Полная версия
Изгнанник
Он было заикнулся Катерине Михайловне о том, что он баринова распоряжения насчет вещей не получал. Может, управляющий, Кузьма Захарыч, что знает, так пусть уж барыня дозволит ему спросить Кузьму Захарыча.
Как закричит на него Катерина Михайловна: «Какой там еще Кузьма Захарыч! Мои это вещи, и я за ними приехала… А ты – дерзкий грубиян, скот…»
И не успел старик очнуться, как она своей барской ручкой изрядно-таки прямо его в лицо хлопнула.
Старик оробел, отошел и грустно смотрел, как чужие холопы барское добро разбирают да укладывают. Побежал он к управителю докладывать: «Так, мол, и так, есть, что ли, от барина распоряжение?»
Управитель почесал в затылке.
– Нет, – говорит, – никакого распоряжения. А только что же с ней поделаешь!..
Однако все же он съездил в Знаменское к Катерине Михайловне, переговорил с нею и, вернувшись, успокоил ключника:
– Ее это вещи, и тебе, старина, за них отвечать не придется. Да она говорит, что еще не все свое взяла, еще, мол, много осталось.
Через несколько времени управитель пошел в дом отобрать несколько ценных вещей и сказал ключнику, что везет их в Знаменское, барыне…
И вдруг – барин приехал! Это известие было так неожиданно, так невероятно, что все сразу оказались ошеломленными, будто ударом грома.
Да верно ли?.. Как тому быть? Как это – барин приехал?..
Но в тоне, каким передавалось это известие, заключалось нечто такое, что никак нельзя было не поверить. Все почувствовали это.
Барин приехал! Что из этого будет, что теперь со всеми ними станется, какая жизнь начнется? Эти вопросы не задавались еще, думать-то было некогда, но они инстинктивно возникали в каждом, сказывались в тревоге, изобразившейся на всех лицах.
Не прошло и десяти минут, как уже не было такого уголка в обширном помещении горбатовской дворни, где не произносилось бы на все лады слово «барин». Не было ни одного человека, даже ребенка, который бы не проснулся и не одевался поспешно.
– Барин… Барин приехал! – шамкали старики и старухи.
– Барин приехал, чего дрыхнешь-то! Вставай… Вставай! – будили малых ребят, тормошили их, толкали. – Барин, барин приехал!
Дети, испуганные до полусмерти, подымали рев, но матери при первом отчаянном звуке этого рева давали им колотушку.
– Что ты, аспид!.. Что ты… Никшни!.. Барин приехал… Услышит… Услышит!
И ребенок, вконец перепуганный этим уже известным, но совсем непонятным ему и казавшимся страшным словом, сдерживал свои рыдания, свой крик и начинал дрожать всем телом и прятаться куда ни попало, ожидая близкой неминучей гибели.
Но кроме детей и подростков, дрожавших от страха и прятавшихся спросонья по углам, все, поспешно одевшись, спешили к барскому дому. Менее чем за полчаса безмолвный, поросший густою травою двор наполнился сотнями человеческих фигур, туманно рисовавшихся в полусумраке летнего вечера.
Вся эта толпа остановилась в нескольких саженях от барского крыльца и, не мигая, смотрела перед собою на крыльцо, на окна.
А между тем ничего не было видно – на крыльце никто не показывался, окна по-прежнему стояли с заколоченными ставнями.
Проходили минуты. И вот дверь в барский дом отворилась, на крыльце показался управляющий Кузьма Захарыч, много лет бывший неограниченным властителем огромной дворни. Этот грозный и поразительно важного вида человек лет пятидесяти, всегда выплывавший медленно, тяжелой походкой, с откинутой головою, теперь чуть кубарем не скатился с крыльца. Он подбежал к толпе и крикнул:
– Олухи! Ну чего ж вы стоите-то?! Да идите же, дьяволы, отпирать окна. Ступайте в дом, да тише… Не топать!..
Толпа дрогнула, потом на мгновение снова как бы застыла. Еще миг – и все хлынули к дому.
Отпирались одна за другою тяжелые ставни, большая дверь барского крыльца стояла настежь, и в нее проходили мужчины и женщины. Через несколько минут приемная, освещенная наскоро зажженными двумя свечками, битком набилась этим людом. Отсюда была видна огромная зала, вся увешанная старинными портретами, погруженная почти в полный мрак. Слабое мерцание свечи, одиноко торчавшей в старинном запыленном канделябре, не могло победить этого мрака.
Все замерли, стояли не шелохнувшись и ждали. Прошло, как им показалось, немало времени.
Наконец, там вдали, в самом конце громадной залы, сверкнул свет, хлопнула дверь, по старому мозаичному паркету гулко раздались шаги… Ближе… Ближе… В зале зажглось еще несколько свечей. Кузьма Захарыч подскочил к дверям приемной и отчаянно замахал руками:
– Сюда, в залу, барин зовет… Тише!..
Толпа стала проходить в залу. Старики и старухи протискивались вперед, молодые, в робости и тревоге, отставали.
Из полумрака выделилась сухощавая небольшая фигура с длинной белой и блестящей, как серебро, бородой.
– Барин… Барин! – раздался в толпе глухой восторженный шепот.
Послышались всхлипывания. Все смешалось. Старики и старухи со всех сторон обступили Бориса Сергеевича, падали перед ним, целовали ему ноги, причитали:
– Красное наше солнышко, светик наш ненаглядный!.. Не чаяли мы тебя видеть!.. Слава тебе, Господи… Эх, батюшка, батюшка – да и не узнать тебя – уезжал ты молоденький, а вернулся-то старенький!..
– Да, старенький вернулся! – повторял он взволнованным голосом, поднимая и обнимая старых слуг. – Много времени… Вот и вы не помолодели. А дай-ка – узнавать стану… Петр!.. Марья… Акулина… Здравствуйте!..
Он всматривался, называл всех этих стариков и старух по именам.
– Батюшка, золотой, нас не забыл, помнит! – восторженно, умиленно шептали кругом, снова ловя его руки, припадая к его платью.
В первую минуту он, было, стал отнимать свои руки, не давал целовать их, но тотчас же понял и почувствовал, что это фальшь, что это бессмыслица, что это обида, и уже не отнимал больше рук, и отдавал себя всего поцелуям. Широкое, давно-давно неизведанное им чувство охватило его, и он каждого и каждую обнимал и целовал громко и крепко, от всего сердца. Он любил в эту минуту все эти сморщенные старые лица, всех этих дряхлых и бодрых людей, пропитанных запахом тесного жилья и кухни.
Наконец он перецеловал всех стариков и старух и сделал несколько шагов вперед. Вокруг него уже были совсем незнакомые лица, глядевшие на него смущенно и изумленно. На некоторых из них он прочел даже страх. И эти тоже все стали подходить к его ручке. Но теперь ему это было неприятно и неловко. Он положил руки в карманы и начал кланяться на все стороны.
– Здравствуйте, здравствуйте! – повторял он.
Его взгляд поднялся выше и скользнул по выступавшим из мрака старым портретам. Он окинул взором эту огромную залу с двойным светом, хорами, глубоким потолком, совсем уже терявшимся во мраке.
Ему стало вдруг тяжело и тоскливо; он почувствовал утомление…
– Устал, спать пора!.. – проговорил он тихо и печально.
Толпа расступилась, и он медленно, почти шатаясь, пошел из залы по скрипящему под его шагами старому мозаичному паркету.
V. Дядя и племянник
Плохо спалось в эту ночь Борису Сергеевичу. Старое родовое гнездо не успокоило и не согрело. А между тем ведь это была та самая комната, в которой он вырос и где до сих пор оставались нетронутыми многие его прежние дорогие по воспоминаниям вещи.
Но уставший старик, сердце которого, несмотря на долгую и трудную жизнь и, быть может, даже именно вследствие этой жизни, было до сих пор еще молодо, страшился коснуться этих окружавших его воспоминаний. Он чувствовал, что стоит только допустить их до себя – и они им совсем овладеют. Он напрягал все свои силы, боролся с ними, как с врагами, из простого, инстинктивного чувства самосохранения, потому что теперь ему нужно было, прежде всего, отдохнуть. Он чувствовал большую слабость, голова была тяжела, в виски стучало, лихорадочная дрожь пробегала по всем членам. Он старался ни о чем не думать, звал сон. И сон наконец пришел, но ненадолго. С первыми лучами солнца проснулся Борис Сергеевич, встал, поспешно оделся и вышел из спальни.
Глубокая, жуткая тишина стояла в огромном пустом доме. Он пошел знакомой дорогой, отпирая двери, к которым столько лет не прикасалась рука его. Он обходил комнату за комнатой. Эти разнообразные комнаты, знакомые до мельчайших подробностей, встречали его своей грустной тишиною, своей атмосферой пустоты и затхлости. Весь дом производил на него впечатление кладбища. Каждая комната была мавзолеем, на котором при его приближении выступали полустертые буквы знакомого и дорогого имени.
Бледный старик спешил дальше и дальше, не останавливаясь, не вглядываясь, чувствуя только подступавшую к сердцу тоску, с которой ему хотелось упрямо бороться. Обойдя весь дом, он вышел на стеклянную террасу. Дверь была заперта, ключа не оказалось. Борис Сергеевич постоял минуту, огляделся, растворил широкое, составленное из разноцветных стекол окно, приподнялся и легким движением перепрыгнул через окно в сад, где встретило его раннее летнее утро…
Но прогулка не освежила и не ободрила. Упрямая борьба с воспоминаниями ни к чему не привела – они одолели, и мы видели, с каким тяжелым сознанием своего одиночества возвращался старик с этой прогулки…
Теперь дверь террасы стояла отпертою, и едва Борис Сергеевич поднялся по широким ступеням, как заметил своего Степана, стоявшего почти у самой двери и с жаром что-то кому-то объяснявшего. Кому – еще не было видно. Но миг – и Борис Сергеевич различил высокую, широкоплечую фигуру щегольски одетого не то в утренний, не то охотничий костюм молодого человека лет тридцати с небольшим. Борис Сергеевич остановился, вгляделся, и вдруг у него шибко забилось сердце. Глаза его блеснули – и новым чувством, именно тем чувством, отсутствие которого так его тяготило, вдруг пахнуло на него.
– Сергей? – тревожно, смущенно и в то же время радостно проговорил он и протянул перед собою руки.
Молодой человек бросился к нему. Они обнялись.
– Дядюшка, хорошо ли это, не дать знать… – начал было племянник неизбежную, требовавшую приличия фразу, но тут же замолчал, видя, что дядя его не слушает.
Да, он не слушал, он не мог слышать. Отстраняя от себя племянника и снова его к себе привлекая, он жадно вглядывался в красивое, открытое, хотя и не отличавшееся правильностью очертаний лицо молодого человека. Ему казалось, что это лицо ежесекундно перед ним меняется. Вот сейчас он узнал в нем своего отца, узнает брата, теперь вот узнает мать… Ее… ее улыбка!.. Вот она, как живая!.. Еще миг – и он видит перед собою самого себя в прежние годы…
«На всех похож!.. Наш… мой… родной!» – бессознательно, в полузабытьи шептал он и снова привлекал к себе племянника, и снова горячо целовал его, и чувствовал, как все шире и шире поднимается в сердце теплое, отрадное чувство.
Степан, в своем длиннополом, бутылочного цвета сюртуке, с узкими, несколько короткими рукавами, в огромном клетчатом платке, обмотанном вокруг длинной худой шеи, стоял не шевелясь. Гладко выбритое лицо его, с крупным носом, маленькими светлыми глазами и большим лысым лбом, все светилось радостной улыбкой.
– Так как же это ты, как узнал о том, что я здесь?
Наконец, приходя в себя и все продолжая крепко сжимать руки племянника, проговорил Борис Сергеевич.
– Я это, сударь, с вечера еще распорядился, – сказал Степан, – послал в Знаменское. Вот и теперь Сергею Владимировичу докладываю: дяденька-то, мол, у вас чудак, каким сызмальства был – таким и остался… бывало вечно, никому не сказавшись, как снег на голову нагрянет… так вот и теперь. А Сергей Владимирович на меня не в обиде, что я от себя распорядился…
– Какой в обиде, большое тебе спасибо, любезный! – громким звонким голосом сказал молодой Горбатов, с изумлением и весело поглядывая то на дядю, то на Степана.
Конечно, он не стал объяснять, какое впечатление в Знаменском произвело посольство Степана. А дело было вот как. Совсем уже ночью прискакал, запыхавшись, из Горбатовского гонец с известием о приезде барина. Все уже в Знаменском разошлись по своим комнатам и даже погасили свечи. Не ложилась еще только Катерина Михайловна; она по старой привычке засыпала и вставала очень поздно. Когда ей доложили о гонце, она, видимо, несколько встревожилась и приказала призвать его к себе. Горбатовский дворовый вошел в горницу к барыне с большою робостью – Катерину Михайловну все горбатовские хотя и редко видали, но почему-то ужасно боялись.
– Когда приехал? – строгим тоном спросила она.
– Да уж совсем вечером, ваше превосходительство, – ответил посланный, вся фигура которого выражала не то перепуг, не то крайнее изумление.
– Что же, письмо есть ко мне или к молодому барину?
– Никак нет-с!
– Так, значит, на словах что сказать приказано? Да кто тебя послал? Сам барин?
– Никак нет-с, барин, надо полагать, започивать изволили, а это Степан Трофимыч мне наказали: ступай, мол, сейчас верхом в Знаменское и доложи господам, что барин приехал – только и всего… Я мигом и поскакал…
Катерина Михайловна сразу не сообразила.
– Какой еще там Степан Трофимыч?
Гонец совсем растерялся.
– Да Степан Трофимыч… Ихний… Барский… С барином он приехал… Наш, горбатовский…
– А! – презрительно протянула Катерина Михайловна и махнула рукой. – Хорошо… Ступай…
Посланный низко поклонился и вышел.
Она осталась одна и несколько мгновений сидела неподвижно, кусая губы и обдумывая что-то. Потом она прошла в комнаты, которые занимал ее старший сын с женою.
Все было тихо. Но из полуотворенной двери кабинета Сергея Владимировича пробилась полоска света. Катерина Михайловна заглянула – ее сын сидел у открытого окна в накинутом на одно плечо шелковом халате и курил сигару.
– Ты еще не спишь, мой друг?.. Могу я войти? – спросила Катерина Михайловна.
Он обернулся, с изумлением взглянул на нее.
– Как видите, еще не сплю, maman…[3] войдите… В спальне такая духота, а Наташа боится все сквозного ветра, запирает окна… К тому же у меня вот уже третий день бессонница – не спится, да и только! Скука такая, что просто с ума сойти можно… Вам что-нибудь угодно, maman?..
Она подошла к нему, присела рядом с ним.
– Ты говоришь: скука! А я к тебе с новостью, mon cher[4], будет и развлечение – дядя приехал!
Она передала свой разговор с горбатовским посланным.
Сергей выбросил за окно сигару, запахнул халат на своей широкой богатырской груди и добродушно усмехнулся. Когда он так усмехался, его худощавое, с несколько выдающимися скулами, тонким носом и светлыми, часто моргавшими глазами лицо делалось удивительно привлекательным. Он еще усмехнулся и наконец проговорил:
– Гм… дядя приехал!.. Ведь он и должен был приехать…
– Но ты заметь, – перебила его Катерина Михайловна, – заметь: каков! Если уж заранее не мог написать, то хоть бы теперь прислал два слова, а то ведь это его лакей распорядился известить нас…
– Так что же? Все равно! – равнодушно произнес Сергей. – Может, он нас совсем и знать не захочет и не приедет…
Катерина Михайловна нетерпеливо передвинулась на кресле.
– Нет, этого нельзя… Так нельзя, mon cher!.. Я тебя очень прошу пораньше утром к нему съездить.
Сергей поморщился.
– Увольте, maman! В самом деле – ведь он, может быть, не хочет – зачем же мне навязываться… подлизываться!..
– Пустое, пустое, мой друг! Он старший в семье, ты его крестник… ты непременно должен поехать… у него странности, я не знаю, каким он стал теперь… Но ведь ему многое надо прощать… и поверь – никто тебя не осудит – напротив, всякий поймет, оценит… c'est un vieillard… un homme malheureux après tout!..[5]
Она стала уговаривать и скоро достигла цели. Сергея уговорить было нетрудно, особенно ей – она еще не так давно сумела уговорить его вторично жениться, когда он вовсе и не помышлял о женитьбе. Ему теперь просто надоел этот разговор, упрашивания, объяснения, ему, наконец, захотелось спать – и он дал ей слово рано утром отправиться в Горбатовское. Он сдержал свое слово, но нельзя сказать, чтобы с особенным удовольствием дожидался возвращения дяди с прогулки. Ждать ему, однако, пришлось недолго, да к тому же Степан заинтересовал его. Этот смешной старик, этот «сибирский тюлень», как почему-то про себя уже назвал его Сергей, встретил его, как родного, мало того – встретил, как малого ребенка, заговорил с ним каким-то ободряющим, покровительственным и нежным тоном. И в то же время этот тон был так естественен и добродушен, что Сергей никак не мог возмутиться подобной фамильярностью со стороны крепостного человека.
