Полная версия
Супервратарь и другие фантастические истории
– Я не буду.
Зато Пашка раздухарился всерьёз. Он по-петушиному взялся подскакивать к Хрулю и сперва махать кулачонками у того перед носом, распаляя себя истеричными вскриками:
– Ах ты гад! Я тебе покажу щас! Ты у меня кровью умоешься! Я тебя щас разуделаю, как Бог черепаху! На!
Пашка размахнулся и припечатал Хрулю по носу. Зрители одобрительно хрюкнули. Хруль дёрнул головой, ещё болезненнее побелел, но рук для защиты так и не поднял. Он лишь приложил палец к одной ноздре, к другой и выбил на строительный мусор алую юшку. Потом глянул насмешливо на Павла.
– Ну, чего ж ты, давай ещё, раз такой храбрый. Только Банщик, жалеть ведь потом будешь…
– Ах ты сволочь! – подкипятил себя Пашка. – Ещё грозиться вздумал! Получай!
На этот раз он смазал казнимому звучную пощёчину и отскочил.
– Дай, дай ему!.. По харе вмажь!.. Под дых-то садани, да посильней!..
Советы алчущих крови зрителей-свидетелей подзадорили Пашку, и он ещё раза три ткнул Хруля кулаком в живот и пнул под коленку. Но так как Хруль продолжал податливо стоять, болезненно улыбаясь, Пашкин запал начал гаснуть, утихать, растворяться.
– Смотри у меня, Хруль, – грозно предупредил он напоследок, обтряхивая словно после грязной работы руки, – ещё раз заработаешь – вообще разуделаю. Не попадайся мне больше на пути!
Ребята одобрительно похлопывали Пашку по плечам: мол, молодчара, Банщик, умеешь за себя постоять – не то что некоторые. «Некоторые» – это, понятно, про меня.
Хруль попался Пашке на пути очень скоро – минут через пятнадцать. Домой идти нам с Пашкой примерно полдороги было в одну сторону. Мы шли через молодой парк, разбитый к юбилею Победы в центре села. Я молчал, подавленный, приятель же мой размахивал портфелем и свободной рукой, рассказывая-вспоминая недавний свой подвиг:
– Кэ-э-эк я ему врежу! Ты видал, как он сразу сдрейфил? И чё это многие Хруля боятся, он же…
Слова застряли у Пашки под кадычком – из-за махровых густых ёлочек выскочил на дорожку Хрулёв. Не успел и я толком испугаться, как показался из-за деревьев Сашка Борчиков – здоровенный парень-восьмиклассник, закадычный хрулёвский дружок. Я понял: сейчас будет больно. И приготовился к ударам. А Пашка, бедняга Пашка, взвизгнув от ужаса, бросил портфель и ринулся зигзагами в глубь парка. Борчиков, свирепо ощерившись, направился в мою сторону, но Хруль, вдруг прервав свой бросок за убегающей жертвой, бросил напарнику:
– Этого не бей! Придержи только.
Какое там придержи. Кто бы это меня заставил бежать на помощь бедолаге Пашке, если, во-первых, тот сам не сопротивляется, во-вторых, разъярённый Хруль и с двумя нами справился бы одной левой, и в-третьих, Сашка Борчиков мог, без преувеличения, зашибить меня на месте щелчком. Так я стоял, оглаживая совесть, рядом со своим стражем, и мы вертели головами в разные стороны, прислушивались к взвизгам и крикам то в одном, то в другом углу крохотного парка. Хруль то и дело настигал Пашку и трепал.
Вскоре напившийся кровью Хруль вышел на дорожку, погрозил мне для острастки кулаком: «Смотри мне тоже!» – и, довольный, кивнул Борчикову:
– Пошли.
Пашка оказался целее, чем можно было предполагать по его крикам и плачу: кровь из носу пузырилась, фингал наливался под левым глазом да рукав куртки треснул по шву. Пашка размазывал слёзы по лицу, смешивал их с кровью и зачем-то передо мною выставлялся:
– Я ему ещё покажу! Он у меня поплачет!..
