Полная версия
Владимир Набоков. Русские романы
Нора Букс
Владимир Набоков
Русские романы
Серия «Биография эпохи»
Дизайн серии Виктории Лебедевой
Фото на переплет предоставлено Science Source/LOC/Science Source/DIOMEDIA
В оформлении книги использованы иллюстрации Аиды Лисенковой-Ханемайер
Издательство благодарит за помощь в работе над книгой Ефима Курганова
© Нора Букс, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
* * *Светлой памяти моей матери
Глава I
Писатель Владимир Сирин
Лучшую биографию В. Набокова написал сам писатель Набоков. Отчасти в романах и рассказах, в разной пропорции наделяя своих героев отдельными элементами собственного детства или юности. Правда, Набоков терпеть не мог, когда любопытные заглядывали через окно произведений в его жизнь и демонстративно преуменьшал, разрывал личные биографические связи с художественным текстом. Так, в предисловии к английскому переводу «Дара» он писал, предупреждая читателя: «Я жил в Берлине с 1922 года, то есть одновременно с молодым героем этой книги, но ни это обстоятельство, ни кое-какие общие наши интересы, как например литература и лепидоптера[1], не дают оснований воскликнуть „ага!“ и уравнять рисовальщика и рисунок»[2]. В 1964 году в интервью журналу «Playboy» он с раздражением сказал: «Люди недооценивают силу моего воображения и мою способность выращивать многочисленных „я“ в моих сочинениях. И потом, конечно, существует особый тип вынюхивающего критика, энтузиаста „человеческого содержания“, радостного пошляка»[3].
Оказавшись в Америке, Набоков написал свои мемуары на английском «Conclusive evidence. A Memoir»[4], но вскоре переделал их в автобиографию «Память, говори», а затем с некоторыми изменениями перевел на русский под названием «Другие берега».
Вот как об этом рассказывает он сам: «…нью-йоркское издательство “Харпер и Братья” выпустило в 1951 году под названием “Убедительное доказательство” – убедительное доказательство моего существования. К сожалению, эта фраза наводила на мысль о детективе, так что я задумал назвать английское издание “Мнемозина, говори”, однако мне сказали, что “старушки не станут спрашивать книгу, названия которой они не смогут выговорить” […] так что мы в конце концов остановились на “Память, говори” (лондонского. – Н.Б.) издательства “Виктор Голланц”, 1951 и “Юниверсал Лайбрери”, Нью-Йорк, 1954»[5].
В 1954 году в нью-йоркском издательстве имени А. П. Чехова, в том самом, где двумя годами ранее был впервые издан полный текст романа «Дар» (включая IV главу «Жизнь Чернышевского»), увидела свет автобиография «Другие берега», представленная как перевод автора. Однако Набоков оговорил, что, «удержав общий узор, изменил и дополнил многое. Предлагаемая русская книга относится к английскому тексту, как прописные буквы к курсиву…»[6]. Позднее он вновь вернулся к своей книге воспоминаний, и в 1967 году на английском в нью-йоркском издательстве вышел еще один вариант его автобиографии «Speak Memory. An Autobiography Revisited» («Память, говори. Исправленная автобиография»).
Все варианты автобиографии, на русском и на английском, охватывают период жизни писателя без малого в сорок лет: от трех лет от роду до сорока, а точнее, до 20 мая 1940 года, когда Набоковы покинули охваченную войной Европу. Примечателен выбор отправной точки биографии. Не рождения, нет, а момента рождения сознания. Именно он для Набокова ценен и важен, потому что позволяет отделить собственное, уникальное, личное «Я» от общей неоформленной магмы предшествующего ему бессознательного. И в этом выборе, как в капле воды, отражен набоковский обостренный индивидуализм, его позиция одиночки, его отстаиваемая оригинальность, неизменная независимость суждений. Это был самоуверенный человек, знавший о своей гениальности и умевший ее ценить и служить своему дару. Он был предан литературе, своему искусству, своей памяти, своему удивительному, волшебному языку. И еще он верен был своему прошлому, где, как в амфоре, хранилась его Россия, живая, с пением птиц и шелестом деревьев, о которых он мог рассказать все с научной точностью и поэтической яркостью, и это прошлое понималось им как часть его творческой личности, его писательского зрения и стиля. «Я бы сказал, что воображение – это форма памяти»[7], – заявил Набоков в интервью А. Аппелю.
