Полная версия
Слово живое и мертвое
Впрочем, случается и в быту… На рынке немолодая чета соображает, купить ли огурцы. Милая старушка говорит мужу:
– Я ведь почему спрашиваю, ты же сам вчера ставил вопрос о солке огурцов…
Детишкам показывают по телевидению говорящего попугая. Ему надо бы поздороваться со зрителями, а он вдруг «выдает»:
– Жрать хочешь?
– Что ты, Петя! Так не говорят.
А попугай опять свое…
Попугай – он и есть попугай: что слышал, то и повторяет. Ну а мы, люди? Мы сетуем: молодежь говорит неправильно, растет не очень грамотной, язык наш портится, становится бедным, канцелярским, засоренным. Но ведь ученики повторяют то, что слышат от учителей, читатели – то, чем изо дня в день питают их литераторы и издатели.
На кого же нам пенять?
Отлично придумано – по радио учить ребят правильной речи. Мол, неверно сказать: «На субботник пойдут где-то триста человек». Не стоит «заменять точное слово приблизительно неправильным где-то». Справедливо. Хотя еще лучше, думается, было бы не точное слово, а верное (уж очень плохо сочетается «точное» с «приблизительно»). И лучше и верней было бы, пожалуй, не длинное «приблизительно», а короткое «примерно». Но это уже мелочи. А беда в том, что следом диктор произнес ни много ни мало: «Такие замены не способствуют пониманию вас вашими собеседниками»!!!
Дали хороший, добрый совет, исправили одну ошибку – и тут же совершили другую, много хуже, подали пример чудовищного уродования речи. Ибо и сами эти тяжеловесные слова, и неестественный, невразумительный строй фразы – все это казенщина и уродство.
Где же, где он был, редактор передачи? Почему не поправил хотя бы уж так: Такие замены не помогают собеседникам вас понять?
Неужто не легче и не лучше? А тем более – когда тебя слушают миллионы ребят, которых ты хочешь научить говорить правильно!
Считается несолидным в газетной статье или очерке написать, к примеру: «Мы решили больше не пытаться…»
Нет, непременно напишут: «Мы приняли решение прекратить попытки…»
Или о работе экипажа космической станции: «Проводился забор (!) проб выдыхаемого воздуха». Этот забор не залетел бы в космос, если бы не стеснялись сказать попросту: космонавты брали пробы. Но нет, несолидно!
И вот громоздятся друг на друга существительные в косвенных падежах, да все больше отглагольные:
«Процесс развития движения за укрепление сотрудничества».
«Повышение уровня компетенции приводит к неустойчивости».
«Столь же типовым явлением является мотив мнимой матери».
«…блуждание в… четвертом измерении… окончательное поражение, когда подвергаешь сомнению свое… существование»!
«…С полным ошеломления удивлением участвовал он мгновение назад в том, что произошло…» Это не придумано! Это напечатано тиражом 300 тысяч экземпляров.
Слышишь, видишь, читаешь такое – и хочется снова и снова бить в набат, взывать, умолять, уговаривать:
Берегись канцелярита!!!
Это – самая распространенная, самая злокачественная болезнь нашей речи. Много лет назад один из самых образованных и разносторонних людей нашего века, редкостный знаток русского языка и чудодей слова Корней Иванович Чуковский заклеймил ее точным, убийственным названием. Статья его так и называлась «Канцелярит», и прозвучала она поистине как SOS. Не решаюсь сказать, что то был глас вопиющего в пустыне: к счастью, есть рыцари, которые, не щадя сил, сражаются за честь Слова. Но, увы, надо смотреть правде в глаза: канцелярит не сдается, он наступает, ширится. Это окаянный и зловредный недуг нашей речи. Сущий рак: разрастаются чужеродные, губительные клетки – постылые штампы, которые не несут ни мысли, ни чувства, ни на грош информации, а лишь забивают и угнетают живое, полезное ядро.
