bannerbanner
Московская стена
Московская стена

Полная версия

Московская стена

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

– Камера, – неуверенный шепот Диггера отозвался эхом в могильной тишине. – Заработала, наверное, вместе с лифтом…

Колька, хоть и сам порядком оробел, с радостью уловил в голосе Диггера очевидную дрожь. Все, сломался парикмахер-анархист. Всю браваду с него как ветром сдуло. Не выдержал, как земля давит. Диггер, в самом деле, сказал бодро, скороговоркой:

– Ну что, возвращаемся? Все вроде посмотрели. Шахта в рабочем состоянии. Воды нет, сухо. Вернемся уже с отрядом и двинемся дальше по тоннелю. До центра города часа три хода, не больше.

Командир на фальшивку не купился, ответил так, как Колька от него и ждал.

– Нет, не возвращаемся. Нельзя людей просто так в черную эту дыру тащить. Давай, не робей. Сам же мечтал попасть в секретное метро. Сюда теперь, что ли?

Лифтовой холл переходил в узкий, неосвещенный тоннель метра три высотой. Диггер, покосившись на автомат Ворона, которым тот неосознанно махнул в сторону выхода, обреченно полез в рюкзак за фонарем.

– Ладно, пошли… Болтали, привидение Сталина по секретному метро шатается. Ты с ним тогда сам поговоришь, ладно? Как коммунист с коммунистом…

Он попробовал рассмеяться, но вышло похоже на хриплое карканье. От него стало еще неуютней.

Стены тоннеля оказались без всякой отделки – серый, изъеденный точками-оспинами бетон. Кое-где от железной арматуры по нему расходились затейливыми узорами ржавые подтеки. Слева вдоль стены щупальцами тянулись короба с проводами. Пару раз Колька заметил маркировку – старую, наверное, советскую. «ПР» или «ПК» – и какие-то цифры. Шли медленно и нудно, не меньше получаса, под ногами путались битые кирпичи и прочий мусор. Наконец луч Колькиного фонарика, до того утыкавшийся в бетон, оборвался, ушел в темноту. Стало заметно холоднее, хотя и без сквозняка. Впереди, понял он, большое открытое пространство.

– Тут у нас транспортная развязка, – доложил Диггер, подсвечивая свои бумажки желтым, дрожащим световым пятном от фонарика. – Само метро, смычка с Раменками, несколько пешеходных тоннелей… Смотрите под ноги, чтобы никуда не свалиться.

Фонари едва раздвигали плотно сбитые, стискивающие их со всех сторон массы тьмы. Потому, наверное, раменская станция показалась Кольке просто гигантской. Как природная подземная пещера, разве что без сталактитов. Ворон, правда, все прочувствовал по-своему:

– Вот же, мать твою, умели строить… – прохрипел восторженно, задрав голову и пытаясь нащупать лучом фонаря свод на высоте метров десять, а то и выше. – Словно циклопы здесь вкалывали, а не люди!

Схватил Кольку за плечи, сжал как безумный.

– Смотри! Смотри и запоминай! – голос его вибрировал от волнения, доходя на высотах до легкого повизгивания. – Вот оно, призвание русского человека! Делать то, чего другие даже вообразить не смогут… Нас поучали последние лет тридцать – надо, мол, превратить Россию в нормальную европейскую страну. Эдакую Бельгию на шестой части суши. Прикинь? Россию – в Бельгию! Это как если бы слон начал всем говорить, что он хорек… Таких умников сюда надо, под землю… Пусть смотрят! Россия создана для великих дел или ее вообще не будет!

Колька, представляя слона, который вдохновенно уверяет всех, что он хорек, только ухмылялся да растирал указательный палец, затекший на спусковом крючке автомата.

В темноте, как под водой – движения сильно замедлены. Вот так, будто водолазы, они обследовали шаг за шагом станцию. Та оказалась однопутной. Платформы как таковой не было вовсе – железный мостик с лесенками, пути с рельсами пролегали по неглубокой выемке в бетоне. Вдоль мостика шли подряд несколько боковых ответвлений, прикрытых незапертыми решетчатыми дверями. Ворон взял себе в голову осмотреть каждый боковой ход. В первом тоннеле их почти сразу спугнул противный химический запашок – решили не рисковать, зажав носы побежали обратно. Вторая дверь привела в тупик. Возможно, прежде здесь был небольшой склад. Но сейчас – просто пустой, пыльный и холодный каменный мешок. А вот третий ход, самый широкий из всех, оказался поинтереснее – еще одна многотонная, серая гермодверь, на этот раз беспомощно распахнутая настежь, а за ней просторный холл с двумя лифтовыми шахтами. Вот здесь Кольку по-настоящему тряхануло. Прямо над лифтами снова зловеще краснел глазок камеры.