* * *Пашка спился поразительно быстро.
Начинали мы вместе. Уже в старших классах перед школьными вечеринками, по праздникам или во время рыбалки с ночевой для бодрости и куражу мы приучались раздавливать бутыль портвейна человек на пять. Мне, подрастерявшему к тому времени славу отличника и приобретавшему ореол своего в доску парня, выпивки те давались тяжело. Проклятая бормотуха казалась мне не слаще керосина. Я судорожно, через не могу, впихивал вонючую отраву в организм, изо всех сил старался там удержать, но чаще всего желудок мой отроческий и нежный бунтовал, вскипал и выплёскивал вон ядовитую бурду.
Пашка же в этом деле сразу отличился-выделился: выпивал стопку портвеша или вермути молодецки, с причмоком, занюхивал ухарски тыльной стороной ладони и с чувством превосходства покрикивал на нас, хлюпиков малолетних, не умеющих пить. Дело в том, что предок Пашкин был выпивохой-профессионалом, и дружок-приятель мой чуть ли не с детсадовских времён начал угощаться при папаше то глотком пива, то напёрстком вина. Так что когда я только подступал к алкогольным испытаниям, Пашка уже много в этом деле понимал.
После школы сначала забрили Пашку – он на полгода обогнал меня в возрасте, – а через две отсрочки, через полтора года, пошёл служить и я. Потом судьба увела меня из родимых мест сначала в Москву на учёбу, затем по распределению попал я в губернский город в центральной России, наезжал в Сибирь лишь от случая к случаю. Короче, виделись мы с Павлом редко. Пробовали поначалу, ещё в молодости, переписываться, но какая ж переписка в наш сухой прагматичный век может длиться долго?
Лет с двадцати пяти Пашка начал лечиться. Но, испробовав очередной метод – то уколы, то гипноз, то «торпеду», – он, продержавшись чуток, обязательно срывался. В наши редкие встречи я заставал его то в хроническом запое – взбалмошным, несносным, грязным, больным; то, наоборот, стерильно трезвым – скучным, тоскующим, нервным…
* * *Так вот, к чему я всё это рассусоливаю?
Однажды из головы моей попёр рассказ, где главный герой – спившийся донельзя алкаш. Рассказ рвался, выпочковывался, рождался из меня, все фабульные повороты просматривались, вся сюжетная плоть была мне уже ясна, лишь облик главного героя никак не проступал из тумана воображения.
И тут я вдруг подумал – Пашка! И сразу – яркий свет, резкость кадра, лёгкость письма. Я выставил в рассказе Пашку живьём. Я придал герою внешность друга детства до микроскопических подробностей, вплоть до родинки под левым ухом. Характер Пашкин я тоже полностью и целиком подарил своему герою, а характер его знал я как свой собственный.
По ходу рассказа герой его погибал. Он допился до того, что ему начала грезиться какая-то тварь в виде грязной кошки, которая будто бы поселилась в его квартире. Он, мой герой, то есть как бы Павел Банщиков, но с другим именем, спохватывается, пытается лечиться – подшивается. Однако в конце концов трезвый мир в его нынешнем состоянии не устраивает героя, и он выхлёбывает бутылку водки, зная, что от этого тут же скончается-кончится…
Рассказ получился. Тогда – а минуло тому уже лет пять – я в Москве ещё не печатался, книги не издавал, ходил в молодых и начинающих. Но в областных газетах наших меня уже привечали. Вот и этот рассказ ухватил с ходу редактор «Губернских вестей». Буквально через пару дней «Грязный кот» – так он назывался – явился миру в свежем номере этого еженедельника. Знакомые поздравляли меня с творческой удачей, кое-кто из братьев-писателей начал криво усмехаться при встрече…
Через пару недель я получил письмо от матери. Среди прочих разных новостей она сообщала:
«Твой дружок школьный Павел Банщиков умер. Он выпил целую бутылку заморского спирта “Рояль”, что ли, и отравился. Его нашли только на четвёртый день, под берегом, знаешь, там, где ферма была. Он наполовину лежал в воде, видно, хотел протрезвиться – весь вспух и почернел…»
Я тогда, не дочитав письма, плакал. Жалко было Пашку, его нелепую скоротечную и бессмысленную жизнь…
А сейчас, припомнив всё это, я чувствую определённый страх. Странное всё же совпадение. Пашка, как и Филимонов, умер сразу же после… после…
Странное, непонятное совпадение!
