
Полная версия
Происхождение семьи, частной собственности и государства
Моммзен, таким образом, утверждает, что римские женщины, принадлежавшие к какому-нибудь роду, могли первоначально вступать в брак только внутри своего рода, что римский род, следовательно, был эндогамный, а не экзогамный. Этот взгляд, противоречащий всей практике других народов, опирается, главным образом, если не исключительно, на одно-единственное, вызывавшее много споров, место у Ливия (книга XXXIX, гл. 19), согласно которому сенат в 568 г. от основания города, то есть в 186 г. до нашего летоисчисления, постановил:
«uti Feceniae Hispalae datio, deminutio, gentis enuptio, tutoris optio item esset quasi ei vir testamento dedisset; utiq ue ei ingenuo nubere liceret, neu quid ei qui еаm duxisset, ob id fraudi ignoinmiaeve esset» – «чтобы Фецения Гиспала имела право распоряжаться своим имуществом, уменьшать его, выйти замуж вне рода и избрать себе опекуна, как если бы ее» (умерший) «муж передал ей это право по завещанию, чтобы она могла выйти замуж за свободно рожденного и чтобы тому, кто возьмет ее в жены, это не было зачтено за дурной поступок или бесчестие».
Итак, несомненно, что здесь Фецении, вольноотпущеннице, предоставляется право выйти замуж вне рода. И столь же несомненно отсюда следует, что муж имел право по завещанию передать своей жене право выйти после его смерти замуж вне рода. Но вне какого рода?
Если женщина обязана была выходить замуж внутри своего рода, как предполагает Моммзен, то она и после брака оставалась в этом роде. Но, во‐первых, именно это утверждение об эндогамии рода и требуется доказать. А во‐вторых, если женщина должна была вступать в брак внутри своего рода, то, естественно, что и мужчина так же, так как иначе он не нашел бы себе жены. Но тогда оказывается, что муж мог передать своей жене по завещанию право, которым он сам не располагал и не мог использовать для самого себя; с юридической точки зрения это – бессмыслица. Моммзен также чувствует это и потому делает следующее предположение:
«Для вступления в брак вне рода требовалось юридически, вероятно, не только согласие власть имущего, но и всех членов рода» (стр. 10, примечание).
Это, во‐первых, весьма смелое предположение, а во‐вторых, оно противоречит ясному тексту приведенного места; сенат дает ей это право вместо мужа, он определенно дает ей не больше и не меньше того, что мог бы дать ей ее муж, но то, что он дает ей, – это право абсолютное, никакими другими ограничениями не связанное, так что, если она воспользуется этим правом, то и ее новый муж не должен страдать от этого; сенат даже поручает настоящим и будущим консулам и преторам позаботиться о том, чтобы для нее не произошло от этого никакого вреда. Таким образом, предположение Моммзена представляется совершенно неприемлемым.
Или же допустим другое: женщина выходила замуж за мужчину из другого рода, но сама оставалась в своем прежнем роде. Тогда, согласно вышеприведенному месту, ее муж имел бы право позволить жене вступить в брак вне ее собственного рода. Это значит, что он имел бы право распоряжаться делами, касавшимися рода, к которому он вовсе не принадлежал. Это такая нелепость, о которой больше и говорить не стоит.
Таким образом, остается только предположить, что женщина в первом браке вышла замуж за мужчину из другого рода и в результате этого брака тут же перешла в род мужа, как это Моммзен фактически и допускает для подобных случаев. Тогда все взаимоотношения сразу становятся ясными. Женщина, вследствие замужества оторванная от своего старого рода и принятая в новый родовой союз мужа, занимает там совершенно особое положение. Хотя она и член рода, но не связана с ним кровным родством; самый характер ее принятия заранее исключает ее из общего запрета вступать в брак внутри рода, в который она вошла именно путем замужества; она, далее, принята в родовой союз, имеющий общие права наследования и в случае смерти мужа наследует его имущество, то есть имущество члена рода. Что может быть естественнее правила, обязывающего ее в целях сохранения имущества в роде выйти замуж за члена рода ее первого мужа и ни за кого другого? И если должно быть сделано исключение, то кто может быть достаточно правомочным для того, чтобы предоставить ей такое право, как не ее первый муж, который завещал ей это имущество? В тот момент, когда он завещает ей часть имущества и одновременно разрешает путем брака или в результате брака передать эту часть имущества в чужой род, это имущество еще принадлежит ему; он, следовательно, распоряжается буквально только своей собственностью. Что касается самой жены и ее отношения к роду ее мужа, то в этот род ввел ее именно муж актом свободного волеизъявления – браком; поэтому также представляется естественным, что именно он и является тем лицом, которое может предоставить ей право выйти из этого рода посредством второго брака. Одним словом, дело оказывается простым и, само собой, понятным, как только мы отбросим курьезное представление об эндогамности римского рода и вместе с Морганом признаем его первоначально экзогамным.
