Полная версия
Срубить дерево
И тогда он встал. Она повернулась к нему. В глазах ее стояли слезы, она смотрела на него с нежностью и обожанием – точно так же, как смотрела прошлой ночью, 79 062 156 лет назад, у мезозойского костра в верхнемеловой пещере. «Да если вы скажете ей, что любите ее, она бросится вам на шею – вот увидите!»
– Я люблю тебя, крошка, – сказал Карпентер.
И она бросилась ему на шею.
Эмили и великие барды
Перевод Н. Виленской
Каждым утром, приходя на работу в музей, Эмили совершала обход своих подопечных. Официально она числилась помощником хранителя Зала Поэтов, но в душе почитала себя счастливейшей из смертных, приобщенной к лику (по словам одного из них) «тех грандиозных поэтов, носителей громких имен, чьи стоны звучат еще эхом в немых коридорах времен»[3].
Поэты располагались не хронологически, а по алфавиту, и Эмили, начиная с А, могла приберечь напоследок (или почти напоследок) своего любимого лорда Альфреда Теннисона.
Она каждому желала доброго утра, и каждый на свой лад отвечал ей, но лорду Альфреду она всегда говорила еще что-нибудь. «Хороший день для сочинительства, правда?» или «Надеюсь, «Идиллии» вам больше не доставят хлопот». Она, конечно же, знала, что он ничего больше не сочинит, что гусиное перо и бумага лежат на его пюпитре только для вида, что он способен процитировать только то, что написал в позапрошлом веке его двойник из плоти и крови; но почему бы не помечтать под магнитофонную запись, выдающую что-нибудь вроде «По весне кичится голубь блеском радужной каймы, по весне к любовной грезе чутки юные умы»[4] или «Только розы и лилии ради меня / До зари не смыкали глаз»[5].
Эмили пришла в Зал Поэтов, преисполненная великих надежд. Вместе с музейными директорами, учредившими этот зал, она искренне верила, что поэзия не умерла в этом мире. Стоит людям понять, что они, не листая больше пыльные книги, могут услышать волшебные строки из уст точной копии создателя этих строк, от посетителей отбою не будет. Однако ее и директората надежды, к несчастью, не оправдались.
Среднего жителя двадцать первого века модель Браунинга интересовала не больше его печатного наследия, а немногочисленные ценители по старинке предпочитали чтение и публично объявляли музейные манекены профанацией и преступлением против великих мастеров слова.
Но Эмили исправно несла вахту у себя за столом и вплоть до рокового утра верила, что кто-нибудь непременно повернет из украшенного фресками фойе в ее правый коридор (вместо левого, ведущего к Залу Автомобилей, или среднего, к Залу Электроприборов). Повернет, и подойдет к ней, и спросит: «А Ли Хант тоже здесь? Всегда хотел узнать, с чего это Дженни поцеловала его – может, он скажет?»[6] Или: «А Шекспир не занят сейчас? Всегда хотел потолковать с ним о сумрачной Дании». За все эти годы к ней заходили только ее коллеги, уборщик и ночной сторож, зато она близко познакомилась со всеми своими бардами и глубоко сочувствовала им, никому не нужным, а заодно и себе, плывущей в одной с ними лодке.
В то утро, когда поэтические небеса рухнули наземь, Эмили совершала свой обход, не ведая, что ожидает ее в скором будущем. Роберт Браунинг в ответ на ее приветствие изрек свое обычное «Год добрался до весны, день дозрел до утра», Уильям Купер посетовал: «Идет уже двадцатый год, / Как мрачен стал наш небосвод», Эдвард Фитцджеральд объявил: «Чуть ясной синевой взыграет день в окне, / Прозрачного вина желанна влага мне». Эмили в глубине души не соглашалась с решением директоров принять Фитцджеральда в Зал Поэтов: Омара Хайяма он, конечно, переводил блестяще, но это еще не делало его настоящим поэтом – таким, как Мильтон и Байрон, таким, как Теннисон.
