Полная версия
Умри или исчезни!
Андрей Дашков
Умри или исчезни!
Ушедшим на ту сторону
с надеждой на снисхождение
А.Д.В поле не видно ни зги.
Кто-то зовет: «Помоги!»
Что я могу?
Сам я и беден и мал,
Сам я смертельно устал,
Как помогу?
Кто-то зовет в тишине:
«Брат мой, приблизься ко мне!
Легче вдвоем.
Если не сможем идти,
Вместе умрем на пути,
Вместе умрем!»
Федор Сологуб
Поэтому пугаете напрасно
Тем, что миры безмерны и безгласны
И небеса мертвы. Здесь, за дверьми,
Пространства столь же пусты и ужасны*.
Роберт Фрост. Пространства* Перевод В. Топорова.ПРОЛОГ
ПОГРУЖЕНИЕ
Рано или поздно почти у каждого человека возникает впечатление, что весь мир сошел с ума. Вы то и дело слышите о чудовищных преступлениях, которые кажутся бессмысленными, о кровавом терроре, радиоактивном заражении и о тысячах людей, медленно умирающих от белокровия. Из утренних новостей вы узнаете о взрывах поездов, отрезанных головах и вспоротых животах беременных женщин, о том, что еще пять сотен восемнадцатилетних солдат стали вчера пушечным мясом… Юные матери душат младенцев или топят их в нужниках; инвалиды сгорают заживо; дети гибнут под колесами грузовиков… Кто-то невидимый дергает за веревочки, и кого-то выбрасывают из окна; кому-то всаживают пулю в голову; чьи-то грязные и мясистые пальцы касаются красивого и нежного, оставляя жирное пятно… Кое-что можно объяснить проявлениями инстинкта самосохранения или плохой наследственностью. Успокаивает, не правда ли? Психушки переполнены, однако вокруг слишком много агрессии и суицида… Добропорядочные отцы семейств оказываются насильниками и убийцами малолетних, а милая пара пенсионеров – каннибалами, предпочитающими всему остальному нежное мясо школьников… На вокзалах находят трупы бездомных, замерзших минувшей ночью… Все это еще очень далеко от вас и даже не вызывает содрогания.
Тихий бедный человек из соседнего подъезда. Он оказался в неподходящем месте в неподходящее время, и его убили, выпив затем над телом бутылку «Столичной». Сорок ножевых ран… Внимание! Ваш страх должен напомнить вам о чем-то, но вы еще не знаете – о чем. Приближается что-то жуткое. Оно ближе и ближе. Вы – как слепой котенок на маленьком острове, а вода все прибывает. Это означает удушье и холодную мокрую смерть…
Кто-то изнасиловал вашу тринадцатилетнюю дочь. «Незапятнанная чистота, святая невинность» – звучит высокопарно, согласны? Слова из другого столетия или из романтических книг. Впрочем, дело не в этом. Вами овладевает депрессия. Ваша жизнь необратимо меняется. Что-то сломалось внутри и никогда не будет прежним. Часы еще идут, но они лишь отсчитывают время до наступления сумерек в сознании… Теперь уже постоянная боль не дает вам уснуть. Откуда пришло это нечеловеческое зло? Вам казалось, что его раньше не было здесь. Боль, боль, разрывающая сердце… Как долго можно жить с этим?..
Ваши запасы амитриптилина стремительно убывают, но прием психотропных средств означает, что ваш мозг превращается в адскую машинку. Вы думаете, что в нем уже поселились химеры? Они всегда были там.