И уже не пишут просто: «Рабочие повышают производительность труда», а непременно: «принимают активное участие в борьбе за повышение производительности труда»…
Давно утвердился штамп: ведут борьбу за повышение (заметьте, не борются, а именно ведут борьбу!). Но вот метастазы канцелярита поползли дальше: участвуют в борьбе за повышение – и еще дальше: принимают активное участие в борьбе за повышение…
Таким примерам нет числа. Слишком много пустых, бессодержательных, мертвых слов. А от них становится неподвижной фраза: тяжеловесная, застойная, она прямо противоположна действию, о котором говорит, чужда борьбе, движению, содержательности, экономности. Суть ее можно выразить вдвое, втрое короче – и выйдет живей и выразительней.
Вот тут бы и вмешаться редактору, выбросить все лишнее… Нет, куда там, вдруг выйдет «несолидно»!
А чем больше длинных, казенных слов, косвенных падежей, придаточных предложений, тем, видите ли, солиднее… И уже не разберешь, что с чем связано и что для чего нужно. Да и не нужно тут больше половины! Пять длинных слов да два коротких – там, где хватило бы одного слова, причем – что очень важно – одного глагола!
Сколько бумаги понапрасну занимают лишние, мертвые слова. А сколько драгоценных радиоминут уходит на них впустую!
Нет, слова-канцеляризмы, слова-штампы не безвредны. Пустые, пустопорожние, они ничему не учат, ничего не сообщают и уж конечно никого не способны взволновать, взять за душу. Это словесный мусор, шелуха. И читатель, слушатель перестает воспринимать шелуху, а заодно упускает и важное, он уже не в силах докопаться до зерна, до сути. Вывеска на московской улице «Швейно-пошивочная (?) мастерская» – на совести того, кто ее заказал, и видят ее все же немногие. Но по московской радиосети изо дня в день объявляют, что такие-то ателье обслуживают «население, проживающее» в таких-то районах, – это уже чудовищно. Видно, невдомек «авторам», что население – это и есть те, кто проживает, то есть население района, а лучше бы просто – жители района.
Читают газеты, слушают радио – миллионы. Они верят: раз уж так пишет газета и вещает радио, стало быть, так можно, так правильно.
Радио сообщает: «В Ульяновске продолжает работу международная встреча, посвященная…»
Чуть позже сообщили правильно: «В Ульяновске закончилась встреча…» А в следующем же выпуске снова: «…закончила свою работу встреча…»
А через годик попробует иной редактор запротестовать, вычеркнуть откуда-нибудь это самое «встреча продолжает работу», и ему возразят:
– Но ведь это вошло в язык!
Немало таких словесных уродцев уже «вошло», непоправимо «вошло» – не выгонишь! Миллионы доверчивых читателей, зрителей, слушателей назавтра подхватывают канцелярский да в придачу безграмотный оборот. И вот пошло все шире, и привилось в обиходе, и уже не поспоришь, и мало кто помнит, что это неверно. Поистине, не из гущи народной пошло, не народом-языкотворцем создано, а ввели, насадили не шибко грамотные газетчики или редакторы. В лучшем случае – нечаянно насадили, повторили и внедрили чью-то оговорку.
Люди всех возрастов и профессий, ораторы и педагоги, авторы и переводчики не только научных трудов, но – увы! – и очерков, романов, подчас даже детских книжек словно оглохли и ослепли. И вот уже не только неопытные новички, не только безграмотные, случайные полулитераторы или откровенные халтурщики, но подчас и литераторы опытные, одаренные, даже признанные корифеи пишут – и притом в переводе художественном: «В течение бесконечно долгих недель (героя романа) мучили мысли, порожденные состоянием разлуки»!
А не проще ли, не лучше ли хотя бы: Нескончаемо долгие недели (много долгих недель) его мучили мысли, рожденные разлукой (мучила тоска)?
Или: «Он находился в состоянии полного упадка сил». А разве нельзя: Он совсем ослабел, обессилел, лишился последних сил, силы оставили его, изменили ему?
А уж не корифеи…
«Он владел домом в одном из… предместий, где проживал с женой и детьми» – прямо справка из домоуправления, а не слова из романа!
«Да и кто принимает любовника в митенках? Ведь это создаст неудобства»!!! Совсем как табличка в подъезде: «Берегите лифт, он создает удобства».
Из «художественного» перевода: «…совсем особый характер моря: с этим последним происходили какие-то быстрые перемены»; «…волос, зажатый между большим и указательным пальцами, свисал без малейшей возможности уловить его колебание»; «Порывы ветра превосходили своей ужасностью любую бурю, виденную мною ранее»; «Обособленное облако, которое заслуживало внимания…»
Так и напечатали! И покорнейше прошу помнить: в этой книжке нет выдуманных примеров, все – подлинные.
Из радиопередачи, да не какой-нибудь, а под названием «Портрет поэта»: «Поистине счастливым поэт может считать себя, когда он чувствует свою необходимость людям». Отчего бы не сказать по-людски: Поистине счастлив поэт, когда чувствует, что нужен людям.
Или в очерке о Хемингуэе: «он понимаем нами, потому…» вместо мы понимаем его…
В живом хорошем очерке вдруг читаешь: «Горы должны делать человека сильней, добрей, душевней, талантливей… И они совершают этот процесс»!!! Судите сами – плакать или смеяться?
Из переводного романа:
«Он был во власти странного оцепенения, точно все это происходило во сне и вот-вот наступит пробуждение… Одолев столько кризисов, он словно утратил способность к эмоциям. Воспринимать что-то он еще мог, но реагировать на воспринимаемое не было сил».
А ведь можно сказать хотя бы:
Странное чувство – будто все это не на самом деле, а на грани сна и яви. Он словно оцепенел, после пережитого не хватало сил волноваться. Он был теперь ко всему безучастен.
Уж наверно, никто не жаждет уподобиться знаменитому чеховскому телеграфисту, о котором памятно сказано: «Они хочут свою образованность показать, всегда говорят о непонятном». И однако многие, нимало не смущаясь, пишут: «Очарование (героини) состоит в органичности ее контрастов»! И это не перевод!
«…холод, как и голод, не служил для них предметом сколько-нибудь серьезной заботы – это был один из неотъемлемых элементов их быта».
Это не официальная информация и не ученая статья, а хоть и научно-фантастический, но все же роман. Речь идет о дикарях, о первобытных людях. И право, ни суть сказанного, ни научность, ни фантастичность, ни читательское восприятие не пострадали бы, если написать: …холод, как и голод, мало их заботил – они издавна к нему привыкли (или, скажем: другой жизни они никогда и не знали).
Зачем писать: «…авторитет мой возрос. Или если не авторитет, то, во всяком случае, внимание, с каким относились ко мне окружающие и которое слегка напоминало благоговейный страх здоровых людей, прислушивающихся к мнению явно недолговечного человека».
Ни мысль, ни выразительность, право, ничего бы не утратили, скажи переводчик хотя бы:
Я сразу вырос в глазах окружающих. Во всяком случае, ко мне стали прислушиваться с каким-то суеверным почтением – так здоровые люди слушают того, о ком известно, что он не жилец на этом свете.
«Сейчас было непохоже, чтобы она стала иронизировать, сейчас она была слишком серьезна, да, именно так, ее взгляд был серьезным; то, что он принял за пустоту, было отсутствием ее привычной веселости, это и делало ее лицо таким незнакомым, таким чужим. Он же должен был сейчас открыться ей, ведь именно этого требовал ее взгляд, он должен был говорить, объяснять, но разве это возможно перед таким чужим лицом, не обнаруживающим никакой готовности к пониманию?»