К лорду Альфреду Эмили приближалась, зардевшись, как расцветающая роза. Что-то он ей скажет сегодня? В отличие от большинства других, он никогда не повторялся – возможно, потому, что был одной из новейших моделей (хотя Эмили даже мысленно не называла своих подопечных «моделями»).
Подойдя к заветному пьедесталу, она взглянула на молодое лицо (все поэты выглядели, как в свои молодые годы) и сказала:
– Доброе утро, лорд Альфред.
Синтетические губы улыбнулись ей, тихий голос произнес:
Утренний ветер проснулся, И планета любви в вышине, на небесной постели Начала угасать в объятиях света[7].Слова эти так озарили одинокое сердце Эмили, что она забыла даже пожелать мастеру творческих успехов. Постояла, взирая на него с чувством сродни благоговению, и рассеянно двинулась дальше, желая доброго утра Уитмену, Уайльду, Вордсворту, Йейтсу…
Увидев у стола хранителя, мистера Брэндона, она удивилась. Он редко захаживал в этот зал, уделяя все внимание техническим экспозициям и предоставляя поэтов своей помощнице.
– Доброе утро, мисс Мередит! У меня для вас хорошая новость.
Не иначе Перси Биши Шелли, подумала Эмили. Поэт заикался, и она много раз просила мистера Брэндона написать в «Андроид, Инк.», чтобы модель заменили. Возможно, куратор наконец это сделал.
– Да, мистер Брэндон?
– Как вы знаете, мисс Мередит, Зал Поэтов наших ожиданий не оправдал. Я лично думаю, что это с самого начала было бесперспективной затеей, но кто же станет слушать простого хранителя? Захотел совет директоров поставить андроидов-стихоплетов – поставили андроидов-стихоплетов. Счастлив сообщить вам, что дирекция наконец-то пришла в себя и признала, что поэзия в глазах общественности мертва и что Зал Поэтов…
– Общественность скоро поймет, я уверена, – вставила Эмили.
– Зал Поэтов, – неумолимо продолжал мистер Брэндон, – попусту расходует музейные средства, в то время как Зал Автомобилей срочно нуждается в расширении. Совет решил немедля убрать поэтов, чтобы освободить место для экспозиции «Хромовый век». Это важнейший период в…
– Но что же будет с поэтами? – опять перебила Эмили. Небеса рушились, звеня осколками некогда гордых строк.
– Их перенесут в запасник, – с легкой сочувствующей улыбкой ответил хранитель. – Если публика когда-либо заинтересуется ими, мы просто распакуем их и…
– Они же погибнут там! Умрут от удушья!
– Вам не кажется, что это немного смешно, мисс Мередит? Как может андроид умереть от удушья?
Эмили залилась краской, однако не уступила.
– Их удушат не произнесенные ими слова. Поэзия умирает, когда никто не слышит ее.
Раздраженный мистер Брэндон тоже порозовел слегка.
– Нереалистично, мисс Мередит. Вы меня разочаровываете: я-то думал, вы будете рады возглавить прогрессивную выставку вместо мавзолея мертвых поэтов.
– Возглавить? Ваш «Хромовый век»?
Мистер Брэндон смягчился, приняв ее оторопь за почтительный трепет.
– Ну разумеется! Не думали же вы, что я отдам ваш зал кому-то другому. – Он даже передернулся, словно самая эта мысль ему претила, и понятно почему: кто-то другой потребовал бы прибавить ему зарплату. – Вы завтра же приступаете к своим новым обязанностям. Ночью рабочие поставят автомобили, декораторы с утра оборудуют все как надо, и мы сможем открыться уже послезавтра. Знакомы вы с Хромовым веком, мисс Мередит?
– Нет, – прошептала она.
– Я так и думал, поэтому принес вам вот это. – Брэндон вручил ей толстую книгу под заглавием «Хромовый мотив в искусстве двадцатого века». – Отнеситесь к ней как к Святому Писанию!