– Что за лифты?

Диггер замялся. Пробормотал испуганно, косясь на камеру.

– Вниз. В сами Раменки думаю. Туда нам точно не надо, ты уж мне поверь.

– Уверен? – командир подошел к лифтовой двери, соскреб ногтем спрессованный налет пыли с цифрового замка, потыкал пальцем наугад. – Ты эти коды писал?

– Не давали нам этих кодов, – радостно заторопился Диггер. – Только спуск на главную ветку.

– Ладно, – согласился Ворон. – Возвращаемся.

Едва он это сказал, серые, покрытые пятнами ржавчины створки лифта разъехались в стороны с металлическим, вытягивающим душу скрипом. От неожиданности командир отпрянул назад, поскользнулся и с криком боли приземлился на одно колено. Кабина была абсолютно пуста. Тускло горел еле-еле рассеивающий темноту неприятный для глаз желтоватый свет. Покрутив недоверчиво головой туда-обратно, Ворон встал и обтер испачканные руки о куртку. Хмыкнул в голос.

– Неужели код угадал? Нажал вообще-то три шестерки. Дьявольское число.

– Не думаю, – пролепетал Диггер. – Он шестизначный как минимум… Кто-то нам его открыл. Точно. Есть там кто-то внизу.

Колька вздрогнул. Потом подумал – запугивает парикмахер. Не хочет, падла, вниз ехать. Ворон, похоже, тоже не горел таким желанием. Но еще больше не хотелось ему сюрпризов во время боевой операции. Каких именно – даже, наверное, не думал. Просто сюрпризов. Командир мотнул головой повелительно: приглашение проследовать в лифт. Диггер, покосившись зло на дуло автомата Ворона, поплелся в полутемную кабину. Колька, оглядевшись как испуганный котенок по сторонам, юркнул следом. Ворон зашел последним, замер, не разворачиваясь спиной, на месте. Через пару секунд дверцы точно так же самопроизвольно затворились, вновь издевательски произведя тот самый непереносимый скрип. Раздался тяжелый глухой гул, словно где-то у них глубоко под ногами ожил от многолетнего сна громадный и сложный механизм. Кабина дрогнула и начала опускаться.

* * *

В лифте, видимо от переизбытка впечатлений и бедного кислородом воздуха, на Кольку вновь начал накатывать припадок. Им овладел кошмарный мираж: на самом деле они втроем уже как-то незаметно для самих себя умерли и теперь их спускают в ад, чтобы отдать в лапы прислужников сатаны – черные, немытые, с длинными и кривыми, как турецкие ятаганы, когтями. Черти представились Кольке так отчетливо, что он разглядел даже отблески адского пламени в белках их безумных, бесчеловечных глаз. Лифт замер на месте, и черти радостно загалдели, потирая волосатые лапки в предвкушении поживы. Из-за металлических дверей, что пока еще были закрыты, в самом деле донесся шум. Кольке почудились звуки низкого гортанного голоса и даже, кажется, пение. Как развеселились эти самые черти! Как хотят попробовать на вкус бедного худосочного Кольку! Только вот не учли они одного важного обстоятельства – хотя Колька и умер, на его плече странным образом еще продолжает висеть на ремне автомат АК-47. И сейчас, как только откроется дверь и нечисть хлынет внутрь сплошным черным потоком, он вдохновенно нажмет на курок и дорого, очень дорого продаст им свою невинную душу…

