о Такере, вспомнил о его зеленых, как вода, глазах. Он любил слушать его спокойный, уверенный голос, но сейчас среди голосов, звучащих в голове, голоса Такера не было.

Он вспомнил об амбаре, о том, как орудовал занозистой деревянной битой и как с годами задняя стена амбара продырявилась, словно швейцарский сыр. И как они купались в котловане и, сидя на пороге вместе с мисс Эллой, поглощали сэндвичи с ореховым маслом и вареньем, бегали днем по высоким скирдам сена и взбирались в безоблачные, лунные ночи на крышу Уэверли Холл, чтобы сверху окинуть быстрым взглядом мир, расстилавшийся под их ногами. Эти воспоминания заставили его улыбнуться, что было странно, если учесть историю этого места. Он вспомнил массивные стены из камня и кирпича, влажную известку, которая их скрепляла, трещины между камнями, наполненные водой; черную черепицу, похожую на рыбью чешую, что покрывала крышу, каменные чудища на башнях, изливающие изо рта воду во время дождей, и медные водосточные желоба, охватывающие дом, как и дымоходы. Он вспомнил о входной двери из дуба толщиной в четыре дюйма и медном молотке, по форме напоминавшем львиную голову, который можно было поднять только двумя руками, о высоких расписных потолках и о четырехрядном металлическом карнизе, увенчивавшем стены; о полках в библиотеке, забитых книгами в кожаных переплетах, которые никто никогда не читал, и лестницу на колесиках, на которой можно было переезжать от одной полки к другой. Вспомнил глухой стук подошв по выложенным плиткой или мрамором полам, обеденный стол с позолотой, вмещавший по тринадцать человек с каждой стороны, и ковер под ним, который семья из семи человек ткала двадцать восемь лет. Вспомнил о копоти печных труб на чердаке, где он держал игрушки, и о крысах в подвале, где Рекс разместил свои вещи, о хрустальном канделябре, громоздком и огромном, словно капот «Кадиллака», дедовских часах, которые всегда спешили на пять минут и сотрясали стены в семь утра оглушительным боем. Вспомнил и о веревочных койках, на которых они с Такером сражались с крокодилами, индейцами, капитаном пиратского корабля и ночными кошмарами. Он снова увидел, словно воочию, длинные винтовые лестницы, и как они с Такером скатывались вниз по широким, гладким перилам и вдыхали кухонные запахи, наслаждаясь теплом, исходящим оттуда. И еще о том, что сердце его никогда не чувствовало себя одиноким и несчастным: ведь на свете существовала мисс Элла, тихонько напевающая песенку, когда чистила три серебряных прибора и скребла, встав на колени, полы красного дерева или мыла окна.

Наконец, он вспомнил о той ненастной ночи, и улыбка сошла с его лица. Он думал о том, что наступило после, об отчужденности, с которой держался Рекс, и его практически постоянном отсутствии. Он думал о множестве лет одиночества, когда он чувствовал себя в безопасности только в пустых вагонах поездов, спешащих вперед-назад по Восточному побережью. Потом он вспомнил о похоронах, о долгом пути из Алабамы, и как Такер тогда подвез его к лечебнице и ушел, даже не попрощавшись.

Нет, он не мог подобрать слова к этим событиям, не мог ни с чем сравнить свое состояние, хотя слово брошенный, пожалуй, подходило. Рекс воздвиг между ними постоянный, непостижимый, неосязаемый барьер, и это его, Мэтта, ранило больше, чем можно было представить, несмотря на упования мисс Эллы, ее объятия, ее внушения и уговоры. Клинок кровной розни оказался обоюдоострым. Они с Такером разошлись, похоронили все общие детские воспоминания, а со временем и всякую память друг о друге. Рекс одержал победу.

В одной из своих проповедей добра мисс Элла, сидя в качалке, как-то сказала, что если гневу дать волю, то он навсегда угнездится в сердце и задушит ростки жалости и справедливости. И она оказалась права, потому что гроздья гнева созрели. Теперь душа Мэтта была словно окована стальным панцирем неприятия. И то же произошло с Такером. Мэтт стал плохим, а Такер, возможно, еще хуже, чем он. Так столетний плющ, который прежде защищал скалу от непогоды, потом разрушает свою каменную опору.