Небеса обрушились полностью. Эмили беспомощно стояла среди голубых осколков с тяжелым «Хромовым мотивом» в руках.
Она кое-как дотянула до конца дня, попрощалась с поэтами, вышла в электронную дверь и проплакала в аэротакси до самого дома. Квартира выглядела столь же неприглядно, как раньше, когда в жизнь Эмили не вошли еще великие барды, видеоэкран смотрел из полумрака, как злобный глаз морского чудовища.
Эмили поужинала, не чувствуя вкуса, и рано легла спать, глядя в окно на большую рекламу напротив. ПРИМИ СЛАДКИЙ СОН, посоветовала реклама и добавила: зззззззззззззззззззз. Сначала Эмили была леди Шалотт и плыла в белоснежных одеждах по реке к Камелоту, потом ныряла глубоко в пруд и надеялась, что соседским мальчишкам, заставшим ее голой, надоест орать непристойности и они уйдут наконец. Они ушли только после шестого нырка; она, вся синяя, вылезла из воды, натянула дакроновое платье и побежала в деревню – но нет, она не бежала больше, а плыла, плыла по реке в Камелот. «…И в челне / Вдаль заскользила вслед волне / Волшебница Шалотт». Рыцари и простолюдины, выйдя на пристань, прочли на носу челна ее имя, а потом появился Ланселот – или Альфред. Он был то одним, то другим, и оба порой сливались в одно. «Ее прекрасен лик, – сказал он. Эмили, леди Шалотт, слышала его ясно, хотя была определенно мертва. – Господь, во благости велик, / Будь милостив к Шалотт»[8].
За ночь Зал Поэтов сделался неузнаваемым: его заняли произведения искусства двадцатого века. Там, где Роберт Браунинг мечтал об Элизабет Баррет, сверкал «Файрдом-8», а священное место Альфреда Теннисона заняло нечто длинное, низкое и обтекаемое с немыслимым названием «Тандерберд».
Глаза мистера Брэндона сверкали не хуже, чем его любимые хромированные изделия.
– Ну, как вам наша новая экспозиция, мисс Мередит?
Эмили придержала язык. Увольнение разлучит ее с поэтами окончательно – работая в музее, она по крайней мере будет знать, что они где-то рядом.
– Просто ослепительно, – сказала она.
– Послушаем, что вы скажете, когда декораторы закончат свою работу! Я почти завидую вам, мисс Мередит – у вас будет самый посещаемый зал!
– Да, вероятно. А почему… почему они так ярко раскрашены, мистер Брэндон?
– Вижу, что свой «Хромовый мотив» вы даже не открывали, – с укором ответил он. – Даже по суперобложке можно понять, что цвет в американской автомобильной промышленности стал неизбежным сопровождением хромированных деталей. Оба этих фактора создали новую эру автомобильного дизайна, продержавшуюся больше столетия.
– Прямо как пасхальные яйца. Неужели на них действительно ездили?
Глаза мистера Брэндона утратили блеск, энтузиазм сник, как проколотый шарик.
– Разумеется, ездили! Не нравится мне ваш настрой, мисс Мередит. Очень не нравится. – Он повернулся и пошел прочь.
Эмили, не желая его сердить, хотела извиниться – и не смогла. Переход от Теннисона к «Тандерберду» огорчил ее больше, чем она ожидала.
Все утро она праздно наблюдала за декораторами. Стены пастельных тонов стали намного ярче, окна в частом переплете скрылись за хромовыми жалюзи, яркие флуоресцентные лампы сменили скрытое освещение, паркет безжалостно покрыли синтетической плиткой. К полудню зал стал похож на большой общественный туалет – только хромовых унитазов и не хватает, цинично подумала Эмили.