Он писал в воспоминаниях: «Заклинать и оживлять былое я научился бог весть в какие ранние годы – еще тогда, когда в сущности никакого былого не было»[8]. «Полагаю, кроме того, что моя способность держать при себе прошлое – черта наследственная. Она была и у Рукавишниковых и у Набоковых»[9].
Прошлое завораживало его рисунком судеб предков, в который он всматривался и искал переплетений со своей жизнью.
Легенда гласит, что дворянский род Набоковых идет от обрусевшего татарского князька по имени Набок-Мурза. Среди предков писателя также был немецкий композитор Карл Генрих Граун, известный и как прекрасный тенор. Он служил при дворе Фридриха II, был автором двадцати восьми опер и известной оратории «Смерть Иисуса». Набоков считал, что ген Грауна достался его сыну, Дмитрию, оперному певцу. Писатель иронизировал, что картина Адольфа фон Менцеля, изображающая Фридриха Великого, играющего на флейте сочинение Грауна, преследовала его «по всем немецким пансионам, в которые (он. – Н.Б.) селился за годы изгнания»[10].
Набоков в «Других берегах» рассказывает о баронессе фон Корф, кузине его «пра-пращура, женившегося на дочке Грауна»[11], вдове полковника русской армии, которая прославилась тем, что одолжила свой паспорт и свою роскошную карету королеве Франции Марии Антуанетте, когда королевская семья бежала из Версальского дворца в Варенн, где они были узнаны и арестованы. «Мария Антуанетта ехала как Мадам де Корфф»[12], – писал Набоков. Этот эпизод, произошедший 20–21 июня 1791 года, подробно изученный французскими историками, в частности Жюлем Мишле, не совсем точно приведен Набоковым. С паспортом баронессы Анны де Корф ехала воспитательница королевских детей маркиза де Круа де Турель, а у королевы был паспорт мадам Рош, гувернантки детей баронессы. Но для литературного эффекта набоковский вариант истории был гораздо лучше.
Другой предок писателя, Иван Набоков, участвовал в наполеоновской кампании, был женат на сестре Ивана Пущина, близкого друга А. С. Пушкина, и служил комендантом Петропавловской крепости, когда туда доставили арестованного Ф. М. Достоевского. По словам Владимира Набокова, он давал Достоевскому книги из своей библиотеки.
Дед писателя Дмитрий Набоков занимал пост министра юстиции при Александре II и Александре III. Способствовал продвижению либеральных судебных реформ. Он передал императору прошение сыновей Чернышевского об облегчении участи их отца. Чернышевский к тому времени провел шесть лет в сибирской тюрьме и двенадцать лет в Якутии. Александр III разрешил ему поселиться в Астрахани.
Дмитрий Набоков был сухой, немногословный чиновник, но именно с ним была связана красочная романтическая семейная история. Он был любовником жены генерала, матери трех дочерей, красавицы баронессы Нины фон Корф (в девичестве Шишковой). Чтобы не расставаться с возлюбленным во время путешествий, баронесса решила выдать за Набокова свою старшую дочь, 17-летнюю Марию.
Владимир Набоков в «Других берегах» рассказывает, что вычитал во французском еженедельнике «L’Illustration» за 1859 год о скандале, который произошел с Ниной фон Корф в Париже. Баронесса и Дмитрий Набоков были приглашены на бал к блистательному герцогу Морни, внуку Жозефины де Богарнэ, первой жены Наполеона I, послу Франции в России, женатому на русской княжне Софье Трубецкой, о которой говорили, что она незаконная дочь царя Николая I. Баронесса заказала для дочерей «костюмы цветочниц, по 225 франков за каждый»[13], что тогда представляло огромную сумму. Но когда их привезли, «баронессе костюмы показались слишком открытыми, и она отказалась принять их»[14]. Дочери рыдали и не поехали на бал. А Набоков пытался выбросить в окно судебного пристава, которого прислала портниха. Баронесса подала в суд и выиграла дело. Ей не только вернули деньги за костюмы, но и заплатили тысячу франков за моральный ущерб.
А Дмитрий Набоков вскорости женился на Марии. Брак этот был несчастным, но у них родилось девять детей. Шестым был Владимир – отец писателя.