Потом – в лучшем случае – оказывается, что все это было ночным кошмаром, сном, оставившим тяжелый осадок. Возникает искушение приоткрыть раковину. Неужели начинается белая полоса? Кто-то дразнит вас любовью. Ваш дом наполнен солнечным светом или ласковой бархатной тьмой… Но будьте осторожны! Может быть, сейчас, в эту самую минуту, когда вы спокойно лежите в своей постели, слушая, как Джо Кокер поет «Night Calls», ваш двойник, ваше настоящее «я» в другом мире стремительно приближается к смерти. Его секунды сочтены. Жернова неведомой судьбы уже начали неумолимо вращаться…
Все, что вы можете, – это плакать от бессилия или кричать от боли. Поздно. Прежде чем вы умрете, вас ожидает непрерывное страдание. Такова цена неведения. Зло приходит с изнанки жизни…
Ваш двойник бредет за вами по темной стороне улицы, и если он будет раздавлен чем-то неописуемым, знайте – пришел и ваш черед. Это просто, как все непостижимое. Те, кто принимает это как должное, гибнут молча и, может быть, рождаются вновь. Есть такие, которые умирают, недоумевая. Они с удовольствием пожили бы еще. Они думали, что это зависит от них хоть в малейшей степени. Примерно такую же самонадеянность проявляют коровы, которых ведут на убой…
Но есть и те, кто по неизвестной причине получил возможность заглянуть в мир вечных сумерек и окунуться в теплые течения жизни и ледяные течения смерти. За страшное знание приходится дорого платить. Ветер ужаса непрерывно дует из темноты, отделяя волосы на голове друг от друга.
Все нижеследующее написано для тех, кто не боится испортить прическу.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МГЛА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Он передвигался от острова к острову – усталый беглец с ужасающей судьбой, обреченный большую часть жизни скитаться во мраке чужих пространств, – и очень хорошо знал, что от людей герцога не следует ждать пощады. На самом деле его враг не был герцогом, а слуги врага не были людьми и, вероятно, даже не были живыми, но такими они иногда снились человеку, а беглец любил это жалкое, потерянное и такое одинокое создание, обитавшее в одном из микроскопических мирков, полном иллюзий вроде материи, звезд, планет, времени… Человек был почти так же одинок, как сам беглец, но большего двуногий и не выдержал бы…
Человек был крайне ограничен; союзники и враги представлялись ему людьми или по крайней мере существами. Источники силы он воспринимал как нечто вещественное, например, как деньги, стены, амулеты, озера или леса; течения, увлекавшие к худшему, казались ему интригами, а редкие островки благополучия – случайностью.
Беглец вынужден был признать, что жизнь двуногого расцвечена великим множеством декораций. Его истинный ландшафт был куда проще и куда страшнее: мир без Солнца и Луны, верха и низа, пустоты и наполненности… Иногда, вторгаясь в человеческие сновидения, беглец представлял себе черную равнину, уходящую в бесконечность, а над равниной – кровавую рану заката в грозовых облаках. Как ни странно, в ней была сосредоточена его неутоленная жажда покоя… И все же он был суровой и сильной тварью, гораздо более сильной и опасной, чем человек. Такими же были его враги.
Вот почему люди иногда пытались продать им свои души.
То существо, его бледная тень, так страдало от неизвестности, бесплодных надежд и противоречивых желаний, так раздражало беглеца своей амбициозностью, что временами он надолго бросал его, но затем прощал ему все, ибо неведение считалось не самым большим грехом. Для беглеца жизнь всегда была непрерывной энергетической войной против враждебного и непостижимого окружения, а существа вроде герцога являлись его неотъемлемой частью. Все очень просто: игра имела одно-единственное правило – продержаться как можно дольше. Поиски смысла лишь уменьшали шансы. Поиски спасения уменьшали их до нуля…
Беглец не испытывал ненависти даже к своему злейшему врагу – герцогу, ведь благодаря врагам никто не мог рассчитывать ни на божественную власть, ни на вечную жизнь.
Ирония, заключенная в двойственности существования, всегда забавляла беглеца. И хотя он знал многих, кто непроницаемым щитом отгородился от своих ничтожных союзников, сам беглец был готов прийти на помощь двуногому.
Когда-то он позволил себе проникнуть в человеческие сны…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Седой лежал и смотрел, как сгущаются ранние зимние сумерки. Его руки мелко дрожали, а сухость во рту была вызвана отнюдь не жаждой. Через окно в комнату, пропахшую красками и пылью, медленно вплывала тьма. Прошел час, и беззвездное небо стало похожим на плоский лист картона, закрашенный черным.
Однокомнатная квартира Седого находилась на последнем этаже шестнадцатиэтажного дома; две ее стены были наружными, и в ветреные дни ему иногда казалось, что он живет в ветхом гнезде, прилепившемся к ветке гигантского дерева. Сейчас это дерево остервенело раскачивал ледяной февральский ветер. Но Седой знал, откуда исходит настоящее зло.
Он покосился на картину, которую закончил две недели назад. Теперь он твердо решил избавиться от нее, если только уже не было поздно. Во всяком случае, она убила в нем что-то. С того момента как Седой положил на холст последний мазок, он не мог работать. Ее странное влияние опустошало его, а бездеятельность наполняла страхом. Словно мертвый, но все еще ядовитый цветок, картина отравляла воздух, искажала своим присутствием пространство, выворачивала вовне свое темное двухмерное чрево.
Седой написал ее за одну ночь в каком-то угаре, похожем на сильное алкогольное опьянение. Она воплощала в себе навязчивый ночной кошмар – проклятие всей его взрослой жизни. Таким образом он надеялся избавиться от него, однако кошмар стал вещественным и сосредоточился в прямоугольной луже краски.
Он старался не думать о Лунном Человеке – это был совсем другой страх, родом из грязно-розового детства, – но его Седой даже не пытался писать. Ни одна картина не могла передать полузабытого леденящего ужаса. Тот кошмар был невоспроизводим…
Выставка явилась бы удобным случаем избавиться от собственного творения. Седой слабо верил в то, что она действительно состоится. Ждать осталось недолго. Он решил, что сожжет картину, если не сможет ее продать. Почему-то ему казалось, что уничтожение холста не освободит его сознание от липкой паутины, однако новый хозяин примет на себя и его проклятие.
Мысль об этом наконец позволила Седому заснуть. Темнота опустилась, как занавес, а потом он снова увидел свою комнату при очень слабом лиловом свете, только непонятно было, откуда исходит этот свет. Седой ощутил чье-то присутствие, но еще не успел испугаться. Чернело окно, и на его фоне белела рама – половина креста. Темно-фиолетовые стены и потолок поблескивали, как будто были покрыты влагой. Во сне комната стала длиннее, превратилась в суживающийся коридор, а в конце коридора оказалось кресло, стоявшее в углу рядом с окном.
В кресле кто-то сидел – вначале Седой видел только неясный силуэт. Потом знание, не имевшее источника, разлилось внутри него подобно жидкому льду. Это была его мать, умершая восемь лет назад.
Он увидел ее ничего не выражавшее, желтое, сморщенное лицо. Такой она лежала в гробу, и такой он ее запомнил. Сейчас она была одета в черное, а на голову натянут островерхий капюшон, из-под которого выбивались пряди лилово-белых волос.
– Иди ко мне! – позвала мертвая женщина, и Седой подчинился, потому что пытка неподвижностью оказалась еще страшнее видения. Ее голос не был вибрацией воздуха – скорее атрибутом сна, призраком из той же самой подсознательной могилы.
Он поднялся с заскрипевшей кровати и сделал несколько шагов по направлению к креслу. Даже самые незначительные детали – запахи, предметы, звуки – были ужасающе реальны. Холодные грабли прогуливались по его внутренностям. Конечности цепенели, размягчались, превращались в податливую вату…
За три шага до кресла он остановился, потому что уже не мог двигаться.
«КУДА ТЫ ЗОВЕШЬ МЕНЯ, МАМА?!..»
Его нос уловил сладковатый запах смерти. В тусклых глазах матери не было ни ласки, ни сожаления, ни осуждения.
– Иди ко мне… – снова прошелестел бесплотный голос с невероятной и безнадежной мукой.
Седой моргнул. Слезы застилали глаза.
«ВО ЧТО ТЫ ИГРАЕШЬ СО МНОЙ, МАМА? МНЕ СЛИШКОМ ПЛОХО…»
Он потерял мать всего лишь на мгновение. Его веки сомкнулись, разомкнулись, и он тихо заскулил от животного страха.
Лицо сидевшего в кресле существа уже не было лицом его матери. Он увидел голову, рыхлую, как тесто, с глубокими провалами вместо глаз, зыбкой извилистой щелью рта и паутиной движущихся морщин – голову Лунного Человека. В детстве он называл его так, потому что лицо было круглым и мертвенно-белым, будто луна, но вовсе не по той причине, что на него падали лучи ночного светила…
– Пусти меня к себе, – попросил атавистический кошмар, и Седой не заметил, как отчаяние повалило его на пол и вернуло в позу зародыша. Он услышал частый глухой стук – это билась о линолеум его голова – и почувствовал вкус крови, но не боль.