Удобно ли ее поэтам в их ящиках? После ланча Эмили поднялась в чердачный запасник, чтобы это проверить – и не обнаружила их. Терзаемая подозрениями, она опять сошла вниз, отыскала мистера Брэндона и спросила:
– Куда вы дели поэтов?
Вина мистера Брэндона бросалась в глаза, как ржавчина на хромовом бампере, у которого он стоял.
– Послушайте, мисс Мередит, не надо так…
– Где они?
– В подвале. – Лицо мистера Брэндона приобрело оттенок алого грязевого щитка.
– Почему там?
– Вы занимаете неверную позицию, мисс Мередит.
– Почему вы отнесли их в подвал?
– Наши первоначальные планы, боюсь, несколько изменились, – сказал мистер Брэндон, глядя на ламинат у себя под ногами. – Ввиду явного равнодушия посетителей музея к поэзии, а также потому, что реконструкция стоила больше ожидаемого…
– Вы собираетесь продать их на металлолом! – Гневные слезы брызнули на побелевшие щеки Эмили. – Ненавижу! И вас, и директоров! Вы, как сороки, хватаете все блестящее, тащите в свой музей и выбрасываете хорошие вещи, чтобы место освободить! Ненавижу, ненавижу, ненавижу!
– Пожалуйста, мисс Мередит, попытайтесь взглянуть на это реалистичнее… – Но платье Эмили со скромным геометрическим рисунком мелькало уже в конце автомобильного ряда. Мистер Брэндон вспомнил тоненькую девушку с затравленным взглядом и робкой улыбкой, которая когда-то подошла к нему в Зале Электроприборов и спросила, не найдется ли для нее работы. У него сразу возникла мысль – теперь она уже не казалась ему столь удачной – назначить ее ассистентом хранителя (уборщику платили больше, чем этому служащему) и повесить на нее Зал Поэтов, чтобы самому заняться чем-нибудь поприятнее. Вспомнил произошедшую с ней необъяснимую перемену: затравленное выражение исчезло из ее глаз, походка стала уверенной, на лице, особенно по утрам, играла улыбка.
Мистер Брэндон сердито пожал точно свинцом налившимися плечами.
Эмили разрыдалась, увидев своих поэтов. Их свалили в углу, и солнце из подвального окошка бледно лежало на их неподвижных лицах.
Кое-как отыскав Альфреда в общей куче, она усадила его на сломанный стул двадцатого века и села напротив. В его андроидных глазах читался немой вопрос.
– «Локсли-Холл», – сказала Эмили.
– «Здесь останусь я, покуда разгорается восток. Вы ступайте; нужен буду – громко протрубите в рог», – начал Альфред. Когда он закончил читать «Локсли-Холл», Эмили заказала ему «Смерть Артура», а затем «Лотофагов». Стихи занимали ее только наполовину – вторая половина сознания работала над неотложной проблемой.
Лишь на середине «Мод» она осознала, что не видит больше его лица: за окошком начинало смеркаться. Эмили поспешно включила свет и поднялась на первый этаж, оставив Альфреда наедине с его Мод.
В музее было темно, не считая одинокой лампы в фойе. Никто, должно быть, не видел, как Эмили спускалась в подвал; мистер Брэндон подумал, что она ушла домой, и ушел сам, сдав помещение сторожу. Но где же сторож? Надо найти его и попросить открыть дверь, если она в самом деле хочет уйти.
Эмили думала о поэтах, брошенных в темный подвал, о блестящих машинах, занявших их святилище. Здесь, кстати, тоже что-то блестит…
Старая экспозиция демонстрировала снаряжение, которым век назад пользовались пожарные: химический огнетушитель, багор, лестница, свернутый брезентовый шланг, топор – он-то и блестел при электрическом свете.
Эмили почти бездумно взяла его, попробовала на вес – не такой уж тяжелый, вполне ей по силам.
С головой как в тумане она зашагала по коридору к бывшему Залу Поэтов, нашла выключатель… Новые лампы вспыхнули, как сверхновая, осветив вклад двадцатого века в искусство.