4
Жена ворчит с порога, мол, опять дерябнул, опять причастился посреди недели.
Но мне не до скандалов. Едва сбросив куртку и скинув сапоги, я спешу в свою клетушку, к книжным стеллажам, к моей полке. На ней собираются-хранятся первые публикации моих вещей. Больше всего здесь теснится сплющенных газет, есть четыре журнала, три «консервных банки» – коллективных сборника, пара книжечек местного издательства и украшение собрания сочинений – первая моя настоящая, московская, книга, радующая глаз толщиной и суперобложкой. Признаться, каждый раз, как я беру её в руки, в подвздохе у меня приятно щекочет.
Я начинаю нетерпеливо, но внимательно просматривать все газеты, журналы, книги, не надеясь на память. Ага, есть!
В журнале «Физкультура и спорт» я перелистываю страницы со своим рассказом «Суперигрок». Это первая моя публикация в центральном издании. А написан рассказ был ещё во времена оны, когда я ходил в студиозусах. Тогда, после второго курса, я попал на практику в Севастополь, в городскую газету. И вот там меня поразил один парень – Володя Петров. Работал он корреспондентом в отделе спорта, сам – сверхспортивен, сложён как Геркулес, а медлительно-спокоен был до невероятности.
Мы с ним сошлись-сдружились: я восхищался его силой и невозмутимостью, он – моей способностью находить темы и ловко выплёскивать их на бумагу. Однажды на пляже в Херсонесе, в малолюдном уголке, к нам привязалась компашка подпитых блатарей. Я, само собой, струхнул: окружили нас человек восемь, морды – уголовные. А Володя, скрестив по-наполеоновски руки на голом торсе, лениво-спокойно предупредил:
– Ребята, я в совершенстве владею каратэ. Не рискуйте…
Он толком не договорил, как ближайший мутноглазый обормот ахнул его кулаком в лицо. Вернее, хотел ахнуть, движение сделал, но пробил лишь пустоту и тут же прилёг на херсонесскую жаркую землю, скрючился и захрипел. Ринулись в бой ещё двое гладиаторов, но тут же упорхнули в стороны, грохнулись оземь. Остальные, убегая, долго и суетливо оглядывались…
И вот когда – чуть погодя – забрезжила в моём воображении полуфантастическая история о суперчеловеке, натренировавшем тело до такой степени, что оно начинало жить в несколько раз быстрее, я и вспомнил Володю Петрова. Я начал втискивать, впихивать его мощную натуру в рамки моего рассказа. Герой его, решив ради любимой женщины подзаработать денег в спорте, на полную катушку использует свой супердар, взвинчивает себя каждый хоккейный матч до упора. В результате – разрыв сердца…
С Володей мы с того лета больше никогда не виделись, а рассказ появился в «ФиС» лишь два года тому, попутешествовав предварительно по десяткам редакций и издательств.
* * *Отложив журнал в сторону, я продолжаю ревизию. К счастью, живых знакомых среди моих персонажей пока больше не попадается.
Само собой, штришки, отдельные чёрточки внешности, характеров, судеб моих знакомых я обнаруживаю то в одном, то в другом герое. Одаривал я их порою и настоящими, правдашними фамилиями. Но в основном всё же люди, населяющие созданный мною мир, придуманы, воображены – гомункулусы.