Он с отличием закончил юридический факультет Петербургского университета по кафедре уголовного права и выбрал академическую карьеру. Восемь лет, с 1896 по 1904 год, он читал лекции в Училище правоведения, но затем из-за своей политической оппозиционной деятельности оставил преподавание.
Владимир Дмитриевич Набоков был одним из благороднейших людей России – либерал, человек высокого кодекса чести, юрист-правовед, один из основателей конституционно-демократической партии, а также либерально-оппозиционной газеты «Право» и газеты кадетской партии «Речь». В 1906 году был избран членом первого российского парламента – Государственной думы, в 1917-м он – управляющий делами Временного правительства, а в 1919-м – министр юстиции в Крымском краевом правительстве Соломона.
14 ноября 1897 года Владимир Дмитриевич обвенчался с молоденькой, очаровательной девушкой Еленой Ивановной Рукавишниковой, соседкой по имению, дочерью миллионера-золотопромышленника. Богатство семьи Рукавишниковых, происходившей из мелкопоместного дворянства, объяснялось приисками в Пермской губернии, которыми они владели с XVIII века. Василий Рукавишников, брат деда писателя, был известен как крупнейший землевладелец России. Сам же дед, Иван, был обладателем миллионного состояния, но, как писал о нем внук, был тиран, «тревожно-размашистый чудак с дикой страстью к охоте»[15]. Его сын, Василий, «много натерпелся от […] странного, тяжелого, безжалостного к нему отца»[16]. Женился Иван Васильевич на девушке образованной, дочери Николая Козлова, первого президента Российской императорской медико-хирургической академии, знаменитого врача патологоанатома, ученого, автора известной в медицинской науке работы о «Сужении яремной дыры у людей помешанных и самоубийц». Не усматривал ли Набоков связующий рисунок между собственными научно-художественными опытами в создании литературных героев, страдающих разными видами психических отклонений, и научными работами знаменитого прадеда?
Из восьми детей Рукавишниковых выжили только двое, Василий и младшая дочь Елена. Василий служил по дипломатической части. Елена вышла замуж за Набокова. Молодые поселились в Петербурге, в аристократическом элегантном районе, на Большой Морской в доме номер 47 – роскошном особняке из розового гранита. В 1901 году был надстроен третий этаж, украшенный золотой полосой из мозаики, здесь разместили спальни детей и комнаты гувернанток.
В этом доме 10 апреля (по старому стилю) и 23 апреля (по новому) 1899 года родился мальчик, которого назвали в честь отца – Владимиром. Даты, в которые впоследствии писатель Набоков пристально всматривался, в обращении с которыми был всегда придирчиво точен, носили для него смысл судьбоносных знаков, а в творчестве обретали функции художественных приемов, позволявших наводить мосты и ориентиры в мире литературы. «Как и Пушкина, меня зачаровывают пророческие даты», – говорил Набоков в интервью А. Аппелю[17]. Вполне естественно, что в дате своего рождения он увидел символы собственного творческого предназначения. Набоков родился через сто лет после Пушкина, в день рождения Шекспира.
И действительно, два этих великих литературных имени предсказали два языка литературной карьеры Набокова и мировой масштаб его литературной славы. Впоследствии Набоков, поэт и писатель, считал Пушкина своим духовным отцом. И если Пушкину так и не удалось пересечь границы России, то Набокову не удалось пересечь эту границу в обратном направлении: он не вернулся в отечество из эмиграции. Забавно и то, что в детстве репетитором у Набоковых служил «розовый, полнолицый студент с рыжеватой бородкой»[18] по фамилии Ленский. Пушкинский голос звучит в большинстве произведений Набокова, и его литературный диалог с Пушкиным не прерывался никогда. Во Франции к столетней годовщине гибели поэта Набоков на виртуозном, блистательном французском написал эссе «Пушкин, или Правда и правдоподобие», в Америке в 1942 году написал заключительную сцену к пушкинской «Русалке», а в 1964 году, в канун 165-й годовщины со дня рождения А. С. Пушкина, издал в переводе на английский «Евгения Онегина» и «Комментарий» к нему в объеме более 1100 страниц, над которым работал в течение пятнадцати лет.
Голос Шекспира звучит приглушеннее в его романах, где, однако, немало к нему аллюзий. Прекрасны набоковские переводы сонетов Шекспира и монолога Гамлета, которые он осуществил по окончании романа «Подвиг», где отчетливо проводится гамлетовская тема. В декабре 1924 года он написал стихотворение «Шекспир».