Машины стояли широким кругом бампер к бамперу, точно в недвижных гонках. Прямо перед собой Эмили видела старинную модель, серую в отличие от своих ярких собратьев. Ничего, сойдет для начала. Эмили занесла топор, целясь в лобовое стекло – и не смогла его опустить.
Внутри виднелись леопардовые сиденья, приборная доска, руль… Что же здесь не так?
Эмили двинулась по кругу. Машины с разными размерами, цветом, хромовой отделкой, количеством лошадиных сил и вместимостью имели при этом одно общее качество: все они были пусты.
Машина без водителя мертва, как поэт в подвале.
Эмили, выронив топор, устремилась обратно в фойе.
– Никак мисс Мередит? – окликнул ее сторож у самой подвальной двери. – Мистер Брэндон не говорил, что сегодня кто-то задержится.
– Забыл, видимо, – с нежданной для себя легкостью солгала Эмили. Не продолжить ли ей в том же духе? Задуманное потребует больших усилий, даже если использовать грузовой лифт. – Он просил вас помочь мне, если понадобится – и, боюсь, это будет необходимо!
Сторож хотел было процитировать профсоюзный устав, гласящий, что работа как таковая противопоказана ночным сторожам – но холодная решимость, которой он в Эмили раньше не замечал, побудила его смиренно ответить:
– Да, мисс Мередит… хорошо.
– Ну, мистер Брэндон, что скажете?
Глаза хранителя вылезли из орбит, челюсть отвисла, но уста его вполне разборчиво произнесли слово «анахронизм».
– Это потому, что они так одеты. Когда бюджет позволит, переоденем их в деловые костюмы.
Мистер Брэндон попытался представить Бена Джонсона, сидящего за рулем аквамаринового «бьюика», в пастельных одеждах двадцать первого века – и, к своему удивлению, преуспел.
– А знаете, мисс Мередит, в этом что-то есть. Думаю, совету понравится. На самом деле мы не хотели сдавать поэтов в утиль, просто не знали, как их лучше использовать. Но теперь…
Сердце Эмили наполнилось радостью. Когда речь идет о жизни и смерти, практическая польза – не такая уж большая цена.
Когда мистер Брэндон ушел, она совершила свой обычный обход. Роберт Браунинг, несколько приглушенно, сказал из «Паккарда-1958» свое «Год добрался до весны, / День дозрел до утра». «Идет уже двадцатый год, / Как мрачен стал наш небосвод», – откликнулся Уильям Купер с кожаного сиденья. Эдвард Фитцджеральд, якобы несущийся на бешеной скорости в «Крайслере» шестидесятого года, опять возжелал вина. Альфреда, лорда Теннисона, Эмили приберегла напоследок. Он вполне естественно смотрелся за рулем «Форда», выпущенного в шестьдесят пятом году, и, казалось, не отрывал глаз от хромированного заднего бампера передней машины – но Эмили-то знала, что он видит перед собой Камелот, и остров Шалотт, и Ланселота, едущего с Гвиневрой по зеленым британским землям.
Эмили не хотелось вторгаться в его мечты, но она знала, что возражать он не станет.
– Доброе утро, лорд Альфред.
Он повернул к ней свою благородную голову, устремил на нее прояснившийся взор и произнес звучным голосом:
Старый порядок сменяется новым В разных обличьях приходит Господь…[9]Летающая сковородка
Перевод Я. Лошаковой
Марианна Саммерс работала на фабрике сковородок. Восемь часов в день пять дней в неделю она стояла у конвейера, и каждый раз, когда мимо нее проезжала сковородка, прикрепляла к ней ручку. Долгое время, стоя у этого конвейера, она мысленно каталась на другом огромном конвейере, над которым вместо ламп дневного света проплывали дни и ночи, а вместо людей выстроились месяцы. Каждый раз, проезжая мимо месяца, она получала или отдавала что-нибудь и с течением времени все более отчетливо ощущала: там, в конце ленты, ее ждет тот решающий месяц, который приделает ручку к ее душе.