Я уже облегчённо перевожу дух, как вдруг в главной книге, под суперобложкой, натыкаюсь на маленькую повесть «Весь мир под прицелом». Боже, я совсем забыл о ней! А ведь в этой небольшой повестушечке проживает свою короткую литературную судьбу тот же самый Хруль – Борис Хрулёв. Он, кстати, после школы странно остепенился, покончил с блотью, после армии вернулся вообще человеком, пошёл служить в милицию, женился, стал отцом двоих детей. Совершил он даже подвиг: один задержал-скрутил трёх грабителей, был при этом ранен. О нём писала областная газета.
Одним словом – переродился человек. Я с ним, в свои приезды на родину, общался охотно – от былых школьных обид и следа не осталось. И я всё больше убеждался: взбрыкивал он в детстве, конфликтовал с миром – от избытка внутренней силы. Имелась у него та сверхгордость, то презрение силы к несовершенству окружающей действительности, к слабости людей, их приниженности и робости, которые приподымали его над толпой.
В повести я вознамерился показать, как в наши дни один обыкновенный человек ничего не значит и не стоит, как он бессилен перед шизодебильной действительностью, как его в любой момент могут унизить, растоптать, убить, могут изнасиловать его жену прямо на улице в ясный день, изничтожить ребёнка у него на глазах… Но даже в эти подлые времена – хотел показать я в повести – человек гордый, человек, не признающий себя козявкой, способен стать судиёй, автором и исполнителем приговора своим обидчикам, в состоянии сам наказать двуногих шакалов, посягнувших на его жизнь, жизнь его родных и близких.
Героем повести я сделал Бориса Хрулёва. Даже имени не изменил. У Бориса – это в произведении – трое негодяев изнархатили жену. Убедившись, что никто, ни милиция, ни правосудие, не спешат наказать преступников, герой повести берёт дело в свои руки. Сюжет поворачивает так, что Борис принимается убивать уже не только мерзавцев, личных своих врагов, но и других – уже лишних – людей. На последней странице Борис обречённо сам заглядывает в бездонную дырочку пистолетного дула – в чёрную пустоту…
* * *Ночь я сплю плохо.
Да что там! Вовсе, можно сказать, не сплю. Ворочаюсь на раскладушке, скриплю на весь ночной мир проклятыми пружинами. Только унырну в бессознание – кошмары. Один особенно привязчив, наваливается вновь и вновь: Пашка, Павел Банщиков, дружок детства и отрочества, тянет к лицу моему чёрные распухшие пальцы и сипит провалившимся разверстым ртом, зловеще ёрничая: «Уби-и-ивец! Ты – уби-и-ивец!..» И его раздутое, готовое вот-вот лопнуть синюшное тело трясётся от грозного утробного хохота…
Я вздрагиваю, дёргаюсь как от удара плетью и выскакиваю из сна в реальность. Чёрт! Может, к Валентине перебраться под одеяло – всё, глядишь, не так жутко будет.
Однако, вязкая обволакивающая апатия стягивает тело и душу. Жёсткий обруч сдавливает-сжимает сердце. Я понимаю глубинами мозга: на меня обрушивается какое-то знание, оно перевернёт всю мою жизнь. Оно меня раздавит, оно сомнёт мою судьбу. Неужели – финита?.. Я ворочаюсь и ворочаюсь, срываясь то и дело в пропасть, заполненную трупными видениями, ужасаясь и плача во сне от тоски.
От злой неизбывной тоски.
5
Как только у соседа за стеной начинает бубнить радио, я стряхиваю с себя наваждения, отбрасываю одеяло, превозмогая ломоту и боль во всём теле, встаю с левой ноги. Я чувствую: температура подпрыгнула. Только воспалительной лихорадки мне сейчас и не хватает!
Даже не умывшись, я перетряхиваю в ящиках стола свой архив, копаюсь в старых записных книжках. И – конечно, закон подлости! – той, нужной, студенческой поры, книжки нет как нет. Ну нет и всё!