Остается еще последнее предположение, которое также нашло своих сторонников и, пожалуй, наиболее многочисленных: указанное место якобы говорит лишь о том,
«что вольноотпущенные служанки (libertae) не могли без специального разрешения е gente enubere» (вступать в брак вне рода) «или совершить какой-либо другой акт, который, будучи связан с capitis diminutio minima[88], повлек бы за собой выход liberta из родового союза» (Ланге «Римские древности», Берлин, 1856, I, стр. 195, где по поводу цитируемого нами места из Ливия делается ссылка на Хушке).
Если это предположение правильно, то упомянутое место уже совершенно ничего не доказывает относительно положения свободнорожденных римлянок, и тогда совсем не может быть и речи об обязанности последних вступать в брак внутри рода.
Выражение enuptio gentis встречается только в этом единственном месте и нигде больше во всей римской литературе; слово enubere – вступать в брак на стороне – встречается только три раза, тоже у Ливия, и притом не в связи с родом. Фантастическая идея, будто римлянки могли вступать в брак только внутри рода, обязана своим возникновением лишь одному этому месту. Но она абсолютно не выдерживает критики. В самом деле, или это место относится к особым ограничениям для вольноотпущенниц, и тогда оно ничего не доказывает в отношении свободнорожденных (ingenuae); или же оно имеет силу и для свободнорожденных, и тогда оно, скорее, доказывает, что женщина, по общему правилу, вступала в брак вне своего рода, но с замужеством переходила в род мужа, следовательно, оно говорит против Моммзена и в пользу Моргана.
Еще почти триста лет спустя после основания Рима родовые узы были настолько прочны, что один патрицианский род, именно род Фабиев, мог с разрешения сената собственными силами предпринять военный поход против соседнего города Вейи. 306 Фабиев будто бы выступили в поход и, попав в засаду, все были убиты; единственный оставшийся в живых мальчик продолжил род.
Десять родов, как сказано выше, составляли фратрию, которая здесь называлась курией и имела более важные общественные функции, чем греческая фратрия. Каждая курия имела собственные религиозные церемонии, святыни и жрецов; последние в своей совокупности составляли одну из римских жреческих коллегий. Десять курий составляли племя, которое, вероятно, имело первоначально, подобно остальным латинским племенам, своего выборного старейшину – военачальника и верховного жреца. Все три племени вместе составляли римский народ – populus romanus.