Надменно-чужд тревоге театральной,ты отстранил легко и беспечальнов сухой венок свивающийся лаври скрыл навек чудовищный свой генийпод маскою, но гул твоих виденийостался нам: венецианский маври скорбь его; лицо Фальстафа – вымя[19]с наклеенными усиками; Лирбушующий… Ты здесь, ты жив, – но имя,но облик свой, обманывая мир,ты потопил в тебе любезной Лете.И то сказать: труды твои привыкподписывать – за плату – ростовщик,тот Виль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете»…[20]Набоков считал, что автор, подобно Творцу, не открывает своего лица, и в собственном творчестве реализовал этот принцип по-своему, – ни откровений с читателями, ни разъяснений критикам…
Родители души не чаяли в сыне. За год до его рождения Елена Ивановна потеряла первого ребенка при родах. Владимир навсегда остался любимцем семьи, несмотря на то, что со временем у него появились еще два брата и две сестры.
Он рано стал проявлять способности. «Я научился счету и слову почти одновременно, в возрасте очень раннем»[21], – писал Набоков. Обнаружилось, что Владимир, как и его мать, наделен «цветным слухом». Объяснение, которым писатель сопровождает рассказ о появления цветовой окраски звука, иллюстрирует его уникальную, практически физическую, чувственную способность воспринимать буквы и звуки. «Не знаю, впрочем, правильно ли тут говорить о “слухе”, – размышлял Набоков, – цветное ощущение создается, по-моему, осязательным, губным, чуть ли не вкусовым путем. Чтобы основательно определить окраску буквы, я должен буквально просмаковать, дать ей набухнуть или излучиться во рту, пока я воображаю ее зрительный узор»[22]. И далее: «Чернобурую группу составляют: густое, без галльского глянца А; довольно ровное […] Р, крепкое каучуковое Г […] Переходя к спектру, находим: красную группу с вишнево-коричневым Б […] розово-фланелевым М и розовато-телесным В…»[23].
Набоков вспоминал, что в детстве у него проснулись недюжинные способности к математике, которые потом пропали. Некоторые собственные признания, сделанные уже зрелым писателем, позволяют догадываться о восприимчивости его натуры, обозначившейся рано, о богатстве и импульсивности его детской фантазии. В воспоминаниях он писал: «Я всегда был подвержен чему-то вроде легких, но неизлечимых галлюцинаций. Одни слуховые, другие зрительные…»[24] и далее: «У меня вырастали из рубиновых оптических стигматов и Рубенсы, и Рембрандты, и целые пылающие города. Особого толчка, однако, не нужно для появления этих живописных призраков, медленно и ровно развивающихся перед закрытыми глазами»[25].
Или другое свидетельство: «Всю жизнь я засыпал с величайшим трудом и отвращением. Люди, которые, отложив газету, мгновенно и как-то запросто начинают храпеть в поезде, мне столь же непонятны, как, скажем, люди, которые куда-то баллотируются или вступают в масонские ложи…»[26]. «…в детстве предстоящий сон казался мне палачом в маске, с топором в черном футляре и с добродушно-бессердечным помощником, которому беспомощный король прокусывает палец. Единственной опорой в темноте была щель слегка приоткрытой двери в соседнюю комнату, где горела одна лампочка из потолочной группы и куда Mademoiselle (швейцарская гувернантка. – Н.Б.) из своего дневного логовища часов в десять приходила спать. Без этой вертикали кроткого света мне было бы не к чему прикрепиться в потемках, где кружилась и как бы таяла голова»[27].
И неожиданное, редчайшее набоковское откровение:
«Был я трудный, своенравный, до прекрасной крайности избалованный ребенок, – признавался писатель. И добавлял: – Балуйте детей побольше, господа, вы не знаете, что их ожидает!»[28].
Набоков вспоминал, как в раннем детстве «мать во всем потакала (его. – Н.Б.) ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне, для меня!»[29] «Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты! Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы позабавить меня перед сном»[30].