Но вот появился дядя и оказался совсем не таким, каким его представлял себе племянник. Между ними, при первом же объятии, пробежала как будто электрическая искра, и Сергей, к изумлению своему, почувствовал, что этот маленький красивый старик, всегда такой далекий, такой чужой – ему близок, что его влечет к нему, что ему приятно встречаться с ним глазами и чувствовать в своей широкой, костлявой руке его маленькую и дрожащую теперь от волнения руку.
– Эхма! Да чего же я стою! – вдруг спохватился Степан. – Батюшки, Борис Сергеевич, чай, ведь отощали! Самовар давно уже на столе, да и позавтракать готово… Пожалуйте!..
Он немного согнулся и жестами любезно приглашал в дом как радушный хозяин. Борис Сергеевич взял племянника под руку и повел его в большую столовую, где широкие окна стояли настежь, наполняя всю комнату душистой свежестью и лучами солнца. Степан исчез, но тотчас же и вернулся, а вслед за ним появились два человека с завтраком.
– Пожалуйте, пожалуйте вот сюда! – подвигая стулья и приглашая садиться, суетился Степан.
Дядя и племянник сели. Тогда Степан стал хозяйничать около самовара, разлил чай. И все это он делал с приемами привычной хозяйки. Он ворчал сквозь зубы, что самовар плохо вычищен, что и подать-то господам не сумели как следует деревенские олухи.
– Ну, чего стоите!.. Да перемените же тарелки! Скорее, живо! – распоряжался он.
Молодой Горбатов был уверен, что этот «хозяин» сейчас же сядет рядом с ними и примется пить чай и завтракать; Степан, однако, этого не сделал. Он продолжал разливать чай, угощать, суетиться, распоряжаться; но сам ни к чему не прикоснулся и на минуту не присел.
Тем временем Борис Сергеевич, видимо, успокоился. Волнение его улеглось, и он начал расспрашивать племянника.
– Да, чудно, чудно, как подумаешь, – говорил он со своей тихой улыбкой. – Ведь я тебя оставил крошечным мальчиком и с тех пор, думая о тебе, так все и представлял себе тебя барахтающимся и пускающим губами пузыри карапузом! А вот ты какой огромный, не в деда, не в меня, а в отца… но, впрочем, и он был гораздо меньше ростом… Вот ты какой, мой мальчик!..
– Хорош мальчик! – усмехнулся Сергей. – Стариком я уже становлюсь, дядюшка, по утрам то и дело седые волосы выщипываю.
– Раненько, друг мой!..
– Что за раненько, четвертый десяток ведь уже пошел. Вот посмотрите моих ребят от первой жены, совсем большие…
– И то правда! – качнул головою Борис Сергеевич.
– Ну, да и пожил, немало было глупостей, теперь вот и сказываются.
Дядя тревожно взглянул на него.
– Как же так: немало глупостей! Ведь ты женился еще почти мальчиком, вдовел недолго – когда же успел делать эти глупости? Семейная жизнь должна была спасти тебя от этого…
– Ах боже мой, одно другому не мешает…
И, проговорив это, Сергей улыбнулся такой милой, такой ласкающей улыбкой, что старый дядя заметил только эту улыбку и за нею не расслышал, не понял слов племянника.
– А вот, что же это? Смотрю я, как ты одет: не в военном!..
– Да ведь я после войны сейчас вышел в отставку…
– Что так?
– А надоело! Бог с ней, с этой службой! Военное время – другое дело. Да теперь новой войны у нас, кажется, не предвидится… Повоевали – довольно! Дрались – себя не жалели… и все же – побиты…
Дрогнувшая, тоскливая нота прозвучала в голосе Сергея. Но это было только на мгновение. Он продолжал уже совсем спокойно:
– Нет, свобода лучше всего. Петербург надоел до тошноты… здесь скучно, да все же не так…
– Так ты намерен совсем поселиться в деревне? Оно, действительно, пожалуй, лучше, – теперь, Бог даст, будет и здесь много дела, и хорошего дела…
– Это вы о чем, дядя? О крепостных, об освобождении? Я, знаете, этому не верю, это все только разговоры…
– Ну хорошо, мы об этом поговорим после… Что же ты намерен? В предводители?
– Да как вам сказать, если выберут – пожалуй: но ненадолго, опять ведь обуза… И, уж во всяком случае, хлопотать я не стану…
Он хотел было сказать дяде, что мать хлопочет, что она всеми силами его уговаривает и что если он до сих пор ей не поддавался, то единственно потому, что имеет в руках очень веское возражение: дела еще далеко не устроены, не приведены в ясность, доходов мало, а положение губернского предводителя дворянства потребует больших затрат и такой широкой жизни, какая покуда еще немыслима в Знаменском. Он хотел сказать это, но воздержался, испугавшись в разговоре с дядей намека на денежные дела. «Боже мой, еще подумает, что я так сразу и тянусь к его деньгам!»