Тяжело, невнятно, скучно… А ведь это о человеческих чувствах, о трудном переломе в отношениях людей! Не лучше ли было хоть немного прояснить фразу? Хотя бы:
Да, именно так, она смотрела серьезно, взгляд был не пустой, нет, но ему не хватало привычной веселости, оттого ее лицо и стало таким незнакомым… Надо сейчас открыться, этого и требует ее взгляд, надо говорить, объяснять… но как объяснить (или – но разве это возможно), когда у нее такое чужое (отчужденное), замкнутое лицо (или – когда по лицу ее сразу видно, что она вовсе не хочет услышать его и понять)…
Отрывки эти взяты из разных переводных романов, переводили их разные люди, с разных языков. Но дело не в переводе: сами подлинники вовсе не требуют такого сухого, канцелярского стиля и строя фразы. Дело в отношении к русскому языку, к русской речи. Подобного сколько угодно и у авторов, пишущих по-русски.
У нашего современного прозаика читаем: «Этот маленький, щуплый человечек сразу как-то преображается, глаза становятся колючими, волосы кажутся ставшими дыбом».
У другого: «Дочерчивание линии происходит с тщательностью чертежника-ученика, высунувшего язык от старания».
Кто-то может, точно ученик, высунуть от усердия язык, но как представить дочерчивание с высунутым языком?
Ребенок поцеловал усталую мать – и «в лице (ее) появилось какое-то неуловимое просвежение». Очевидно, лицо ее просветлело?
И даже у талантливого мастера герой оказывается «в состоянии неудовлетворенного возмездия», как будто мучается тем, что не получил возмездия! А ведь смысл – что его сжигает, терзает, мучит жажда мщения (мести)!
* * *Так что же он такое, канцелярит? У него есть очень точные приметы, общие, и для переводной, и для отечественной литературы.
Это – вытеснение глагола, то есть движения, действия, причастием, деепричастием, существительным (особенно отглагольным!), а значит – застойность, неподвижность. И из всех глагольных форм пристрастие к инфинитиву.
Это – нагромождение существительных в косвенных падежах, чаще всего длинные цепи существительных в одном и том же падеже – родительном, так что уже нельзя понять, что к чему относится и о чем идет речь.
Это – обилие иностранных слов там, где их вполне можно заменить словами русскими.
Это – вытеснение активных оборотов пассивными, почти всегда более тяжелыми, громоздкими.
Это – тяжелый, путаный строй фразы, невразумительность. Несчетные придаточные предложения, вдвойне тяжеловесные и неестественные в разговорной речи.
Это – серость, однообразие, стертость, штамп. Убогий, скудный словарь: и автор и герои говорят одним и тем же сухим, казенным языком. Всегда, без всякой причины и нужды, предпочитают длинное слово – короткому, официальное или книжное – разговорному, сложное – простому, штамп – живому образу. Короче говоря, канцелярит – это мертвечина. Он проникает и в художественную литературу, и в быт, в устную речь. Даже в детскую. Из официальных материалов, из газет, от радио и телевидения канцелярский язык переходит в повседневную практику. Много лет так читали лекции, так писали учебники и даже буквари. Вскормленные языковой лебедой и мякиной, учителя в свой черед питают той же сухомяткой черствых и мертвых словес все новые поколения ни в чем не повинных ребятишек.
Так нахально «входят в язык» все эти канцеляризмы и штампы, что от них трудно уберечься даже очень неподатливым людям, и тогда, как бы защищаясь, они выделяют эти слова иронической интонацией.
Вот горькие, но справедливые строки из письма одной молодой читательницы автору этой книжки: «Мы почти не произносим открытого текста, мы не строим больше нашу речь сами, а собираем ее из готовых стандартных деталей, но подчеркиваем “кавычками”, что делаем это сознательно, что понимаем все убожество нашего материала. Мы повторяем те же ненавистные штампы, выражая свое отношение к ним лишь негативно, ничего не создавая взамен».
Думается, это – голос того поколения, перед которым виноваты мы, старшие. Но и в этом поколении уже не все понимают, что утрачено. А что же достанется внукам?