Иногда Марианна спрашивала себя, как ее засосало в эту рутину, и тут же одергивала себя: в душе она прекрасно знала ответ. Рутина – удел всех бездарных личностей; если у тебя нет выдающихся способностей, туда тебе и дорога. А если ты к тому же упрямишься и отказываешься признаться себе в своей бездарности, ты застреваешь в ней надолго.
Одно дело – танцевать в телевизоре, и совсем другое – приделывать ручки к сковородкам: можно быть грациозной или неуклюжей, везучей или невезучей, но как ни крути, все сводится к одному – есть у тебя талант или нет. И, кроме того: ты можешь тренироваться сколько угодно, но если у тебя толстые ноги, никто не захочет смотреть твои танцы и ты все равно окажешься на фабрике сковородок. Каждое утро ты идешь на работу, каждый день похож на другой – точно такой же. И когда вечерней порой ты приходишь домой, перед тобой проплывают все те же мысли – как ты едешь на огромном конвейере сквозь беспощадные месяцы, пока не приблизится последний решающий месяц, который окончательно приведет тебя к общему знаменателю, и ты станешь такой же, как все…
По утрам она вставала и готовила завтрак в своей крошечной квартирке, а потом ехала на автобусе на работу. Вечерами возвращалась домой, в одиночестве готовила ужин, а потом смотрела телевизор. По выходным – писала письма и гуляла в парке. Порядок был неизменным, и Марианне казалось, что уже никогда ничего не изменится…
Но однажды вечером она вернулась домой и обнаружила у себя на оконном карнизе летающую сковородку.
Это был ничем не примечательный день – сковородки, начальство, скука и усталость в ногах. Около десяти часов к ней подошел механик и пригласил пойти с ним на танцы. Танцы были запланированы на вечер – каждый год компания устраивала вечеринку на свои средства в канун Дня Всех Святых. Марианна уже успела отказать пятнадцати кандидатам в партнеры по танцам.
Сковорода проехала мимо, и она приделала к ней ручку.
– Нет, скорее всего, я не пойду, – сказала она.
– Почему? – спросил он в лоб.
Вопрос был хороший, но Марианна не смогла дать на него честный ответ – правду она скрывала даже от самой себя. Поэтому повторила ту же невинную ложь, что говорила другим.
– Я… я не люблю танцевать.
– А-а.
Механик наградил ее тем же взглядом, что и остальные пятнадцать его предшественников, и пошел дальше. Марианна пожала плечами. Не все ли равно, что они подумают, сказала она себе. Мимо проехала еще одна сковородка, а за ней еще и еще.
Вскоре настало время обеда, и Марианна вместе с другими работниками поела сосисок с тушеной капустой в столовой компании. Ровно в 12:30 шествие сковородок возобновилось.
После обеда ее приглашали на танцы еще два раза. Можно подумать, она – единственная девушка на фабрике! Порой она ненавидела свои голубые глаза и круглое румяное лицо, даже свои светло-золотистые волосы, которые притягивали мужчин, как магнит. Но ненависть к своему внешнему виду не помогала ей в решении проблемы, а лишь усугубляла ее. К половине пятого у нее разболелась голова, белый свет был не мил.
Когда она вышла из автобуса на углу, дети уже выпрашивали сладости, как и положено в канун Дня Всех Святых. Повсюду были светящиеся тыквы, ведьмы и гоблины, хитро посматривающие по сторонам. Но Марианна ничего не замечала.
Канун Дня Всех Святых – праздник ребятишек, а не «озлобленной старухи» двадцати двух лет от роду, работающей на фабрике сковородок.