Родители, и особенно мать, с готовностью и радостью исполняли желания своего любимца. Набоков рассказывает, как во время болезни мать поехала «купить мне (В.Н. – Н.Б.) очередной подарок: планомерная ежедневность приношений придавала медленным выздоравливаниям и прелесть и смысл»[31]. Эпизод с покупкой подарка из реального детства был перенесен писателем в текст главы I романа «Дар» – герой в подробностях представляет поездку матери и в своем воображении видит, куда она едет и что покупает ему. И мать действительно приносит ему столь желанный большой рекламный карандаш, висевший в витрине магазина Ф. Треймана на Невском, 18. Таково перенесенное в роман свидетельство силы воображения и интуитивного видения маленького Владимира.
Родители писателя, воспитывая сына в роскоши и любви, научили его видеть хрупкую, уникальную красоту окружающего мира, восхищаться ею и ценить ее превыше вещественного богатства. «“Вот запомни”, – говорила она (мать. – Н.Б.), с таинственным видом предлагая моему вниманию заветную подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положениях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее родовому поместью и по поместью свекрови…»[32].
Набоков вспоминает в «Других берегах», как брат матери, Василий Рукавишников, приезжал к ним в поместье летом и «с обещанием дивного подарка в голосе […] он подводил меня к ближайшей липке и, изящно сорвав листок, протягивал его со словами: “Pour mon neveu, la chose la plus belle au monde” (“Моему племяннику – самая красивая вещь в мире”)»[33]. Когда Владимиру исполнилось семнадцать лет, Василий Рукавишников умер. Миллионное состояние и богатое имение Рождествено он оставил любимому племяннику. Целый год Владимир Набоков пребывал миллионером. В автобиографии, подходя в рассказе к этому моменту, Набоков ввел коротенькую главку-отступление. Привожу ее основную мысль: «Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра, ненавидящего коммунистов, потому что они, мол, украли у него деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству»[34].
И правда, потеряв огромное состояние, оказавшись на чужбине практически без средств, Набоков никогда не казался обездоленным. Вот каким вспоминает его в эмиграции Иосиф Гессен, близкий друг его отца, возглавлявший вместе с ним в Берлине газету «Руль» и издательство «Слово»: «Передо мной был высокий, на диво стройный, с неотразимо привлекательным тонким, умным лицом, страстный любитель и знаток физического спорта и шахмат… Больше всего пленяла ненасытимая беспечная жизнерадостность, часто и охотно прорывавшаяся таким бурным смехом, таким беспримесно чистым и звонким, таким детски непосредственным, добродушно благостным, – что нельзя было не поверить ему, что “так лучезарна жизнь и радостей так много… что сижу я дивлюсь. Пусть хмурится сосед мой нерадивый, а я, я радуюсь всему”»[35].
Научившись в детстве видеть и наслаждаться богатством природы, Набоков знал и умел ценить истинную живую роскошь мира, которую выхватывал зорким зрением и переливал в свою сверкающую самоцветами, дышащую, звучащую гениальную прозу.
Страсть к бабочкам перешла к Владимиру от отца. Начиная с 7-летнего возраста он собирал коллекции, изучал их, с упоением «зачитывался энтомологическими журналами» в библиотеке отца и в конце концов превратился в ученого-энтомолога, продолжавшего охоту на бабочек в течение всей жизни. Первую научную статью о них писатель опубликовал на английском в первый семестр обучения в Кембридже. Она называлась «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Увлечение бабочками позволило Набокову постичь некоторые таинственные явления природного мира, одним из шедевров которого является загадка мимикрии. Набоков пишет о ней в «Даре»: «Он (отец. – Н.Б.) рассказывал о невероятном художественном остроумии мимикрии, которая не объяснима борьбой за жизнь (грубой спешкой чернорабочих сил эволюции), излишне изысканна для обмана случайных врагов […] и словно придумана забавником-живописцем как раз ради умных глаз человека… он рассказывал об этих магических масках мимикрии: о громадной ночнице, в состоянии покоя принимающей образ глядящей на вас змеи; об одной тропической пяденице, окрашенной в точное подобие определенного вида денницы, бесконечно от нее отдаленной в системе природы…»[36].
Набоков, с ювелирным изяществом описывая примеры мимикрии в своей прозе, трансформировал ее в изобразительный прием. Так, сама природа становится источником его поэтики. Мимикрия во многих его романах обретает пародийное наполнение – в частности, в «Даре» писатель создает персонажей, чьи черты внешности пародийно отражают сущность их занятий: казначей, «мощно кривя набитый драгоценностями рот, стал читать… посыпались, как искры, цифры, запрыгали металлические слова […] Дочитав, казначей закрыл со щелком рот»[37].