Ах да, надо в вырезках адрес искать. К счастью, моё тщеславие, моя ранняя тяга к славе заставляют меня скрупулёзно собирать и подшивать все мои газетные рассказы, статьи, очерки, фельетоны и даже крохотные заметульки. Я отыскиваю папку, где среди других моих журналистских плодов творчества хранятся и вырезки из «Славы Севастополя». Просматриваю. Так и есть: обширный мой репортаж из «Ласпи» поместили тогда подвалом на третьей полосе. На оборотной стороне вырезки – все телефоны редакции.
Надо ещё ждать и ждать, и ждать – только половина седьмого. Может, настрочить пока письмо в Сибирь?.. Да что толку: мама умерла в прошлом году (я вздрагиваю, пробегаю мысленно вереницу своих героинь – нет, слава Богу, мать избежала роли прототипа!), а сестра, Надя, на мои послания не отвечает – органически не любит писать письма. Надо заказывать переговоры.
Я иду умываться, вяло завтракаю, пью медленно и долго крепко-горький чай. С женой мы почти не разговариваем. О чём говорить-то, когда нет настроения и прожито-промучено вместе уже пятнадцать лет? Она уходит на свою каторгу – в школу. До девяти ещё уйма времени. Я вдруг вспоминаю: у нас же хранится где-то настойка перцовая – от простуд. Самое сейчас время! Я без труда отыскиваю бутылку среди вороха белья в шифоньере и залпом выглатываю почти полный стакан.
Чуть уравновесило.
К девяти бутылка лекарственного питья опорожнена на две трети. Я к переговорам готов. Сперва заказываю Сибирь (прямой связи нет), а затем принимаюсь за Тавриду.
Тэ-э-эк-с, господин сочинитель, ну-ка врубайте своё писательское воображение, своё литературное знание жизни. Прошло столько лет! Если Ирина Васильевна – у неё в отделе культуры я проходил тогда практику – ещё в газете, то наверняка уже доросла до замредактора. Я топлю-утапливаю кнопки телефона, пытаюсь-пробую прорваться сквозь заснеженные-завьюженные леса, поля и долы в далёкий промозглый сейчас Крым, ставший вдруг заграницей, но лишь очереди коротких гудков расстреливают и расстреливают все мои усилия. Наконец, когда даже плоско-японский телефонный аппарат, кажется, вот-вот завизжит от раздражения – пошли милые слуху длинные позывные: тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!.. тр-р-рл-л-ль!..
– Аллё! Редакция, – слышу я сквозь шум и хрип телефонного мира когда-то знакомый мне голос.
– Ирина Васильевна! – ору я как оглашенный, перепугав Фурсика. – Это я, Андрей Назаров! Помните меня?
– А как же, как же, Андрюша! – слышу я искреннюю радость в голосе бывшей моей шефини. – Ты откуда звонишь? Ты где сейчас?..
* * *Тогда, в то лето, я был молод, пылок, ошалевший от моря, солнца, юга, пузырящийся ещё робким писательским вдохновением, возбуждённый возможностью каждодневно изливать на бумагу свои бурно-сумбурные мысли и чувства, опьянённый первыми похвалами и редакционными премиями.
И, уж разумеется, я влюбился тогда в Ирину Васильевну – втюрился всерьёз и, как мне мнилось, надолго. Она обогнала меня всего на шесть лет, гляделась юной, была красивой той утончённой субтильной красотой, каковой наделял я в воображении тургеневских героинь. На день рождения я подарил ей пылающий букет багряных роз и после стаканчика «Крымской мадеры», оставшись с Ириной Васильевной на минуту вдвоём в отделе, начал лепетать что-то о своих чувствах и её тургеневской красоте…
Но тут заявился её муж – высокий бравый кавторанг со смоляным чубом из-под форменной твёрдой фуражки – и всё, дурак, испортил.
Мужа её я не любил.
Мои чувства к Ирине Васильевне пошатнулись и дали трещину после жестокого оскорбления с её стороны. Я решился таки и предложил в газету свой рассказ «Взрослая жизнь». Рассказ о любви, о ревности, о первом растоптанном чувстве молодой девчонки-студенточки. Она забеременела и решается на страшное – ребёнка от ненавистного человека, обманувшего её, сразу после рождения уничтожить…
Я, как и все начинающие беллетристы, страдал жуткой стыдливостью, робостью и крайней легкоранимостью. А Ирина Васильевна – ох уж эта Ирина Васильевна! – взяла да и усмехнулась: мол, Андрюша, рассказ написать, это не репортаж выдать из пионерлагеря. Да и в женской психологии, дескать, ты ничегошеньки не понимаешь…
Переварив этот убийственный щелчок, насытившись обидой, я решил жестоко отомстить. Я взял и переписал своей рукой строка в строку шедевр Ивана Алексеевича Бунина «Лёгкое дыхание». Я лишь изменил заглавие на «Чистый голос», имя героини и везде в тексте вместо «креста» вписал «обелиск» и «памятник», из гимназистки героиню сделал школьницей, и убивает её не казачий офицер, а милицейский лейтенант.
Результат эксперимента я предвидел, но всё равно он ошеломил меня.
– Прости, Андрюша, – сокрушённо высказалась Ирина Васильевна, – но всё же литература, проза – не твоя стезя. И новый рассказ твой неудачен – растянут, скучен, язык беден, стиль ни к чёрту. А взять образ классной руководительницы, старой девы – зачем он вообще нужен? Абсолютно лишний…
Я раскрыл карты.
Ирина Васильевна ужасно смутилась, заалела щёчками и надулась.
Правда, через недельку мы опять друг другу улыбались, и так как я уже не трепетал её, то остальные мои крымские денёчки прожили мы дружно, в лёгком приятном общении, и я даже поцеловал её при прощании в её мягкие вкусные губки.
Поцеловал жарко, томительно, всерьёз.
* * *Сейчас, по всем законам человеческого общежития, в благодарность за розовую юношескую влюблённость надо бы пообщаться-поговорить с Ириной Васильевной, порасспросить о её житье-бытье…
Но мне не до условностей. Да и счётчик где-то там, на телефонной станции, бешено вращается, накручивает не гривны – рубли. Я бесцеремонно прерываю воркотню в трубке:
– Ирина Васильевна, скажите, Володя Петров по-прежнему в редакции?
– Володя?.. Петров?! Ах, ты не знаешь – Володя умер. Два года назад.
– Как умер?От чего?
– Инфаркт.От инфаркта. И глупо так: на спор приподнял передок редакционной «Волги» – и сердце разорвалось…
Далёкая Ирина Васильевна ещё что-то говорит, объясняет, размазывает. Я осторожно, боясь сделать ей больно, пристраиваю трубку на аппарат и застываю в прострации. Думать ни о чём не хочется. Я нашариваю на столе бутылку, запрокидываю распухшую голову и выбулькиваю в себя остатки горького лекарства. Смотрю с минуту на встревоженного нервного кота и рявкаю:
– Ну не может же, чёр-р-рт побери, этого быть! Не может!!!
6
Спохватившись, я звякаю на службу: дескать, приболел, надо отлежаться.
Начальство недовольно вздыхает, но демократично благословляет на лечение, советует не пренебрегать здоровьем. Что ж, подлечиться ещё я не прочь – перцовая микстура от длительного хранения с чужой пробкой явно ослабла, испарила-выпустила свои градусы. Эх, напиться, что ли, отключить и разгрузить бедную головушку?..
Но – нет! К моменту разговора с Сибирью я должен быть в форме: соображать и запоминать. Только б Надя оказалась дома…
Проходят-протягиваются тягучих два часа. Всё это бесконечное пространство времени я, мучая сердце, поглощаю густейший кофе и занимаюсь шагистикой – меряю и меряю диагональ большой комнаты. Фурсик, чуя мою встопорщенность, не путается, как обычно, под ногами – зарылся в глубины кресла, изобразил из себя рыжий клубок и отрешённо дремлет.