Она дошла до своего дома и забрала почту со стойки внизу. Ей пришло два письма, одно от матери, другое…
Сердце Марианны бешено колотилось, пока она поднималась в лифте на шестой этаж и шла по коридору к двери своей квартиры. Но вначале она заставила себя прочесть письмо от матери. Это было обычное, ничем не отличавшееся от предыдущих письмо. Урожай винограда выдался богатым, но после обрезания, подвязывания, дискования и найма конного пропашника, а также выплат сборщикам от чека ничего не останется (и неизвестно, когда он придет и придет ли вообще). Куры несутся лучше прежнего, словно чувствуют, что яйца подешевели. Эд Олмстэд делает пристройку к своему магазину (давно пора!). Дорис Хикетт родила мальчика весом в семь фунтов. Папочка обнимает тебя. Забудь уже, пожалуйста, свою глупую гордость и возвращайся домой. P. S. Марианна, ты должна увидеть, как чудесно Говард Кинг перестроил свой дом. Когда он закончит, выйдет роскошный дворец.
У Марианны комок подступил к горлу. Дрожащими пальцами она распечатала второе письмо:
«Дорогая Марианна,
Я обещал, что больше не буду писать тебе. Много раз в своих письмах я просил тебя вернуться домой и выйти за меня замуж, и все без ответа. Но есть вещи, ради которых стоит поступиться мужским самолюбием.
Думаю, ты уже знаешь, что я перестраиваю дом, и тебе известно, зачем я это делаю. Если ты еще не догадалась, то знай: я делаю это ради тебя, по этой же причине я купил этот дом. В нем будет всего одно панорамное окно, и я не знаю, где его делать – в гостиной или на кухне. На кухне оно было бы в самый раз, но оттуда будет виден только сарай, а ты знаешь, как он выглядит. В гостиной оно треснет первой же зимой, едва подует северо-западный ветер, но зато оттуда открывается чудесный вид на дорогу и ивы над рекой. Ума не приложу, что делать.
Холмы на юге у поляны оделись в золотисто-красные одежды, тебе всегда это нравилось. Ивы словно в огне. По вечерам я сижу на крыльце и представляю, как ты идешь по дороге и останавливаешься у калитки; я поднимаюсь, иду навстречу по тропинке и говорю тебе: «Я рад, что ты вернулась домой, Марианна. Ты же знаешь, что я тебя люблю, как и прежде». Услышь меня кто-то со стороны, наверняка бы подумал, что я не в своем уме – ведь дорога всегда пустынна, и у калитки никого нет.
Говард»
Это было декабрьским вечером, в морозном воздухе разносились песни, смех, хруст снега под ногами бегущих, пыхтение трактора, везущего сани, груженные сеном. Звезды были такими яркими и близкими, что, казалось, вот-вот заденут верхушки деревьев, едва различимые в темноте. Холмы, покрытые чистым, голубоватым в свете звезд снегом простирались вдаль, все выше и выше, до темной полоски леса. Все разместились в сене на санях, а Марианна ехала на тракторе рядом с Говардом; трактор бросало из стороны в сторону по ухабам, а свет фар прыгал по разбитой сельской дороге.
Говард обнял ее, она ощутила его морозное дыхание, когда их губы слились в поцелуе.
– Я люблю тебя, Марианна.
Она видела, как слова слетали с его губ клубами серебристого морозного воздуха и тонули в темноте. И неожиданно для самой себя заметила, как ее слова, тоже серебристые, несмело выдохнулись в воздух, и тут же с изумлением услышала:
– Я тоже люблю тебя, Гоуи. Тоже люблю…
Она не могла точно сказать, как долго она так сидела и плакала. Ее прервал тикающий звук. Наверное, долго, подумала она, раз ноги и руки затекли. Звук шел из окна ее спальни, и она подумала, что это обычные булавки, привязанные на веревках к окну. Они раскачивались от ветра и издавали стук. В детстве она вместе с другими детьми часто привязывала такие же булавки к окнам старичков, проводивших канун Дня Всех Святых в одиночестве.