Дверцы лифта нехотя отсоединились друг от друга, открывая взору адское подземное царство. От волнения и полутьмы очертания предметов плавились в глазах. Колька узрел в подвальном желтом свете лишь смутные темные фигуры, сгрудившиеся напротив. Отступив на шаг, в отчаянии оглянулся на Ворона. Лицо командира перекосила непонятная гримаса, но автомат его пока молчал. Вдруг какая-то мысль электрическим разрядом раскроила Колькину голову. Он еще раз протяжно втянул воздух носом и понял, что не ошибся. Пахло ладаном. Воспоминание об этом сладковатом, связанном с вечностью запахе радостно нахлынуло из глубин довоенной памяти. А заодно с ним и ясная, почти отлитая в металл идея. В аду не может пахнуть ладаном. Это так же верно, как и незабвенная теорема Пифагора про катеты и гипотенузу. Расставив все по местам, Колька немедленно прозрел. Осознал, как ужасно он заблуждался. Темные фигуры, принятые им за чертей, оказались на самом деле распевающими молитвы священниками в черных рясах. Один из них, худой, похожий на фонарный столб, широко помахивал кадилом, от которого и растекался сладковатый, мутящий сознание запах. Кадило раскачивалось будто маятник, и Кольке, что не мог отвести от него глаз, даже казалось, будто он слышит глухой свист, с которым тот рассекает воздух. Тут пение начало вилять, спотыкаться и вскоре затихло само собой. Онемев, все глядели зачарованно на Кольку, который отчаянно, как последнюю соломинку, сжимал в руках свой автомат. Возможно, еще секунда – и вся делегация брызнула бы врассыпную. Страшно представить, каких бы дел могли натворить тогда онемевшие, напрягшиеся до белизны Колькины пальцы.

Спас ситуацию не потерявший самообладания Ворон. Прокашлявшись, сказал обыденно, как ни в чем не бывало:

– Ну здравствуйте, святые отцы! Как вы тут под землей поживаете?

– Господи, слава тебе, слааава, слааава тееебе! – облегченно грянул в ответ благодарственный молебен, вырвавшись залпом сразу из десятка глоток.

* * *

Офицерский ресторан в Кремле до рези в глазах слепил белизной отделки, навевая мысли о мертвых, заснеженных полях вокруг Москвы. Спину сразу обжег колючий, нервный озноб. Накатило что-то вроде клаустрофобии. Чувство, что живьем закатали в пластик. Наверное, все еще лихорадило после припадка на Тверской. Конечно же, никакой Мэри там не было. Он потерял сознание, упал и разбил нос. Пришел в себя через пару минут. Пока сидел, беспомощный, на вытягивающем тепло из тела асфальте, девушка в дубленке принесла ему из подвального борделя крепкого сладкого чаю в гнущемся пластиковом стакане. Проглотив чай торопливыми, перебивающими дыхание глотками, Голдстон встал, отряхнулся и, покачиваясь из стороны в сторону, поспешил убраться восвояси, пока кто-нибудь не вызвал военный патруль.

В ресторане его, обессиленного схваткой со Стеной, сразу взбодрили запахи. Пахло вкусно, хотя и просто – жареным луком и мясом. Зал встретил хоровым, довольным гулом насыщающихся людей. Его провели в отдельную комнатку, огороженную передвижной ширмой такого же, как и все вокруг, больнично-белого цвета. Он сел на холодящий через ткань брюк кожаный стул и замер в раздумье на минуту-другую. Потом выложил на стол куцее досье физика, один-единственный абзац, занимавший примерно четверть листка. Павел Быков родился в уральском городе Челябинске. После окончания МФТИ пять лет проработал в Институте ядерной физики в Новосибирске. Три раза приезжал в Европу на различные международные конференции. Полностью пропал из поля зрения почти двадцать лет назад. Вздохнув, Голдстон потер уже слегка колючую щеку, что обычно делал в минуты озадаченной задумчивости. По его скромному разумению, физик выглядел очень слабой зацепкой. Целых семь часов, с момента, когда Кнелл впервые увидел фотографию со спутника и до его утреннего звонка Голдстону, дежурная команда аналитиков прогоняла через компьютер и сопоставляла друг с другом тысячи фактов из различных баз данных, пытаясь выстроить хоть какие-то связи. «Русский физик» даже не был одной из версий. Так, что-то сумасшедшее на десерт. Однако Кнелл рассудил по-своему.

Когда два офицера в черном ввели Быкова за ширму, Голдстон на секунду подвис. Физики в его понимании выглядели иначе, живенькими и юркими как элементарные частицы. Напротив, стоявший перед ним человек, казалось, давным-давно постиг все земные истины и теперь рассеянно наблюдает за теми, кто муравьями суетится у него под ногами. Излучателем этого благожелательного безразличия ко всему вокруг являлась огромная, скудно прикрытая редкими светлыми волосами голова. Голова явно имела свою, особую ценность по отношению к остальному телу. Все находившееся ниже шеи воспринималось как обслуживающий ее второстепенный придаток. Лоб казался бесконечно высоким, во многом из-за лысины, с которой незаметно сливался на выпуклом черепе. Где-то у самого основания лба, под белесыми бровями затаились серо-голубые глаза с едва уловимой жесткой примесью. Фокус с ходячей головой получался еще и от того, что физик был среднего роста, хотя и весьма плотной комплекции. Его широкую фигуру обтягивал старенький свитер салатового цвета со смешными синими оленями, которые везли сани Санта-Клауса.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал по-русски Голдстон, пытаясь услышать собственный акцент.