Несомненно и то, что дисциплина научного описания, приобретенная Набоковым-энтомологом, обусловила точность его удивительной поэтической и яркой метафоры, всегда стоящей на твердых ногах исследовательского знания. В главе «Звуки и запахи» этой книги приведены примеры воплощения известного в поэзии образа поэта-певца-соловья в романе «Машенька», при художественном изображении которого соблюдены описанные в науке признаки этой певчей птицы. В интервью, данном журналу «Playboy» в 1964 году, Набоков сказал: «…художник должен знать данный ему мир. Воображение без знания ведет лишь на задворки примитивного искусства, к каракулям ребенка на заборе или речам безумца на рыночной площади. Искусство не бывает простым»[38].
Редчайшее научное знание природы, приобретенное в детстве и пополняемое годами ее изучения, позволило писателю вдохнуть в свои произведения «правдивую» художественную жизнь. Приведу в пример отрывок из «Дара», где с невероятной красотой и эротичностью и вместе с тем с безукоризненной научной точностью дано описание насекомых:
«Он (отец героя. – Н.Б.) научил меня, как разобрать муравейник, чтобы найти гусеницу голубянки, там заключившую с жителями варварский союз, и я видел, как, жадно щекоча сяжками один из сегментов ее неповоротливого, слизнеподобного тельца, муравей заставлял ее выделить каплю пьяного сока, тут же поглощаемую им, – а за то предоставлял ей в пищу свои же личинки, так как если б коровы нам давали шартрез, а мы – им на съедение младенцев»[39].
Бабочка – Психея, душа. Как изумительно подходит эта страсть к писательскому ремеслу. Но я хочу сказать вот о чем. Увлечение бабочками, их собирание, рассматривание в микроскоп создало особую оптику писателя Набокова. На лекциях в Корнельском университете он обращал внимание студентов на оптику Джойса. И Набоков знал, о чем говорил, ибо его собственная изобразительная уникальная манера письма во многом определена его особой оптикой. Она создается целым набором приемов зрительской регистрации мира от внезапного приближения рассматриваемого и описываемого объекта, или отмены границ реального зрения и вплоть до постоянно меняющейся точки зрения в повествовании и т. д. Вот как сказал об этом сам Набоков: «Мне думается, что в гамме мировых мер есть такая точка, где переходят одно в другое воображение и знание, точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых: точка искусства»[40].
Россия детства и юности Владимира Набокова состояла из двух локусов, Петербурга и семейных имений, находящихся, как говорил сам писатель, «в пятидесяти милях от Петербурга»[41]: Выра, принадлежащая его матери, Рождествено – дяде Василию Рукавишникову и Батово – имение Набоковых, где жила еще бабушка писателя, – все они расположены по соседству, вдоль двух рукавов реки Оредежь. И в этом летнем, зеленом пространстве, которое будущий писатель нежно любил и впоследствии воссоздавал в своих произведениях, повсюду обнаруживались следы литературные: усадьбой Батово с 1805 года владела мать поэта Кондратия Рылеева. В «Память, говори» Набоков назвал его «второстепенным поэтом, журналистом и прославленным декабристом»[42]. Рылеев «проводил в этих местах большую часть летних месяцев, посвящая элегии Оредежи…»[43]. В «Комментариях» к «Евгению Онегину» Набоков рассказал о малоизвестной пистолетной дуэли между Пушкиным и Рылеевым в 1820 году, где Дельвиг и Павел Яковлев были секундантами. По мнению комментатора, дуэль произошла «между 6 и 9 мая в окрестностях Петербурга, возможно, в имении матери Рылеева Батово»[44]. После дуэли, по мнению Набокова, Пушкин сразу же уехал на юг. Набоков пишет в «Память, говори»: «Судьба поколебалась с миг, не зная, что ей предпочесть – преградить ли героическому мятежнику путь на виселицу, лишить ли Россию “Евгения Онегина”, – но затем решила не ввязываться»[45]. Приблизительно в году 1846-м Батово приобрела Нина Шишкова, в замужестве баронесса фон Корф, и по наследству передала его младшей дочери Марии, бабушке писателя. Набоков добавляет маленькую деталь, демонстрирующую уровень отношений в России прошлого. Сын казненного Кондратия Рылеева, генерал, был другом царя Александра II и министра юстиции Дмитрия Набокова.