Ох, как хочется в иные минуты кричать «караул»!
Люди добрые! Давайте будем аккуратны, бережны и осмотрительны! Поостережемся «вводить в язык» такое, что его портит и за что потом приходится краснеть!
Мы получили бесценное наследство, то, что создал народ за века, что создавали, шлифовали и оттачивали для нас Пушкин и Тургенев и еще многие лучшие таланты нашей земли. За этот бесценный дар все мы в ответе. И не стыдно ли, когда есть у нас такой чудесный, такой богатый, выразительный, многоцветный язык, говорить и писать на канцелярите?!
Жечь или сушить?
Не всякий пишущий способен глаголом жечь сердца людей. Но, казалось бы, всякий писатель к этому стремится. А для этого глагол – то есть слово – должен быть жарким, живым.
Быть может, самое действенное, самое взволнованное слово в нашем языке – как раз глагол. Быть может, не случайно так называется самая живая часть нашей речи.
Громоздкими канцелярскими оборотами жечь сердца, затронуть душу довольно трудно. Обилие существительных, особенно отглагольных, тяжелит и сушит речь. Фраза со многими косвенными падежами неуклюжа и недоходчива. Причастия и деепричастия, слова вроде вращающиеся, находившиеся, выращиваемые тоже не делают прозу благозвучной, ясной и никого не взволнуют. Во всем этом нетрудно убедиться. К примеру, авария на корабле, люди на краю гибели – и вот как в двух вариантах рассказано о капитане:
Заметьте, варианты, напечатанные справа, – вовсе не лучшие из всех возможных. И все же едва ли человек с нормальным зрением и слухом предпочтет им то, что вы видите слева. Однако в печать очень часто попадают именно варианты «левого» типа.
Это – перевод книги современной, даже очень современной. А вот, не угодно ли, каким предстает в переводе писатель-классик:
«Способность к усыплению»; «Я попытался привести себя в бодрствующее состояние»; «Нет возможности составить догадку о нашем местоположении»; «Сброд, обладавший огромным перевесом» (тут не сразу поймешь, что герои столкнулись с толпой и сила оказалась на стороне этого сброда).
Есть такая болезнь – водобоязнь. А многие литераторы, увы, страдают глаголобоязнью. И неизменно шарахаются от глагола, от живой воды языка, предпочитая всяческую сухомятку.
Журналист (да притом еще и поэт) пишет в газете: герой делает то-то и то-то, «заходя в иные измерения с целью преодоления расстояния». Как же ему, поэту, не резнули ухо эти скучные отглагольные окончания? И что это, как не глаголобоязнь?
Два автора в полной бурных событий повести пишут: «…можно было встретить любое нападение. Первое погружение (под воду) принесло разочарование, хотя вода была на удивление прозрачная».
Ну что это такое, в самом-то деле! Зачем такой нудный протокольный стиль, такой беспросветный канцелярит? А ведь из четырех отглагольных существительных двух легко избежать: Первое погружение нас разочаровало, хотя вода была удивительно (на редкость) прозрачная.
Что лучше, уместнее в современном романе или рассказе (а тем более очень современном, научно-фантастическом):
Рассказ одного из мастеров современной английской прозы:
«…в окликании занятых такси есть что-то еще более унизительное, чем в заигрывании с девушками, идущими на свидание». Не лучше ли: окликать… такси почему-то еще унизительней, чем заигрывать с девушками, идущими на свидание? Избавьте фразу от лишних канцеляризмов – и она станет более свободной, гибкой, да и просто лучше прозвучит.
Десятки, сотни раз читаешь: испытывал чувство счастья, горечи, досады – там, где куда лучше сказать: радовался, горевал, досадовал, либо, на худой конец, – был огорчен, был счастлив.
Впал в состояние прострации – сказано там, где верней и выразительней просто: оцепенел.
Он почувствовал страх (ужас) – а лучше: ему стало страшно (или, смотря о ком и о чем речь, – он испугался, струсил, струхнул, его охватил, им овладел ужас).