В первые полгода, проведенные Мэттом в лечебнице «Дубы», лекарства на него действовали совсем незначительно, поэтому врач прописал ему электрошоковую терапию. При таком воздействии пациентов сначала накачивают седативными средствами, чтобы расслабить мышцы, а потом используют электрические разряды – и так до тех пор, пока судорога не сведет большие пальцы ног, пациент не закатит глаза и не обмочится. Предполагается, что электричество действует быстрее, чем лекарство. Случай с Мэттом доказал, однако, что некоторые душевные раны так болезненны и глубоки, что электричество бессильно: они все равно не заживают. Вот еще и по этой причине Мэтт смотрел с подозрением на яблочный мусс. Он, конечно, не испытывал желания снова оказаться притороченным к койке электродами и с катетером между ног, но так как его паранойя обострилась, персоналу оставались лишь два способа ввести лекарство ему в организм: яблочный мусс по утрам и шоколадный пудинг вечером. Врач знал, что Мэтт обожает и то и другое, и поэтому усмирить этого пациента не составляло большого труда. Но – так бывало до сих пор.

Кто-то наполнил яблочным муссом чашку, пристроил ее на уголок подноса и посыпал мусс корицей, которая еще не успела смешаться со всем содержимым. Мэтт огляделся по сторонам, взглянул на потолок. Скоро войдет Вики, длинноногая молодая медсестра в короткой юбочке. У Вики испанские глаза, черные как смоль волосы, и она любит играть в шахматы. Вики помашет ложкой перед его носом и тихо скажет: «А ну-ка, Мэтт, съешь вот это…»

Мэтт воспитывался в семье, которая в собственном саду выращивала яблоки и собственноручно готовила яблочный мусс – его любимое лакомство в детстве. Мисс Элла готовила его каждую осень, используя разные ингредиенты, иногда, например, добавляла в яблочное пюре заранее заготовленные консервированные груши, а также – чуть-чуть корицы или ванильной эссенции, но она никогда не использовала какую-то неведомую добавку, а здесь ее смешивали с корицей, поэтому мусс мисс Эллы нравился Мэтту гораздо больше.

Из окна Мэтт мог видеть три городские достопримечательности: Джулингтонский ручей, Джулингтонскую лодочную станцию и черный вход на рыбный рынок Кларка. А если высунуться из окна подальше, то увидишь и реку Сент-Джонс. Несколько раз в году персонал лечебницы арендовал гину – разновидность каноэ с квадратной кормой, которое нельзя было перевернуть или утопить. Лечебница иногда арендовала эту посудину и устраивала для больных короткие прогулки по воде, а потом возвращала каноэ владельцу, который ласково именовал больных «моими психушниками».

Искоса поглядывая на чашку, Мэтт высунулся из окна еще дальше и снова поразился тому, как много нападало желудей, а сколько же их накопилось здесь за эти семь лет – «миллион, наверное», – пробормотал он, глядя на еще один, который, падая, стукнулся о подоконник и заставил пискнувшую белку спрыгнуть в траву за добычей. Мысли его затуманивались – обычное воздействие пилюль. Так же действовала на него и тишина, и Мэтт иногда отдал бы все на свете и согласился бы на любое медицинское вмешательство, лишь бы утихомирить бурное мельтешение мыслей.

Он оглянулся, еще раз удовлетворенно отметив, что стены его палаты не обиты матрасами. Он еще не достиг последней стадии болезни, а значит, можно еще надеяться: то, что он находился в психиатрической лечебнице, не означало, между прочим, отсутствия способности рассуждать. Помешательство не лишило его сообразительности. Он не глупец! Иногда он может рассуждать очень здраво, просто пути его мышления извилистее, чем у здоровых людей, и поэтому он не всегда приходит к тем же умозаключениям, что и они.

В отличие от других пациентов его, например, не требовалось предупреждать об опасности: зачем он влез на лестницу, как бы не упал! Еще бы! Он ведь давно научился сохранять равновесие, когда, например, бешено мчался на лошади. И существует же способ вырваться отсюда и «перепрыгнуть», словно в скачке, через эту «пропасть»… Здешние пациенты могут заглянуть в бездну, могут оглянуться назад, но, чтобы перепрыгнуть, надо расправить крылья воли и совершить большой, затяжной прыжок. Однако большинство здешних никогда этого не сделает: слишком болезненным будет падение, если перепрыгнуть не удастся… Слишком многое надо для этого сделать и преодолеть в себе, но ведь можно ничего и не предпринимать… Мэтт знал и о таком варианте.