К римскому народу, таким образом, мог принадлежать только тот, кто был членом рода, а через свой род – членом курии и племени. Первоначальная организация управления этого народа была следующая. Общественными делами ведал сначала сенат, который, как это впервые верно подметил Нибур, состоял из старейшин трехсот родов; именно поэтому в качестве родовых старейшин они назывались отцами, patres, a их совокупность – сенатом (совет старейших, от слова senex – старый). Вошедшее в обычай избрание старейшин всегда из одной и той же семьи каждого рода создало и здесь первую родовую знать; эти семьи назывались патрициями и претендовали на исключительное право входить в состав сената и занимать все другие должности. Тот факт, что народ со временем позволил возобладать этим притязаниям и они превратились в действующее право, нашел свое выражение в сказании о том, что Ромул пожаловал первым сенаторам и их потомству патрициат с его привилегиями. Сенат, как и афинский bule, имел право принимать окончательные решения по многим вопросам и предварительно обсуждать более важные из них, в особенности новые законы. Последние окончательно принимались народным собранием, которое называлось comitia curiata (собрание курий). Народ собирался, группируясь по куриям, а в каждой курии, вероятно, по родам; при принятии решений каждая из тридцати курий имела по одному голосу. Собрание курий принимало или отвергало все законы, избирало всех высших должностных лиц, в том числе rex’a (так называемого царя), объявляло войну (но мир заключал сенат) и в качестве высшей судебной инстанции выносило окончательное решение по апелляции сторон во всех случаях, когда дело шло о смертном приговоре римскому гражданину. – Наконец, наряду с сенатом и народным собранием имелся рекс, который точно соответствовал греческому басилею и отнюдь не был, как его изображает Моммзен, почти абсолютным монархом.[89] Он тоже был военачальником, верховным жрецом и председательствовал в некоторых судах. Полномочиями в области гражданского управления, а также властью над жизнью, свободой и собственностью граждан он отнюдь не обладал, если только они не вытекали из дисциплинарной власти военачальника или власти главы судебного органа в отношении приведения приговора в исполнение. Должность рекса не была наследственной; напротив, он сначала избирался, вероятно, по предложению своего предшественника по должности, собранием курий, а затем во втором собрании торжественно вводился в должность. Что он мог также быть смещен, доказывает судьба Тарквиния Гордого.
Так же, как и у греков в героическую эпоху, у римлян в период так называемых царей существовала военная демократия, основанная на родах, фратриях и племенах и развившаяся из них. Курии и племена были, правда, отчасти искусственными образованиями, но они были организованы по образцу подлинных, естественно сложившихся форм того общества, из которого они возникли и которое еще окружало их со всех сторон. И хотя стихийно развившаяся патрицианская знать уже приобрела твердую почву под ногами, хотя рексы старались расширить мало-помалу свои полномочия, все это не меняет первоначального основного характера строя, а в этом все дело.
Между тем население города Рима и римской области, расширившейся благодаря завоеваниям, возрастало отчасти за счет иммиграции, отчасти – за счет населения покоренных, по преимуществу латинских, округов. Все эти новые подданные государства (вопроса о клиентах мы здесь не касаемся) стояли вне старых родов, курий и племен и, следовательно, не были составной частью populus romanus, собственно римского народа. Они были лично свободными людьми, могли владеть земельной собственностью, должны были платить налоги и отбывать военную службу. Но они не могли занимать никаких должностей и не могли участвовать ни в собрании курий, ни в дележе приобретенных путем завоеваний государственных земель. Они составляли лишенный всех политических прав плебс. Благодаря своей все возраставшей численности, своей военной выучке и вооружению они сделались грозной силой, противостоящей старому populus, теперь прочно огражденному от всякого прироста за счет пришлых элементов. Вдобавок к этому земельная собственность была, по-видимому, почти равномерно распределена между populus и плебсом, тогда как торговое и промышленное богатство, впрочем, еще не сильно развившееся, преимущественно было в руках плебса.
Из-за густого мрака, окутывающего всю легендарную древнейшую историю Рима, – мрака, еще значительно усиленного попытками толкования в рационалистически-прагматическом духе и такого же рода описаниями позднейших ученых-юристов, сочинения которых служат нам источниками, – невозможно сказать что-нибудь определенное ни о времени, ни о ходе, ни об обстоятельствах возникновения той революции, которая положила конец древнему родовому строю. Несомненно только, что причина ее коренилась в борьбе между плебсом и populus.
По новой организации управления, приписываемой рексу Сервию Туллию и опиравшейся на греческие образцы, особенно на Солона, было создано новое народное собрание, в котором участвовали или из которого исключались без различия populus и плебеи, в зависимости от того, несли ли они военную службу или нет. Все военнообязанное мужское население было разделено соответственно своему имуществу на шесть классов. Минимальный размер имущества для каждого из пяти классов составлял: I – 100 000 ассов, II – 75 000, III – 50 000, IV – 25 000, V – 11 000 ассов, что, согласно Дюро де Ла Малю, составляет приблизительно 14 000, 10 500, 7000, 3600 и 1570 марок. Шестой класс, пролетарии, состоял из малоимущих, свободных от военной службы и налогов. В новом народном собрании центурий (comitia centuriata) граждане размещались по военному образцу, так сказать, поротно, центуриями по 100 человек, причем каждая центурия имела один голос. Но первый класс выставлял 80 центурий, второй – 22, третий – 20, четвертый – 22, пятый – 30, шестой также, приличия ради, – одну центурию. Кроме того, всадники, набиравшиеся из наиболее богатых граждан, составляли 18 центурий; всего насчитывалось 193 центурии; для большинства голосов было достаточно 97. Но всадники и первый класс вместе имели 98 голосов, то есть большинство; при их единодушии остальных даже не спрашивали, окончательное решение считалось принятым.