Сергей даже покраснел при этой мысли и совсем замолчал.
А Борис Сергеевич в это время, очевидно, приготавливался задать какой-то вопрос и все не решался. Наконец он себя пересилил и спросил как-то нерешительно, опустив глаза:
– А что твой брат?
– Николай? Мы со дня на день ждем его в Знаменское. Он все еще в мундире; но думаю, что тоже ненадолго…
– Что он – каков? Похожи вы друг на друга?
– Мы? – Сергей засмеялся. – Нисколько, то есть, конечно, и между нами находят некоторое сходство, но он совсем другой человек…
– Какой же он человек?
– Хороший! – проговорил Сергей.
Дядя невольно улыбнулся.
– Ты говоришь, это будто ты-то дурной человек.
– Нет, это не то… каков я, я не знаю, право, никогда об этом не думал; но между нами большая-большая разница. Да хотя бы вот, скажу его словами: я скучаю, а он тоскует. Он странный человек. С ним трудно сойтись. О нем почти всегда думают хуже, чем он есть. Ну, да что тут говорить, я знаете, анализировать не умею, определять… Приедет – увидите, судите… Я скажу еще только раз: Николай хороший человек, очень хороший!..
Дядя и племянник еще побеседовали с полчаса, и затем Сергей уехал. Решено было, что дядя отдохнет, осмотрится немного и к обеду будет в Знаменском. Проводив племянника и глядя ему вслед, Борис Сергеевич снова и еще сильнее ощутил в себе прилив давно забытого, живого чувства любви и участия к родному человеку.
Неизвестно откуда взявшийся Степан подошел и спросил радостным голосом:
– Ну что, батюшка, как нашли племянничка?.. Ведь я говорил, славный вышел барин наш Сереженька?..
– Славный, славный! – несколько раз повторил старый дядя, возвращаясь в дом, который теперь уже не казался ему таким мрачным, таким пустым. Не все еще умерло, не все еще похоронено, недаром он рвался сюда. Есть для кого жить!
И со всею силою долголетней тоски своего одинокого сердца он хватался за эту возможность жить и любить.
VI. Знаменская хозяйка
Обширная усадьба села Знаменского была теперь уже совсем не та, чем была она в те далекие времена, когда здесь безвыездно жила последняя княгиня Пересветова со своей единственной дочерью Татьяной Владимировной. В те далекие годы Знаменские палаты на всю губернию славились своей роскошью и затмевали собою соседнее Горбатово.
Но княгиня с княжной уехали и уже не возвращались. Княгиня умерла. Княжна жила в Гатчине, при дворе Павла Петровича. Правда, через несколько лет в Знаменском снова было закипела жизнь. Княжна Пересветова вышла замуж за Горбатова, и молодые покинули Петербург, с которым не имели ничего общего, переселились в деревню, стали отделывать и перестраивать заново горбатовский дом, а пока жили в Знаменском. Но недолго это продолжалось. Дом скоро был готов, на него затратились большие суммы, Горбатовское сделалось по своему богатству чуть не царской резиденцией, а Знаменское стало в запустении. Татьяна Владимировна даже перевезла отсюда все лучшие вещи.
После смерти старых Горбатовых Знаменское досталось их сыну Владимиру; но он, кажется, ни разу и не заглянул сюда. Только теперь, в самое последнее время, владельцы стали наезжать. Были сделаны кое-какие необходимые исправления, но перестроить заново большой старый дом, омеблировать и устроить его, согласно с новейшими требованиями вкуса и моды, до сих пор не удавалось – ни у Катерины Михайловны, ни у сыновей ее пока не было на это средств. Большое приданое второй жены Сергея Владимировича, как известно, почти целиком ушло на уплату старых долгов и поддержание блеска петербургского дома, а ее дяди и тетки, на которых был главный расчет, умирать до сих пор еще не хотели.
Конечно, и теперь Знаменский дом производил впечатление, на нем лежала печать широкой, богатой старины со всеми ее тяжелыми, неуклюжими, но все же смелыми затеями. Любитель такой старины пришел бы здесь в восторг: XVIII столетие, не подновленное, не подделанное, глядело из каждого угла, из убранства каждой комнаты.