В огромном, подавляющем большинстве случаев лучше заменить существительное (особенно отглагольное!) глаголом. Право же, от этого любой текст станет понятнее, живей, выразительней.
«…Мы остановились… чтобы выяснить… названия мест, где были совершены нападения… на людей, и их (нападений или людей?!) точные даты…»
Это не протокол, это рассказ охотника о событиях драматических, об охоте на тигра-людоеда. И надо было перевести: чтобы выяснить точно, где и когда тигр нападал на людей. Снова и снова говорится, что зверь совершил нападение, а нельзя ли просто – напал?
«Викинг… начал преследование». Не лучше ли: пустился преследовать врага, кинулся вслед, вдогонку.
«Черные лодки и одежды гребцов создавали впечатление армады тьмы» – право, впечатление оказалось бы сильней без этого канцеляризма и двух родительных падежей. Стоило перестроить всю фразу, к примеру: Лодки были черные, и гребцы тоже в черном, – казалось, надвигается армада тьмы.
«Теперь все сомнения относительно враждебных целей визита исчезли» – тут даже не сразу поймешь, что к чему. Приплыли-то не просто гости, а враги, но эту тяжелую, громоздкую фразу можно понять и в обратном смысле. А верней бы сказать: Теперь уже не оставалось сомнений (а лучше – стало ясно), что приплыли они как враги.
От пристрастия к существительным и нелюбви к глаголам получаются самые разные корявости и нелепости.
Диктор читает по радио: «Наш союз положил конец тому положению, когда…» Получилось «масло масляное». Избежать этого было проще простого – обойтись без лишнего существительного: покончил с тем положением… Пишут: «Произведено (!) столько-то награждений», а можно: наградили столько-то человек.
Драматический рассказ. Беглец ищет временного прибежища, где он «сможет спокойно все обдумать, переждать, пока не прекратят его поиски».
Читатель все-таки догадывается, что его поиски – это значит: ищут самого героя, а не он чего-то ищет… Но не лучше ли сказать ясно: пока его не перестанут разыскивать?
Современный рассказ, перевод с фламандского: «Женщина была слишком непривлекательной и истощенной. Ни один мужчина не соблазнится такой неряхой, пропахшей нищетой…» Совпали падежи – и опять не сразу поймешь, что к чему относится.
* * *Иные авторы глаголом буквально брезгуют: слишком-де прост, несолиден. Заменяют его не только длинными цепями существительных в косвенных падежах, но и гирляндами причастий и деепричастий – так выходит официальнее и потому внушительнее, на взгляд литератора, который словечка в простоте не скажет.
В английской и французской речи причастия и деепричастия встречаются куда чаще и звучат куда разговорней, непринужденней, чем в речи русской. Еще в прошлом веке деепричастия хлынули к нам вместе с другими галлицизмами, не в диковинку было высмеянное Чеховым незабываемое: «Подъезжая к станции, у меня слетела шляпа».
Живой, тем более современной русской речи деепричастия не очень свойственны, и причастными оборотами люди тоже говорят редко, разве что в официальных и торжественных случаях, обычно – читая по бумажке. Деепричастие у нас признак либо речи книжной, либо – на другом полюсе – речи не вполне литературной, областной: я вставши, он не евши.
В литературе причастиями и деепричастиями надо пользоваться с оглядкой. Два-три деепричастия в одной фразе, особенно в сочетании с причастиями, почти всегда тяжелы и неестественны, затрудняют восприятие.
«Он был абсолютно прав, спрашивая вас…» – да полно, говорят ли так живые люди? Не естественней ли: Он совершенно прав (он правильно сделал), что спросил вас…
«Мощные прожекторы были направлены вверх, облегчая кораблю посадку». А правильно было бы: …направились вверх, они облегчали. Либо уж: направленные вверх, облегчали…
Страсть к деепричастиям нередко ведет к хрестоматийной классической ошибке.