К этому новому собранию центурий перешли теперь все политические права прежнего собрания курий (кроме некоторых номинальных прав); курии и составлявшие их роды были тем самым низведены, как и в Афинах, к роли простых частных и религиозных братств и еще долгое время влачили существование в этой роли, тогда как собрание курий вскоре совсем сошло со сцены. Для того чтобы устранить из государства и три старых родовых племени, были созданы четыре территориальных племени, каждое из которых населяло особый квартал города и было наделено рядом политических прав.
Так и в Риме, еще до упразднения так называемой царской власти, был разрушен древний общественный строй, покоившийся на личных кровных узах, а вместо него создано было новое, действительно государственное устройство, основанное на территориальном делении и имущественных различиях. Публичная власть сосредоточилась здесь в руках военнообязанных граждан и была направлена не только против рабов, но и против так называемых пролетариев, отстраненных от военной службы и лишенных вооружения.
В рамках этого нового строя, который получил свое дальнейшее развитие лишь после изгнания последнего рекса, Тарквиния Гордого, узурпировавшего подлинную царскую власть, и замены рекса двумя военачальниками (консулами), облеченными одинаковой властью (как у ирокезов), – в рамках этого строя развивается вся история Римской республики со всей ее борьбой между патрициями и плебеями за доступ к должностям и за участие в пользовании государственными землями, с растворением, в конце концов, патрицианской знати в новом классе крупных землевладельцев и денежных магнатов, которые постепенно поглотили всю земельную собственность разоренных военной службой крестьян, обрабатывали возникшие таким образом громадные имения руками рабов, довели Италию до обезлюдения и тем самым проложили дорогу не только империи, но и ее преемникам – германским варварам.
VII. Род у кельтов и германцев
Рамки настоящей работы не позволяют нам подробно рассмотреть институты родового строя, существующие еще поныне у самых различных диких и варварских народов в более или менее чистой форме, или следы этих институтов в древней истории азиатских культурных народов[90]. Те и другие встречаются повсюду. Достаточно нескольких примеров. Еще до того как узнали, что такое род, Мак-Леннан, который больше всего приложил усилий к тому, чтобы запутать смысл этого понятия, доказал его существование и в общем правильно описал его у калмыков, черкесов, самоедов[91] и у трех индийских народов – варли, магаров и манипури. Недавно М. Ковалевский обнаружил и описал его у пшавов, хевсуров, сванов и других кавказских племен. Здесь мы ограничимся некоторыми краткими замечаниями о существовании рода у кельтов и германцев.
Древнейшие из сохранившихся кельтских законов показывают нам род еще полным жизни; в Ирландии он, по крайней мере инстинктивно, живет в сознании народа еще и теперь, после того как англичане насильственно разрушили его; в Шотландии он был в полном расцвете еще в середине прошлого столетия и здесь был также уничтожен только оружием, законодательством и судами англичан.