Наконец-то трель междугородки.
– Надя, Надя! Алло!
– Чё случилось, Андрей?! – вопит, в свою очередь, переполошённая сестра: телефонный разговор через всю страну в наши дни, как правило, – трагическая необходимость.
– Надя! Объяснять некогда – потом, в письме. Скажи, Борис Хрулёв живой? Борька, он в милиции работает, я с ним учился, помнишь?
– Хрулёв-то? Да ты чё? Как ты узнал-то? Его сёдни хоронили – мимо нашего дома похороны-то шли… Венков столько, оркестр был…
– Надя, Надя, подожди! – ору я с тоской. – Что случилось с ним? От чего?
– Так, говорят, пистолет чистил и случайно стрельнул – прям в рот себе. Два дня ещё жил-мучился, да вот и помер…
Я сижу за столом, смотрю тупо на заснувший опять телефон и удивляюсь своему спокойствию. Я предчувствовал, я знал ещё до разговора с сестрой о смерти Бориса Хрулёва. О глупой и преждевременной смерти.
Хотя всякая смерть преждевременна, если возрасту не минул век или хотя бы лет девяносто. Но точку в земной судьбе каждого человека ставит не сам он, пусть и залазит в петлю головой или стреляется, и даже не другой человек – убийца или палач. Земной срок каждого из нас где-то там, в небесной канцелярии, уже зафиксирован с рождения.
Срок – точен; способ ухода из жизни – случаен.
А при чём же здесь я? К чему эти невероятные, дикие, дурацкие совпадения?! Это – совпадения? Или…
Существует убедительная легенда о Пигмалионе, оживившем плод своего творческого воображения. Но чтобы творец с помощью своего творческого воображения умерщвлял живых людей?! И почему – я?..
Я горблюсь на стуле, ворочаю-перекатываю в голове тяжёлые ребристые мысли, пытаюсь свести концы с началами, отыскать точку опоры…
Как вдруг острая ржавая мысль-игла впивается в мозг и заглушает мгновенно весь бессвязный хоровод дум – «Аллергия»! Мне позвонили из журнала «Москва» месяца три назад и сообщили, что моя повесть идёт наконец-то в одном из ближайших номеров.
Так, так, так!.. Что делать? Генератор мозга загудел с удвоенной энергией. Надо бы наметить-продумать план, но – некогда. Ведь сегодня – пятница, времени совсем нет. Срочно – остановить! Задержать! Снять! Запретить!
Я снова тревожу телефон, остервенело долблю по кнопкам: срыв! срыв! срыв! И – длинные гудки. Ах, чёрт! У них обед уже… Так, значит, пока – на почту. Я выскрёбываю деньги из заначки и бегу.
На телеграфе я, запыхавшись, заполняю прыгающими строчками бланк срочной телеграммы в редакцию: «Мою повесть “Аллергия” печатать запрещаю все подробности по телефону. Назаров». И вдруг – нелепость, конфуз: у меня не хватает расплатиться за телеграмму – рублей пятнадцать.
– Девушка! Бога ради! – умоляю-унижаюсь я. – Вот моё писательское удостоверение. Я – местный, свой, я здесь рядышком живу. Я вечером занесу эти злосчастные пятнадцать рублей…
«Девушка», мадам лет сорока пяти, нежданно-негаданно обливает душу мою израненную бальзамом:
– Ну что вы, что вы! Я вас знаю. Я ваши рассказы в «Местной жизни» всегда-всегда читаю. Я и книгу вашу купила на лотке – за четыре тысячи. Мне очень нравится…
– Спасибо, спасибо! – вспыхиваю я.
– Не надо ничего доплачивать, что вы! Скажите, если не секрет, а что случилось с повестью «Аллергия»?