Физик молча, не отводя взгляда, приземлился напротив. Задел коленом стол так, что тот зашатался. Кажется, совсем не удивился русской речи.

– Меня зовут Джон Голдстон. Моя специализация – поиск талантливых ученых для европейских исследовательских центров. Ваше дело попало к нам, и мы заинтересовались им. Поболтаем немного? Ну и пообедаем заодно… Надеюсь, от вина тоже не откажетесь?

Голова – как он назвал про себя Быкова – на секунду вышла из статичного состояния. Глаза сфокусировались на быстро заполняющей бокал бледно-рубиновой жидкости. Не ответив, физик взял его и сделал пару объемных, торопливых глотков.

– Урожай седьмого года, – Голдстон мечтательно вздохнул, рассматривая этикетку на бутылке. – Пожалуй, последний хороший год. А потом словно что-то сломалось. Кризисы, войны, эпидемии. Просто идеальный шторм какой-то…

Пока он прикидывал, как повернуть разговор куда надо, физик сам сделал первый ход.

– Про седьмой год не согласен. Сломалось уже довольно давно. Просто, наконец, дошло до предела.

Голдстон переставил ногу – под подошвой ботинка что-то хрустнуло, наверное кусок стекла.

– Давно?

Обведя стол прежним отсутствующим взглядом, Быков кивнул. Начал говорить – так, словно дискутировал сам с собой.

– Этот вопрос до сих пор задают себе миллионы людей. Почему все так легко рухнуло? Суперсложная глобальная система, которой вроде бы жить да жить… В тюрьме мне давали газеты. Поразительно, но все еще спорят об экономике. Мол, надо было здесь подкрутить, тут подклеить – и работало бы дальше. Но экономика – это ерунда. Сломался сам человек.

Голдстон откинулся на спинку стула.

– Сломался? Как это?

– После долгой и опасной болезни. Что-то вроде серьезного расстройства психики, поразившего огромные массы людей.

– Вы о депрессии?

– Депрессия – лишь один из симптомов. Сама же болезнь… Давайте назовем ее раскол. Человек лишился собственной природы, раскололся пополам. И добровольно отказался от одной своей половины. Вообще об этом много чего понаписано… Вы читали, например, Юнга?

Голдстон сделал пару быстрых, ненужных глотков. Дорогое вино показалось неожиданно кислым.

– Читал. Правда, главным образом, о символике сновидений.

Принесли суп-пюре из шпината и свежеиспеченный белый хлеб, нарезанный толстыми, пухлыми ломтями. Быков, втянув ноздрями горячий, поджаренный запах, взял себе сразу два куска. Подумав немного, вернул один обратно.

– Нет, я про личное и коллективное в человеке. Наш собственный опыт и сидящий у нас в подсознании опыт миллионов лет земной жизни, наследуемый генетически или как-то там еще. Вроде бы чудовищное противоречие, из которого, тем не менее, вырастает сама человеческая природа. Сначала желание обособиться, выпятить себя – и тут же тяга слиться с чем-то бо́льшим, стать его частью… Можно сказать, история человечества – это непрестанный поиск нужного баланса между «я» и «мы». В какой пропорции их смешать, чтобы воцарилось всеобщее счастье? Последние лет триста, безусловно, были эпохой «я». Чем больше «я», тем лучше! Настоящая революция, если вдуматься! До того ценность человеческая определялась родом занятий, вкладом в общий труд. Важно, не кто ты внутри, а чем занимаешься. Крестьянин, стражник, подмастерье… И вдруг человек превращается в существо вообще с другой начинкой. В личность! Что-то ценное, напротив, именно своей отдельностью и непохожестью. Как следствие, невероятный толчок креативности везде где только можно, перевернувший всю нашу жизнь! А потом… Потом начались побочные эффекты, потому что не удалось вовремя остановиться, найти ту самую точку равновесия. Человек так зациклился на себе, на малейших оттенках своего «я», что совсем упустил из виду «мы»… Вебер[13], конечно, был прав, когда писал, что люди не способны развиваться как вид не выделившись из общего. Но мог ли он себе представить, что человеческая индивидуальность станет проблемой, к примеру, для создания семьи? Знаете, какой забавный термин придумали в начале века по этому поводу в Швеции? «Семья, состоящая из одного человека». И на такие семьи приходилось больше половины населения!

Голдстон, хотя и чувствовал уже довольно давно призывный запах супа, никак не мог оторваться взглядом от физика.

– То есть в нас осталось так мало «мы», что мир взял да и рассыпался? Все так просто?

– Именно. Наш современник – «я» почти в чистом виде. Отдельный, независимый атом. Продукт повседневного опыта: дом, офис, знакомые, семья… Да, социальные, экономические связи сложны и многочисленны, но не способны компенсировать глубинные потребности человеческой психики. «Мы», которое нам нужно, не просто семья, друзья, фанаты любимой команды. Если вернуться к Юнгу, он, собственно, дальновидно предсказывал социальные потрясения по причине коллективных проблем с психикой. Винил же во всем Реформацию и последующий упадок религии. Считал, что религиозные обряды и праздники, воздействуя на подсознание, давали людской массе ощущение «мы», так сказать, нужного масштаба. Человек в церкви – не песчинка, не секунда в истории. Вместе с Богом, вместе с другими людьми он ее важный творец, направляющий ход событий от Адама к Апокалипсису…

Кажется, был внешний толчок. Пойманное краем глаза неуклюжее движение официанта или звук в зале, вырвавшийся из общего пчелиного гула. В голове у Голдстона лампочкой зажглась мысль: над столиком витает нечто крайне важное и физик вот-вот как фокусник вытянет это из воздуха. Быков, правда, напротив, замолчал, упершись взглядом в раскинувшиеся по тарелке полупрозрачные лепестки окорока. Голдстона от этого молчания охватила необъяснимая паника. Он торопливо выпалил первое, что пришло в голову:

– Разве Лютер[14] был атеистом? Разве не выступал только против продажи индульгенций и прочей… балаганщины?

Физик, вздрогнув, ожил. Вспомнил о разговоре.

– Конечно же, Лютер не был атеистом. Главный тезис его учения – прямой диалог Бога и человека, не замутненный посредничеством церковнослужителей. Напротив, он хотел приблизить человека к Богу, чтобы лучше слышать и понимать Творца. Как и большинство гуманистов той великой эпохи, к которым Лютер, безусловно принадлежал. Таким путем они мечтали создать «людей нового типа» – образованных, добродетельных и свободных.

– Что же пошло не так?

– Я думаю, что все дело в тайне.

Физик неожиданно с ухмылкой подмигнул ему. Кажется, он быстро пьянел.

– Да, именно в тайне. Понимаете, церковь разными способами создавала реальность, которую нельзя было понять – только воспроизвести в себе, став ее частью. Но все эти величественные соборы и торжественные многотысячные процессии воспринимались протестантами лишь как дань тщеславию церковников. В общем-то они, наверное, правильно понимали, что Богу не нужны подобные знаки внимания. Но заблуждались в том, что это не нужно человеку, чтобы встретиться с Богом. Без тайны, без священного религия обмелела, стала частью повседневного опыта какого-нибудь немецкого торговца свининой. Немудрено, что Бог, превратившись в абстракцию, вскоре испарился из придуманной Лютером схемы. Осталось только пресловутое служение[15], примерный труд и, как награда свыше, рост богатства, признание в обществе. Отсюда и народился капитализм, что быстро и агрессивно, как сорняк, подчинил себе всю планету. На самом деле побочный эффект попытки гуманистов Возрождения создать более совершенного человека. Теперь же саму эту идею лукаво подменили идеей постоянного роста благосостояния, научно-технического прогресса и так далее. Но есть ли прямая связь между улучшением человека и, например, научно-техническим прогрессом? Нацистская Германия, самое чудовищное государство в истории с точки зрения человечности, было притом и самым передовым в техническом отношении…

Голдстон внезапно почувствовал раздражение. Нить разговора ускользнула у него из рук и теперь ее крепко держал физик. Над ним же словно прохудился потолок. Он съежился, вжал голову в плечи, пытаясь увернуться от потока непривычных слов, уносящих его за горизонт понятного и контролируемого. Но они все текли и текли, затопляя с головой, мешая думать и даже дышать. В конце концов, он перестал сопротивляться и пустым чемоданом безвольно поплыл по течению извилистой, но широкой мысли Быкова.