Древнеуэльские законы, записанные за много столетий до английского завоевания, самое позднее в XI веке, свидетельствуют еще о наличии совместной обработки земли целыми селами, хотя и в виде только сохранившегося как исключение пережитка общераспространенного ранее обычая; у каждой семьи было пять акров для самостоятельной обработки; наряду с этим один участок обрабатывался сообща и урожай подлежал дележу. Не подлежит сомнению, что эти сельские общины представляют собой роды или подразделения родов; это доказывает уже аналогия с Ирландией и Шотландией, если даже новое исследование уэльских законов, для которого у меня нет времени (мои выдержки сделаны в 1869 г.), прямо не подтвердило бы этого. Но зато уэльские источники, а с ними и ирландские прямо доказывают, что у кельтов в XI веке парный брак отнюдь не был еще вытеснен моногамией. В Уэльсе брак становился нерасторжимым, или, вернее, не подлежащим отмене по требованию одной из сторон лишь по прошествии семи лет. Если до семи лет недоставало только трех ночей, то супруги могли разойтись. Тогда производился раздел имущества: жена делила, муж выбирал свою часть. Домашняя утварь делилась по определенным, очень курьезным правилам. Если брак расторгался мужем, то он должен был вернуть жене ее приданое и некоторые другие предметы; если женой – то она получала меньше. Из детей муж получал двоих, жена – одного ребенка, именно среднего. Если жена после развода вступала в новый брак, а первый муж хотел получить ее вновь, то она должна была следовать за ним, если бы даже и ступила уже одной ногой на новое супружеское ложе. Но если они прожили вместе семь лет, то становились мужем и женой даже и в том случае, когда брак не был раньше оформлен. Целомудрие девушек до брака отнюдь не соблюдалось строго и не требовалось; относящиеся сюда правила – весьма фривольного свойства и совсем не соответствуют буржуазной морали. Если женщина нарушала супружескую верность, муж мог избить ее (один из трех случаев, когда это ему дозволялось, во всех остальных он подлежал наказанию за это), но уж после этого он не имел права требовать другого удовлетворения, ибо «за один и тот же проступок полагается либо искупление вины, либо месть, но не то и другое вместе».
Причины, в силу которых жена могла требовать развода, ничего не теряя из своих прав при разделе имущества, были весьма разнообразны: достаточно было дурного запаха изо рта у мужа. Подлежащие выплате вождю племени или королю выкупные деньги за право первой ночи (gobr merch, откуда средневековое название marcheta, по-французски – marquette) играют в сборнике законов значительную роль. Женщины пользовались правом голоса в народных собраниях. Добавим к этому, что для Ирландии доказано существование подобных же порядков; что там также совершенно обычными были браки на время, и жене при разводе обеспечивались точно установленные большие преимущества, даже возмещение за ее работу по домашнему хозяйству; что там встречалась «первая жена» наряду с другими женами и не делалось никакого различия при дележе наследства между брачными и внебрачными детьми. Таким образом, перед нами – картина парного брака, по сравнению с которым существующая в Северной Америке форма брака кажется строгой, но в XI веке это и неудивительно у народа, который еще во времена Цезаря жил в групповом браке.
Существование ирландского рода (sept, племя называлось clainne, клан) подтверждается, и описание его дается не только в древних сборниках законов, но и английскими юристами XVII века, которые были присланы в Ирландию для превращения земель кланов в коронные владения английского короля. Земля вплоть до самого этого времени была общей собственностью клана или рода, если только она не была уже превращена вождями в их частные домениальные владения. Когда умирал какой-нибудь член рода и, следовательно, одно из хозяйств переставало существовать, старейшина (caput cognationis, как называли его английские юристы) предпринимал новый передел всей земли между оставшимися хозяйствами. Последний производился, вероятно, в общем по правилам, действующим в Германии. Еще в настоящее время кое-где в деревнях встречаются поля, входящие в так называемую систему rundale, сорок или пятьдесят лет тому назад таких полей было очень много. Крестьяне, индивидуальные арендаторы земли, ранее принадлежавшей всему роду, а затем захваченной английскими завоевателями, вносят каждый арендную плату за свой участок, но соединяют всю пахотную и луговую землю своих участков вместе, делят ее в зависимости от расположения и качества на «коны»[92], как они называются на Мозеле, и предоставляют каждому его долю в каждом коне; болота и выгоны находятся в общем пользовании. Еще пятьдесят лет тому назад время от времени, иногда ежегодно, производились переделы. Межевой план такой деревни, где действует система rundale, выглядит совершенно так же, как план какой-нибудь немецкой подворной общины[93] на Мозеле или в Хохвальде. Род продолжает жить также и в «factions»[94]. Ирландские крестьяне часто делятся на партии, которые различаются по совершенно бессмысленным или нелепым на внешний взгляд признакам, абсолютно непонятным для англичан, и как будто не преследуют никакой другой цели, кроме излюбленных в торжественные дни потасовок этих партий между собой. Это – искусственное возрождение уничтоженных родов, заменитель их, появившийся после их гибели, своеобразно свидетельствующий о живучести унаследованного родового инстинкта. Впрочем, в некоторых местностях члены рода еще живут вместе на старой территории; так, еще в тридцатых годах значительное большинство жителей графства Монахан имело всего четыре фамилии, то есть происходило от четырех родов или кланов[95].