Существует еще один способ вырваться отсюда живым: сидя крепко связанным и накачанным тирозином в дальнем углу машины «Скорой помощи». Но Мэтт ни разу не видел хоть одного-единственного пациента, который бы на своих ногах выходил из главного подъезда – все покидают это здание как гулливеры, только привязанные не к маленьким колышкам, а к носилкам. Мэтту часто приходилось слышать гудки машин и наблюдать, как санитары тяжело ступают по выложенным плиткой полам. Колеса каталок скрипели по гравию, входные двери то и дело открывались и закрывались, когда кого-то вывозили в холл и выписывали, а потом гудели автомобильные сирены, потому что автомобили торопились проскочить на зеленый свет.

Мэтту не хотелось все это пережить на собственном опыте по двум причинам. Во-первых, он не любил, когда оглушительно воют сирены. У него всегда от этих гудков болит голова. А во-вторых, потому, что он будет скучать по своему единственному верному другу, Гибби.

Гибби, известный в широких кругах медицинского мира как доктор Гилберт Уэйджмэйкер, был здешним врачом-психиатром, и ему исполнился уже семьдесят один год. У него были седые волосы до плеч, легкая походка, очки с круглыми стеклами, напоминавшими донышки бутылок из-под кока-колы, криво сидевшие на носу, чересчур длинные ногти с черной каймой под ними. Обычно он расхаживал в сандалиях, из которых торчали большие пальцы ног. Помимо работы у него была еще одна страсть – он любил ловить рыбу «на звук», и, если бы не бейдж на белом халате врача, Гибби легко можно было бы принять за пациента. Однако именно благодаря ему большинство больных избегало участи быть вынесенным из главного подъезда на носилках.

Семнадцать лет назад недовольная им санитарка повесила на дверь его кабинета клочок картона, на котором торопливо нацарапала: «врач-страхолюдина». Гибби прочел, снял очки, еще раз тщательно изучил текст, улыбнулся, кивнул и вошел в кабинет. Через несколько дней он вставил картонку в рамку и повесил ее на дверь своего кабинета. С тех пор она там и висела. Год назад ему была присуждена премия «За достижения в науке». Присудило ее Американское общество таких же «страхолюдин»-врачей числом в 1200 человек. В благодарственной речи он упомянул о больных и заметил: «Иногда я сомневаюсь, кто из нас безумнее – я или они», а когда смех аудитории утих, добавил: «Вероятно, рыбак видит рыбака издалека». Когда однажды один журналист настойчиво попросил его прокомментировать использование в некоторых случаях электрошоковой терапии, он ответил: «Сынок, не вижу смысла в том, чтобы психопату так и оставаться на всю жизнь психопатом лишь по той причине, что тебе неохота использовать всю совокупность средств и возможность их благотворного влияния на организм, касается ли это электрошока или некоторых лекарств. Хорош пудинг или нет, можно судить, только попробовав его, и если ты попадешь ко мне в лечебницу “Дубы”, я обязательно тебя им накормлю».

Несмотря на то, что некоторые методы лечения спорны, как, кстати говоря, и многие лекарственные препараты – и по этой причине врачи иногда отказываются использовать их как чересчур сильнодействующие, – Гибби осуществлял такую практику уже сорок лет и мог бы похвастаться значительным числом случаев, когда помогал самым тяжелым больным вернуться практически к нормальному существованию. Он возвращал детям отцов, женам – мужей, родителям – детей. Однако ему казалось, что этих счастливых случаев слишком мало: ведь в лечебнице по-прежнему полно пациентов, и Гибби продолжал работать, не расставаясь, впрочем, с шестиметровой «звуковой» удочкой.

Это благодаря Гибби, в частности, Мэтью Мэйсон все еще жил на свете и разумно рассуждал – хоть и не всегда. Другой причиной стал источник коллективной памяти, воплощением которого была мисс Элла Рейн…

С того самого времени, как семь лет, четыре месяца и восемнадцать дней назад Мэтт поступил на излечение в «Дубы», доктор Гибби очень близко к сердцу принимал этот клинический случай. Иногда ему не хватало профессионального умения, но желания помочь всегда было в избытке.

А Мэтт теперь нередко слышал голоса. Иногда они замолкали, но чаще звучали, и сейчас, в 10.17 утра, когда он смотрел на перекресток, голоса болтали очень оживленно. Он знал, что яблочный мусс заставит их умолкнуть, но весь этот год Мэтт стремился, как говорится, запастись мужеством и отказать себе в яблочном муссе, перепрыгнув через бездну соблазна.

– Может, сегодня мне это и удастся, – сказал он, глядя, как двое юнцов на водных лыжах мчатся по ручью к реке. Вскоре вдогонку устремилось белое суденышко почти шестнадцати футов длиной и мощностью в пятнадцать лошадиных сил, оно стремительно заскользило по лону вод. Мэтт внимательно пригляделся к судну: по бокам – отверстия для удочек, ведра с бело-красной наживкой, мотор жужжит, и двое мальчишек в оранжевых спасательных жилетах замерли в ожидании. Суденышко двигалось со скоростью двадцать узлов в час. Дул сильный встречный ветер, теребивший их рубашки и жилеты, но не волосы, потому что на головах у мальчишек – туго натянутые бейсбольные кепки. Они закрывают уши и коротко стриженные волосы. Сзади восседает отец. Одной рукой он держится за руль, другая – опущена в воду, чтобы контролировать ее уровень, наклон суденышка. Наверное, отец хочет контролировать и поведение своих мальчишек. Вот он замедлил ход, повернул к берегу и стал пробираться между зарослями кувшинок в поисках открытого пространства, достаточно большого, чтобы забросить туда удочки с наживкой из червей и личинок.

Мэтт снова проследил за ними взглядом, когда они уже шагали под его окном по слабо колышущейся траве между пеньками, оставшимися от вырубленных кипарисов. Но вот они прошли, звук шагов стих, и вода в лужах снова замерла. Мэтт сел на край постели и начал размышлять: а каково было выражение их лиц – отца и его сыновей? И удивился: не тому, что́ они выражали, но, скорее, отсутствию всякого выражения! Ни страха, ни раздражения…

…Да, лекарства даруют только наркотический покой, заглушают голоса, усыпляют боль, но почти не влияют на коренную причину того или иного душевного состояния. Мэтт знал, что лекарства не смогут заглушить голоса насовсем. Он всегда это знал. Главное тут – время.

Иногда он поступал так же, как поступали другие: он подходил к забору лечебницы и старался познакомиться с новыми людьми, протягивая им руку. Трудность заключалась в том, что люди оказывались не очень-то доброжелательными.

Однажды Гибби, когда Мэтт прожил в лечебнице уже неделю, спросил:

– Вы считаете себя сумасшедшим?

– Разумеется, – отвечал Мэтт, не слишком удивившись этому вопросу. Возможно, именно такой ответ и привлек к нему внимание Гибби, и врач начал с особенным интересом относиться к Мэтью Мэйсону. В средней школе Мэтью сначала поставили такой диагноз: «шизофрении не наблюдается». Потом появился другой: «страдает от биполярности шизоидного характера». Позже дали о себе знать психопатия, маниакально-депрессивные состояния, рецидивирующая параноидальность, а потом и параноидальность хроническая. Откровенно говоря, Мэтт представлял собой сочетание всех этих диагнозов и в то же время не мог служить классическим примером ни для одного из них. Как разные перемежающиеся течения в речушке, что протекала за его окном, болезнь то отступала, то продолжала прогрессировать в зависимости от того, какие голоса звучали громче и какие воспоминания превалировали. Кстати, Такер и Мэтт реагировали на голоса памяти по-разному.

Гибби вскоре понял, что Мэтт не является типичным шизофреником с маниакально-депрессивным психозом, жертвой тяжелого посттравматического стресса и навязчивых, неуправляемых состояний полного душевного расстройства. Гибби уяснил это после приключившегося с Мэттом длительного периода абсолютной бессонницы, продолжавшейся целую неделю, когда он расхаживал по коридору в 4 утра, бодрствуя, как днем. Из-за этого он мог стать агрессивным, воинственным и, возможно, даже покушаться на самоубийство, но Гибби зорко за ним следил и не допускал этого.

На восьмой день Мэтт одновременно разговаривал с восемью голосами, которые старались друг друга переспорить, как это бывает в телевизионных дебатах. На девятый Мэтт показал на свою голову, произнес «ш-ш-ш», приложил указательный палец к губам и написал на клочке бумаги: «Голоса. Я хочу, чтобы они замолчали. Все-все, до единого».

Гибби прочитал записку, с минуту разглядывал почерк, а потом, тоже письменно, ответил: «Мэтт, я тоже этого хочу. И мы справимся, но прежде, чем мы от них отделаемся, надо узнать, какие из них говорят правду, а какие врут».

На страницу:
2 из 7