– Образно выражаясь, человек измельчал. Да, он стал более гуманным, креативным и хорошо пахнущим… Но он страшно измельчал! Между тем, поверьте, масштаб – крайне важное измерение для человеческого существа… Правда, капитализму как раз и нужен был такой мелкий человек. Человек-запчасть, встроенный в систему, единственной задачей которой является бесконечное увеличение капитала. Но капитализм сам в конце концов угодил в эту ловушку и накрылся медным тазом. Мелкий человек не способен воспринять большой идеи. А без того вы никогда не выведете человечество на следующий уровень…

– Большие идеи? – тихо переспросил оглушенный Голдстон, вспоминая речи Кнелла. – Что вы имеете в виду? Конкуренцию разных социальных моделей?

– У человечества, если честно, может быть только одна идея. Развитие человека, того потенциала, который в него запрятали. Все, что помогает этому – благо, мешает – зло. Большие идеи дают образ будущего, где наши потомки на голову, может, на десять голов выше нас. Более совершенный, добродетельный, эффективный человек – вот цель, вокруг которой должна строиться вся наша жизнь. Только такие, уходящие в будущее идеи способны преображать мир…

– Вы про христианство?

– Или про коммунизм, который хотел создать «нового человека» и «светлое будущее»… Знаю, знаю. В религиозных войнах и коммунистических чистках погибли десятки миллионов людей. Не буду отрицать. Но, тем не менее, обе эти идеи парадоксальным образом гуманизировали мир, задав ему новую планку.

– Значит, вопрос цены не имеет значения? Цель и в самом деле оправдывает средства?

С минуту Голдстон наблюдал за тем, как крупные, лопатообразные ладони Быкова ловко управляются с суповой ложкой, и та серебристой молнией буквально мелькает в воздухе. После заданного вопроса ложка замерла на мгновенье, потом скребущие движения возобновились с прежней интенсивностью. Потом физик все-таки ответил, пусть и неохотно. Словно не был уверен, что его поймут.

– Исходя из горизонта одной человеческой жизни мы вряд ли узнаем, какова эта цена – и вообще что была за сделка. Может, происходящее сегодня обретет смысл только лет через двести? Большое заблуждение полагать, что главной заботой истории является максимально сытое и продолжительное существование каждого из нас. Я вижу историю как движение усредненного человека от животного к человеческому – или в обратном направлении. Если человечество не развивается, оно деградирует. Что, собственно, и произошло.

Голдстону представилась популярная картинка-клише – эволюция от стоящей на четвереньках обезьяны до распрямившегося гоминоида. Только сейчас место обезьяны занял обыватель с гамбургером и бутылкой кока-колы, а гоминоида подменил одухотворенный трудящийся с книгой и телескопом под мышкой, сбежавший сюда с плакатов советской эпохи.

– Не хотите сначала спросить у людей, чего они хотят? Страдать ради чьего-то будущего или спокойно жить в сытости?

Быков опять ответил не сразу. Отхлебнул еще вина, аккуратно вытер куском хлеба тарелку из-под супа. Потом неожиданно поднял голову и воткнулся в Голдстона колючим взглядом.

– Представьте – вы живая клетка. Одна из миллиардов клеток огромного организма. И вот, вы ставите этому организму ультиматум – мне до тебя нет никакого дела, хочу жить сама по себе. Что с вами произойдет? То-то же! Человечество, нравится это нам или нет, существует только как единое целое. Как общее движение в неизвестность. Ошибки, потрясения, разочарования неизбежны. Любая обращенная в будущее идея на порядок шире и выше среднего человека своей эпохи. Отсюда все издержки.

Голдстона внезапно больно полоснуло по коже чувство собственной ущербности. При всем желании он не мог сейчас встать на то место, откуда величаво обозревал мироздание Быков, и глянуть вокруг его глазами. Даже затем, чтобы сказать – полная чушь, нет здесь ничего. Первой, естественной реакцией была ирония над наивностью услышанных от захмелевшего физика рассуждений. Утопичность будущего, где морально чистые интеллектуалы будут заниматься саморазвитием, забыв о стремлении к доминированию, богатству, разврату, безделью, была очевидной. Однако тут же пришла другая мысль: в тот грязный, неприглядный тупик, где сейчас упокоилось человечество, его привели, возможно, именно эти дорожные указатели.

На страницу:
8 из 9