В Шотландии гибель родового строя совпадает с подавлением восстания 1745 г. Остается еще исследовать, какое именно звено этого строя представляет шотландский клан, но что он является таким звеном, не подлежит сомнению. В романах Вальтера Скотта перед нами, как живой, встает этот клан горной Шотландии. Этот клан, – говорит Морган, – «превосходный образец рода по своей организации и по своему духу, разительный пример власти родового быта над членами рода… В их распрях и в их кровной мести, в распределении территории по кланам, в их совместном землепользовании, в верности членов клана вождю и друг другу мы обнаруживаем повсеместно устойчивые черты родового общества. Происхождение считалось в соответствии с отцовским правом, так что дети мужчин оставались в клане, тогда как дети женщин переходили в кланы своих отцов».
Но что ранее в Шотландии господствовало материнское право, доказывает тот факт, что, по свидетельству Беды, в королевской фамилии пиктов наследование происходило по женской линии. Даже пережиток пуналуальной семьи сохранялся как у уэльсцев, так и у скоттов вплоть до средних веков в виде права первой ночи, которым, если оно не было выкуплено, мог воспользоваться по отношению к каждой невесте вождь клана или король в качестве последнего представителя прежних общих мужей[96].
Не подлежит сомнению, что германцы вплоть до переселения народов были организованы в роды. Они, по-видимому, заняли территорию между Дунаем, Рейном, Вислой и северными морями только за несколько столетий до нашей эры; переселение кимвров и тевтонов было тогда еще в полном разгаре, а свевы прочно осели только во времена Цезаря. О последних Цезарь определенно говорит, что они расселились родами и родственными группами (gentibus cognationibusque), а в устах римлянина из gens Julia[97] это слово gentibus имеет вполне определенное и бесспорное значение. Это относилось ко всем германцам; даже в завоеванных римских провинциях они еще селились, по-видимому, родами. В «Алеманнской правде» подтверждается, что на завоеванной земле к югу от Дуная народ расселился родами (genealogiae); понятие genealogia употреблено здесь совершенно в том же смысле, как позднее община-марка или сельская община[98]. Недавно Ковалевский высказал взгляд, что эти genealogiae представляли собой крупные домашние общины, между которыми была разделена земля и из которых лишь впоследствии развилась сельская община. То же самое может относиться тогда и к fara, выражению, которое у бургундов и лангобардов, – следовательно, у готского и герминонского, или верхненемецкого, племени, – обозначало почти, если не совсем то же самое, что и слово genealogia в «Алеманнской правде». Действительно ли перед нами род или домашняя община – подлежит еще дальнейшему исследованию. Памятники языка оставляют перед нами открытым вопрос относительно того, существовало ли у всех германцев общее выражение для обозначения рода – и какое именно. Этимологически греческому genos, латинскому gens соответствует готское kuni, средневерхненемецкое kunne, и употребляется это слово в том же самом смысле. На времена материнского права указывает то, что слово для обозначения женщины происходит от того же корня: греческое gyne, славянское zena, готское qvino, древнескандинавское kona, kuna. У лангобардов и бургундов мы встречаем, как уже сказано, слово fara, которое Гримм выводит от гипотетического корня fisan – рождать. Я предпочел бы исходить из более очевидного происхождения от faran – ездить[99], кочевать, возвращаться, как обозначения некоторой определенной части кочующей группы, состоящей, само собой разумеется, только из родственников, – обозначения, которое за время многовековых переселений сначала на восток, а затем на запад постепенно было перенесено на саму родовую общину. – Далее, готское sibja, англосаксонское sib, древневерхненемецкое sippia, sippa – родня[100]. В древнескандинавском языке встречается лишь множественное число sifjar – родственники; в единственном числе – только как имя богини Сиф[101]. – И, наконец, в «Песне о Хильдебранде» попадается еще другое выражение, именно в том месте, где Хильдебранд спрашивает Хадубранда: