Полная версия
Убитый, но живой
– А Малявин, говоришь, помер? Царство ему небесное, хороший был человек… Женить бы Тимофея неплохо. Дело стоящее. Дом без хозяина, без мужика – это понятно. Если сладится у них, я бы помог Тимофею на обзаведение.
Акулина Романовна покивала и стала собираться домой. С удовольствием собиралась – знала, что отвезут без хлопот и подарков положат.
Славная бабушка Акулина!.. Для нее хворь полечить – что воды дать напиться. За редкой травкой вверх по Уфимке ходила за семьдесят верст пешком. А уж окрестности-то в уезде все исходила и жалела, что редко отпускает с ней внучку Евдокия, чаще из-за скаредности своей: некому за гусями смотреть да за теленком. Спорила с дочерью, иногда чуть не силком Аню уводила, потому что помнила свято, как обещала бабке Фроське передать уменье свое. А та стращала: мол, иначе не примет тебя земля, будешь блукать по ночам, мучиться. Не больно-то верила нынче в такое, но умом понимала, что выучить внучку Анечку надо. Она уже травки отличала, в силу их чудодейственную поверила и кукол своих деревянных травным отваром поила с молитвой, крестом осеняла их каждый раз, как это делала бабушка Акулина. Да вот пришла как-то из Авдонской школы начальной и говорит:
– А знахари и колдуны – обманщики. – Уверенно говорит, бойко. Сразу видно, что в школе ее подучили.
– Это кого ж, милая, я омманываю?
Насупилась Анечка, молчит, а потом вдруг:
– Ты сама говорила, что трава есть обманная.
– Так то другое. Это прозвание у ей такое. Так ее Бог наделил.
– А бога-то, бабусь, нет. Его придумали, чтоб дурить трудовой народ.
– Ишь чему в школе вас учат. А гвозди лбом забивать там не учат? Или решетом воду черпать?.. Бесовство!
Много забот у бабушки Акулины. В уезде ее знают. В Подымалове больничка своя с фельдшером и врачом, а все одно едут за Акулиной. И в городе ее охотно привечали. А она зимой ездить по гостям любила. Но за всеми каждодневными хлопотами помнила Акулина и тяготилась тем, что четверых девок без мужа сумела вырастить, а справно с семьей живет только старшая, Фроська. Любашке замуж пора – двадцать лет, и жениха ведь нашла, так нет, уперлась: «Пока не выучусь на портниху…» Днем уборщицей в пароходстве работает, вечером на курсы идет этакой городской барышней. Дашка на что добрая девка, и то характер стал портиться. Переспевает. И ведь до чего сноровиста, похватиста, а дураки холоповские ославили, оговорили, будто она с солдатами путалась…
В апреле лишь пообсохла, окрепла дорога, отправили в город Михеича. Ждали к обеду. Хоть из серой муки, но пирогов напекли, разной всячины настряпали. Беспокоиться начали. Вдруг увидели во дворе Михеича. К нему:
– Что случилось?! Где лошадь? Где мастеровой Шапкин?
– Лошадь пасется, устала старушка… А Тимофей – слесарь этот иль кто он там – в кузне возится. Сам настоял, чтоб ссадил.
Вскоре дымок черный угольный над кузней вознесся и стукоток звонкий поплыл по округе.
Только на четвертый день он пообедал вместе со всеми и объявил, что ему завтра с утра в городе нужно быть. Послали тут же Анечку за стариком Михеичем. А пока суд да дело, взялся он ходики чинить, да что-то у него не заладилось. В доме Евдокия только на кухне возилась. Он зашел в просторную кухню, постоял у порога, оглядывая, как и что тут приспособлено, и говорит:
– Придется еще раз приехать, часы починить.
– Да стоит ли из-за одних часов приезжать? – спрашивает с умыслом Евдокия. А сама же и застыдилась, как девка молоденькая.
– Так я не только из-за часов, – отвечает Шапкин с улыбкой и без смущения. Но то, что хотелось сказать, не выговаривается.
– Понятно, из-за оплаты, – подзадоривает его Евдокия, а у самой грудь ходуном ходит, щеки пылают.
– Нет, для вас я бесплатно готов. Так позволите приехать?..
Евдокия задом, задом – и в дверь. Чесанула под бугор в низинку у пруда! Села, уткнулась в подол и давай реветь. Даша за ней следом прибежала, стала успокаивать, а она – еще пуще, твердит свое:
– Не приедет он больше, не приедет…
Тимофей Шапкин чемоданчик деревянный с инструментом у передней грядушки пристроил, всем покивал на прощанье и, прежде чем в тарантас старый рядом с Михеичем усесться, говорит:
– У колеса правого обод лопнул, ошиновать надо бы.
– Надо, надо, да вишь, – ответил старик и руки дрожащие вперед вытянул, – восьмой десяток, чать, не шутка. А на мне пчельня, лошади, плотницкая и столярная работа. Бабы все работящие, тут нечего сказать, но как топор или молоток возьмут в руки, так прямо плакать хочется, на них глядючи. Ты бы хоть приглядел какую из них. А что?.. Евдоха – баба с норовом, скрывать не стану, зато мастерица что солить, что самогон изготовить. А уж пироги или щи у нее!.. Из себя хоть куда, грудь колом стоит, хлеще, чем у иной молодой девки. К ней же подходить страшно, горит вся, пылает.
Шапкин аж кхекнул, спрыгнул на землю, чтоб сбить дуроломный жаркий наплыв, пошел рядом с тарантасом, тем паче дорога шла на подъем. А старик продолжал растолковывать ему, где упала огорожа, почему прорвало запруду… Михеич пережил своего первого хозяина Павла Малявина и второго – Георгия, которого знал с малолетства, как знали всех Малявиных его отец и дед, выросшие в родовом поместье Криница, что находилось в сорока верстах от древнего города Чернигова. Михеича приставили к Гере вроде бы дядькой, но наемным работником, за плату. Всего года два Михеич жил отдельно от Малявина, когда женился на городской девке с мануфактурной фабрики. Она оказалась такой распустехой, что и под старость, вспомнив ее, Михеич ругался, плевался и хватался за кнут, если тот лежал под рукой.
А Тимофей Шапкин давно не слушал его, думал свое: как бы можно отладить на хуторе жизнь… Но тут же одергивал себя, говорил: «Что, Тимоша, в примаки захотел? Вечным зятьком?.. С другой стороны, без своего угла, с сыном… А Евдокия хороша… И покраснела-то!» Он привычно подправил усы и хохотнул негромко, решив вдруг для себя: «А что, хуже не будет. Столкуемся, не по шестнадцать годочков обоим».
На четвертом году после смерти Георгия Павловича, в канун Троицы-хороводницы, Евдокия Малявина и Тимофей Шапкин отправились регистрировать брак свой по-новому, по-советски. На охромевшей кобыле Евдокия ехать наотрез отказалась, пошли пешком в Авдон.
Сельсовет помещался в пятистенке бывшего прасола Кудимова. Он поставил этот вместительный просторный дом, крытый железом, года за два до революции. Вскоре после новоселья старик Кудимов, обязанный чем-то Малявину, уговорил того зайти в гости. Было это, Евдокия вспомнила, также весной, только пораньше, после Пасхи, в Светлую седмицу. Этот прасол, разбогатевший на военных поставках, по разговору, по обхождению слыл человеком умным, рачительным. Дом обставил по-крестьянски просто, без затей. Лишь в кабинете хозяина стояли мягкие стулья с гнутыми спинками, диван и большущий письменный стол. Его Евдокия сразу узнала, когда вошли внутрь. Стол этот, похоже, не смогли унести. А может, из-за него сломали перегородку… Или хотели устроить зал для собраний – она этого не знала и знать не хотела, ее поразили загаженность, неуют в доме, лишившемся хозяина.
За столом сидел председатель по кличке Жук, покуривая толстую махорочную закрутку. Он, как и многие в Авдоне, носил фамилию прежнего владельца деревни Зубарева, но из-за кожанки и хромовых сапог, выданных при назначении на должность, получил прозвище Жук.
Он сидел хмурый, злой, потому что накануне выпивал на крестинах, не проспался, не похмелился, поэтому стал придираться, выпытывать и всем видом показывать, что может не зарегистрировать их брак. Спросил Тимофея:
– Оголодал, что ли, в городе?.. На жирное хлебово потянуло?
Тимофей Шапкин отмолчался, это подзадорило Жука. Он швырнул документы пожилой женщине, служившей раньше школьной учительницей: «Хрен с ними. Запиши». Она записала их фамилии в потрепанную амбарную книгу и фамилии свидетелей, угрюмо сопевших сзади. Жук лихо шлепнул печати, расписался. Подавая свидетельство на тонкой серой бумажке, буркнул:
– Поздравляю! – И тут же хохотнул, сказал громко: – Можете ее… на законном основании.
Выждал, оглядывая всех вопрошающе: где же угощение ваше? Он с утра самого ждал этой минуты и предвкушал первые полстакана. Но Евдокия, растерявшись от неуюта, затрапезности самого председателя, забыла выставить бутылку с закуской, как наставляли ее люди знающие.
Шапкин набычился, шагнул вперед.
– Ты бы хоть девок постеснялся…
– Это где ж тут девки? Дашка, что ль? Которая со взводом солдат переспала?
Дарья метнулась в дверь. За ней пошли остальные. Двоюродный брат Ваня, младший сын Семена Петровича, дернул Тимофея за пиджак:
– Не вяжись, Тимоха. Пойдем, пойдем…
Тимофей сдержался, кинул фуражку на голову, кивком попрощался с женщиной, оформлявшей документы.
Евдокия стояла на крыльце, прикусив губу, она чуть не плакала от злости.
Когда впервые шла под венец, не было радости, потому что сорокалетний Георгий Малявин казался очень старым, чужим. Зато тогда была торжественность, благолепие и страх оттого, что сам Господь Бог в лице изможденного сутуловатого священника ждет ответа, поэтому едва смогла выдохнуть: «Да, согласна». Не девчонка теперь, тридцать лет, и хотела поскромнее, попроще, но чтоб так вот поздравлял пьяница Жук, лодырь из лодырей, как все зубаревские, она не могла представить и в дурном сне.
– Уж лучше без печатей ихних гадючьих!
– Дали холуям власть, насосутся ноне всласть, – продекламировал Ваня Шапкин.
Все рассмеялись. Кто-то громко повторил прибаутку, и это, конечно же, слышал председатель Жук. Через несколько лет он припомнит и эти слова, и что не уважили, не поднесли, к празднику не пригласили, как это делали другие. Не позвали его – Володьку Зубарева, первейшего ныне человека в Авдоне!
Шапкин вспомнил, что собирался переписать Аню на свою фамилию. Вытащил из кармана метрику, но Евдокия потянула с крыльца: «Нет, не сейчас. Погоди. А то дело до драки дойдет».
Так и осталась Анна Малявиной. Позже, в середине тридцатых годов, ей очень захочется сменить фамилию. А в сороковом она сменит, но ненадолго. И потом, уже независимо от желания и хотения, будет носить ее до самой смерти…
Молодожены недолго грустили. Уже пахло на всю округу свежим хлебом, жареным мясом. Уже сливали в четверти отстоявшуюся медовуху, благо, что мед свой, не заемный. Из погреба таскали ведрами соленья. Разливали по бутылкам сизоватый самогон крепости отменной. Тут же, протерев бутылки фартуком, выставляли их на стол из свежеоструганных липовых досок. Стол и скамейки сколотил Тимофей Шапкин. И даже навес небольшой соорудил на случай дождя. Но не будет дождя. Небо июньское чистое, высокущее. И всего вдоволь, с запасом, и кажется, никогда не переведется изобилие на этом ограбленном, но еще крепком и обстоятельном хуторе…
Глава 7
Алый мак
Тимофею Изотиковичу в тот год исполнялось восемьдесят, но по делам своим он был еще молодцом и ни разу не отказался от ремонта механизмов в санатории, на станции или в лесхозе, где его знали как мастера полста лет. Приглашали в последние годы нечасто, потому что у штатных работников это задевало самолюбие.
Каждый раз, пока он одевался, укладывал инструмент, Евдокия Матвеевна успевала собрать тормозок немудреный, пусть ехал ненадолго, ритуал этот соблюдался неукоснительно. Меньше всего ему платили в санатории, где он проработал не один десяток лет, но каждый раз кормили хорошим обедом в специально отведенном кабинете для главного врача санатория и заезжих чиновников. Встречал его в такие авральные дни заместитель, не гнушался, находил время поговорить, справиться о здоровье Евдокии Матвеевны, сразу располагал уважительным отношением, что с годами все больше и больше ценил в людях Тимофей Шапкин. Его вели в кумысолечебницу или терапевтический блок, заглядывали в глаза и, не скрывая тревоги, спрашивали:
– Как, Тимофей Изотикович, до среды справитесь? А то, понимаете ж!..
И он понимал. Если надо, выделяли помощников, но чаще один неторопливо собирал и пересобирал агрегат, добиваясь предельно четкой работы. В такие дни приезжал домой к ночи. Раздевался с ворчливым кряхтеньем: «Осталась малость ремонту, а сил уж нет».
В апреле из санатория привезли поздравительный адрес с подписью главного врача и транзисторный радиоприемник.
Точной даты не существовало – больше того, случалось, что Евдокия Матвеевна, словно бы задетая поздравителями, а заходили иной раз люди совсем малознакомые, выговаривала:
– А ведь восемьдесят тебе только через год будет… приписал себе лишнее.
– Вот ты придумала, Евдокия! Я что, по-твоему, запись в церковно-приходской книге исправил?
– А кто в них заглядывал, когда после той переписи паспорта выдавали?
– Тогда давай посчитаем, в каком году я на службу призвался?..
Никому не понятно, из-за чего каждый раз начинается спор и как обстоит на самом деле. Но поздравлять Тимофея Изотиковича решили в июне. Так заранее и сговорились, чтоб без разнобоя съехаться в последнюю субботу июня.
Заранее приехала из Москвы с мужем Димой любимейшая внучка Настя. Приехала Анна, чтобы помочь матери с приготовлениями к празднику, но из кухни ее с твердой настойчивостью изгнали, оставили на подхвате, чтобы нестись по первому зову с пучком зеленого лука или ведром воды. А Тимофей Изотикович в тот пятничный день сидел у распахнутого окна в просторных сенях и слушал рассказ Димы о его последней поездке в Индию, как ему, русскому инженеру и коммунисту, довелось, опаздывая к поезду, ехать на рикше, и он испереживался, и порывался бежать рядом с индийцем, но тот на исковерканном английском умолял сесть обратно, убеждая, насколько мог понять Дима, что это совсем невысокая плата, что он может еще на полрупии снизить ее…
Владиславлев поздоровался с Шапкиным как давний знакомый, представился Дмитрию, извинился за неожиданное вторжение и, ничуть не смутясь от холодной вежливости обоих, попросил уделить ему полчаса.
– Разве можно у нас прокурору отказать? – пошутил Шапкин, стремясь приглушить недовольство и тот легкий мандраж, который возникает у любого самого честного человека, когда к нему на дом является милиционер. – Садитесь вот на этот стул. Какие будут вопросы?..
– Если позволите, я закурю?..
Владиславлеву курить не хотелось, но другого способа преодолеть напряжение первых минут он не знал.
– Должен признаться, был не прав. Вы безошибочно точно признали в убитом Степана Чуброва. Но остается одна закавыка. Повторная экспертиза показала, что у него значительно смещены шейные позвонки. Если проще сказать, кто-то рукастый… – следователь невольно глянул на мощные ладони Шапкина, лежавшие на столе, – повернул Чуброву голову на сто восемьдесят градусов так резко, что он не успел воспользоваться ни самодельным пистолетом, ни складным ножиком. Странно, да? Тем более странно для опытного зэка. Я сделал выписку из его личного дела. Вот посмотрите… или нет, давайте лучше прочту:
«Чубров Степан Игнатьевич, уроженец села Крупяное Ростовской губернии Кагальского уезда. Год рождения 1903. Уфимским выездным судом 26 февраля 1930 года приговорен к десяти годам лишения свободы. В 1934 году совершил побег из мест заключения и в этом же году водворен в сыктывкарский лагерь без зачета ранее отбытого наказания. Второй побег в 1947 году…»
– Но в 1953 году его амнистировали полностью. Читаем дальше:
«В 1954 году Чубров С.Г. задержан после ограбления проводника поезда Хабаровск – Москва и приговорен нарсудом города Иркутска к восьми годам лишения свободы. А в 1956 году совершает очередной побег из мест заключения. При задержании тяжело ранил заточкой милиционера Ускова В.И. Осужден Кировским нарсудом г. Нижний Тагил на пятнадцать лет с отбыванием наказания в колонии строгого режима. В 1967 году переведен после отбытия двух третей в колонию-поселение. В 1970 году в юбилей В.И. Ленина попадает под амнистию и в июле выходит на свободу с ограничениями по проживанию в ряде мест страны. Отбыл согласно справке, выданной ИТК, в Ростовскую область».
– Почти сорок лет в лагерях! При этом три побега – редчайший случай. Вот и возникает вопрос: неужели его гнала сюда только месть? А может быть, что-то иное?.. В архивном деле, которое мне удалось обнаружить, имеется ваше заявление в связи с убийством Сысоевой Любови Матвеевны и пропажей Сысоевой Акулины Романовны. Но нет протокола свидетельских показаний…
– Может быть, мне уйти? – спросил Дмитрий, поднимаясь со скамьи.
– Да сиди, чего это ты? Дело давнее… Нет моих показаний, вы говорите? – переспросил Шапкин, вглядываясь в следователя, но при этом как бы не замечая его. – Давал показания, точно помню. Меня следователь по фамилии…
– Волков?
– Да! Волков вызвал нарочным в Авдон. Там в сельсовете я и давал эти показания. А до того Волков приезжал с милиционерами на Малявинский хутор, когда Любу убитой нашли. Брали со всех объяснения. Вдвоем они приезжали… А потом все затихло, вроде как и следов не нашли. А произошло это перед Рождеством. Надо было ехать в город за покупками, дочку забрать на каникулы, тещу привезти, которая загостилась без меры. Первым делом заехал я к родственникам, что у Нагорного спуска жили, где, по словам Степана, сошла Акулина Романовна, чтоб на несколько дней задержаться.
Кумовья наши удивились: «Напутал ты, Тимофей, чегой-то». Посмеялись еще: “Али праздновать загодя начал?” Короче, чайку перекусили, новостями обменялись, и поехал я к старшей ее дочери. Приехал. Поздравил, гостинец передал, про мать спрашиваю, а Фрося глаза выкатила…
Тут вместе поехали мы по родственникам. Целый день впустую – нет нигде! Под вечер вернулся я на правобережку за дочерью, а она зареванная, выговаривает мне:
– Я думала, меня тут совсем бросили!
Про хозяйкины каверзы рассказывает, что та у нее всю картошку истребила, и она который день без горячего мается. Рассказывает и аж трясется вся в рыданиях.
Хозяйка выскочила из своей половины на Аньку всяко-разно без церемоний, а по глазам рыскающим вижу, что врет. По-хорошему заночевать надо, но раз такой скандал, то подхватились в пять минут и поехали обратно на хутор. А душу саднит, муторит непонятное что-то.
До Авдона версты две оставалось, когда топот конский раздался. Вроде бы за спиной снег хрустит под копытами, а оглянешься – нет никого. Я пожалел крепко, что ружье не прихватил. Топор из-под сена вытащил, к ладони прилаживаю. Тут он из-за поворота и выскочил. Летит наметом прямо на нас, снег на три метра из-под копыт. Возле нас осадил так резко коня, что он свечой взвился. Конь рослый, красивый, а на нем плюгаш Зубарев по кличке Жук.
– Что, Шапкин, обдристался, небось? – хохочет Жук. – Подожди, умою еще тебя!
Его за пьянство-то с председателей сняли, но при начальстве оставили. Ничего не ответил я ему, хоть он и нарывался, потрусили мы себе дальше. А он коня плеткой ожег и снова в намет по морозу, хоть тут и дураку ясно, что коня запалить можно.
Приехали домой мы к полночи самой. Гнедко, как конюшню родную учуял, заржал, рысью пошел. К воротам с фонарем керосиновым Евдоша летит. Следом Венька в кожушке на голое тело.
– Напугали до смерти! Нету и нету, не знали, что и подумать.
Утром я скотину напоил, прибрал и к Чубровым пошел. Поздравил с праздником, о том о сем переговорил, а Дашка за стол тянет, на нем бутылек возвышается и пирог мясной румяной корочкой светится. Выпили по одной, и тут я промеж разговору спрашиваю Степана:
– А где ты тещу бросил?
Как тут он вызверился на меня! Из-за стола выскочил и понес разную ерунду.
– Осади! – говорю ему строго и никак понять не могу, с чего он вдруг разорался. – Я вчера целый день по городу рыскал.
Даша меж нас курицей бьется: чего это вы в праздник сцепились?
А Степан все ворчит недовольно: «Что я, вашей ворожее охранник?! Попросилась у Нагорного спуска слезть, а мне что, валандаться с ней? Своих забот хватает».
– Может, и правда, кто из чужих перехватил, – успокаивает Даша. – У твоего дядюшки покойного сколько?.. Считай, месяц лекарила.
Выпили еще по рюмке, больше не могу, и разговор не клеится. Благо хоть Анька младшего нашего Славика привела, и оба в один голос:
– Ты же нам елочку обещал поставить!
Дарья им конфет, печенья натолкала, они поутихли. А я рюмку еще одну силком выпил – и домой.
Ане тогда тринадцатый год шел. Девочка сметливая, сообразительная. По дороге к дому говорит вдруг:
– Глянь, какую конфету тетка дала! Мне такие же бабушка Акулина давала. «Красный мак» называются. Я конфеты съела, а фантики остались…
– Это когда она давала?
– А когда со Степаном заезжали по пути на хутор.
Тут меня ровно в бок кто толкнул. Вспомнил, как Дашка хвалилась, что Степан из города трезвый приехал, мешок отрубей для теленка привез, да еще подарков разных, чего раньше за ним не водилось. Теперь стало понятнее, почему он так вскинулся, когда я про тещу спросил. Дальше – больше. Вспомнил, что когда меня привели понятым в тещин домик, то крышка у сундука, разбитая вдребезги, где осенью золотые монеты обнаружили, сразу в глаза бросилась…
Тут я особо не раздумывал. Запряг Гнедко, Евдокии наказал, чтоб никого в дом ни под каким предлогом не пускала, и только за ворота выехал, Степан из калитки выходит.
– Куда порысил?
– В Авдон, кумовьев пригласить на гулянку.
– Так и я с тобой, приятеля надо проведать…
Сообразил, что раскрыл Степка меня, но теленком прикидываюсь. Хотел он сзади усесться, а я сам в задок передвинулся. Сел он полубоком ко мне, как судак замороженный. Едем. Я все прикидываю, где же он кинуться на меня попытается. На спуске в Волчий овраг вдруг он как гаркнет на коня, тот и понес под уклон. Он ждал, что я осаживать коня вожжами стану, кинулся на меня, а я левой рукой отбил его, а уж правой вмазал так, что он с саней полетел. Штык-нож, которым мы скотину забивали, у него отобрал и бока ему поднамял, а затем руки плеткой связал. Он все молчал, а уж когда милиционерам передавал, ко мне повернулся и говорит этак спокойно: «Давно бы надо тебя кончить». Меня, честно скажу, от пяток до макушки приморозило.
– Скажите, Тимофей Изотикович, а могли в крышке ценности другие храниться?
– Запросто. Сундук-то огромный, крышка под стать ему, там в двойном дне черт-те что можно спрятать. Мы не сообразили…
– А голову вы ему могли бы свернуть, доведись встретиться?
– Нет, для этого ярость нужна. Тогда, в двадцать девятом, было такое желание, но и то рук марать не стал. А теперь и подавно.
– Тимофей Изотикович, это же безобразие! Следователь вас провоцирует, – гневливо стал выговаривать Дмитрий.
– Пусть, Дима, пусть в сыщика играет.
– Напрасно вы, Дмитрий! Я не хотел никого обидеть. – Владиславлев смутился до красноты. – Извините, Тимофей Изотикович. Мне просто понять хочется. Он же сам показал место, где прикопал в снегу тещу?
– Меня они тоже возили. Степка все, как было, показывал. Он с дороги свернул, взял топор, осмотрелся кругом и говорит Акулине Романовне: «Пойдем, глянешь, я там елочку хорошую присмотрел». Чтоб ее, значит, не тащить от дороги. А она, видно, угадала. Стала блажить, умолять его не брать грех на душу. Тут он и рубанул. Да по первой промахнулся. Вторым разом голову ей рассек надвое. А когда тащил от дороги, кровь натекла на штаны и на валенки. После он одежку сам в бане отмыл, а вот правую калошу не промыл изнутри. Это вместе с фантиками от конфет «Красный мак» стало главной уликой. Степан наотрез поначалу отказывался.
– И что же, ничего не открыл?
– Нет, он тогда проговорился, когда обнаружил у тещи один-единственный золотой, то и пожалел, что поторопился, не стал пытать…
– Значит, не знал заранее? Про сундук?
– Да как же не знал! Все на хуторе знали, как случайно открылся в сундуке тайник с золотыми монетами.
– Ну и тему вы нашли, папа, под праздник! – сказала Анна. Она давно стояла в дверном проеме с бледным лицом. Больше сорока лет прошло, а все так и доставала, как свежая, обида за бабушку Акулину, добрее которой она с той поры не знала никого. – Я мистикой не увлекалась, но уверена, что Степан не человек в прямом смысле, а оборотень. Его даже наш огромный Полкан боялся, шерсть на загривке вздыбливал и убегал.
– Удивительно! Анна Григорьевна, вы же образованная женщина, как вы можете верить в подобные сказки! – укорил ее Дмитрий.
– Это не я придумала, так бабушка Акулина считала.
– И в кого же он перевоплощался? – с улыбкой саркастической спросил Владиславлев.
– В волка. Не всегда, конечно, а в какие-то особые дни. И у Любы, вспомните, была рваная рана на горле. Как он смотрел, бывало, из-за плеча, словно у него глаза на затылке… А прикончил его напарник, который был с ним в бегах. Когда понял, что драгоценностей никаких нет, что это выдумка. Он Чуброва сначала сбил с ног, а потом в спину уперся коленом и вывернул голову вместе с шейными позвонками. Он так и лежал в снегу, пока его на спину не перевернули.