Неясная фигура потянулась к нему из кресла, накрыв своей тенью. Что-то тщетно пыталось прорваться сквозь твердую скорлупу его ужаса и наконец ушло, оставив Седого в центре крика, расходящегося в темноте подобно кругам на воде…
* * *Спустя неделю он, пошатываясь, возвращался домой. Наступила оттепель. Мелкий ледяной дождь поливал его лысеющую голову, но Седому было жарко. Кроме того, его мутило. Он выпил слишком много дешевого портвейна. Таким образом он пытался отметить избавление от картины и участие в выставке, что еще недавно казалось чудом. Это была его первая выставка, которую он ждал без надежды половину своей сорокалетней жизни.
Седой давно понял, что проиграл. Он смирился с вечной неустроенностью, безденежьем, одиночеством… Его мать умерла в больнице. У него не было денег и связей, чтобы отсрочить ее смерть. Задолго до этого их отношения безнадежно испортились. Мать не могла простить ему неудачи. Его картины были некоммерческими – слишком мрачными, слишком фантасмагорическими. Они не годились для офисов и контор; идеальным местом для них были бы убежища одиночек-мизантропов. Седой никому не говорил, что почти все свои картины видел во сне. Ему оставалось лишь воспроизвести их наяву, и он делал это с исключительной точностью…
Он продолжал работать даже тогда, когда работа оказалась совершенно бессмысленной. Живопись была единственным спасением от пустоты. В его квартире не было телевизора, почти не осталось мебели. Довольно часто он ложился спать голодным. Иногда он испытывал затруднения от того, что ему нечего было надеть. Он находился на самом дне…
Вдобавок ему часто снился один и тот же навязчивый и бессюжетный сон. Сон повторялся почти без изменений в течение многих лет по нескольку раз в месяц и в конце концов довел Седого до исступления…
Он жил на окраине Салтовки – огромной городской ночлежки, сочетавшей в себе уродство урбанизации со всеми прелестями «совкового» быта. Этот тоскливый лабиринт невозможно было обойти за неделю. Грязно-белые дома выстроились длинными рядами надгробий; за светящимися окнами было иллюзорное тепло – на самом деле там гнездилась пустота. Металлические конструкции во дворах выглядели как скелеты доисторических животных, вымытые дождем из вечной мерзлоты. Черные корявые пальцы чахлых деревьев, высаженных наспех и уже никогда не поднявшихся, торчали вдоль тротуаров. Подростки, собиравшиеся в подозрительные и опасные стайки, слушали гангста-рэп и хохотали, как гиены («ДАВАЙ ПОСПОРИМ, ЧТО Я ОТКЛЮЧУ ТЕБЯ, ДЯДЯ!»). Люди возвращались домой, чтобы спрятаться, но мало кто из них задумывался над этим.
У Седого все было наоборот. Теперь он боялся того места, где его настигали сны. Поэтому последние несколько суток он почти и не спал. Маленькие иголки вонзались в глазные яблоки, заставляя веки смыкаться. В голове сгущался тяжелый туман – непроницаемый и малоподвижный.
В подъезде было темно и пусто. Как всегда, обильно благоухал мусоропровод. Рядом с дверью лифта имелись надписи «SEPULTURA», «Fuck me, Gosha!» и «Голосуйте за коммунистов!», сделанные с помощью пульверизатора. Если бы Седой был трезв или чувствовал себя получше, он обратил бы внимание на то, что в подъезде стоит неестественно глубокая тишина. Не было слышно ни приглушенных голосов, ни звуков радио или телевизионных передач.
Сейчас ему больше всего хотелось подставить голову под струю холодной воды, а затем лечь. Он вошел в кабину лифта и начал возноситься в слабеющем сиянии светильника. При перегрузке Седому стало еще хуже; во рту появился горький привкус…
Вдруг лифт резко остановился на шестом этаже. Створки раздвинулись, и огромная бесплотная ладонь ужаса придавила Седого к пластиковой стенке.
На площадке стояла его мать, глядя в пустоту перед собой.
Пауза длилась несколько мгновений, но Седому они показались минутами. Потом мать вошла в кабину, двигаясь, как заведенная кукла, и кошмар опять был потрясающе правдоподобным.
В звенящей тишине и тошнотворно раскачивающемся ящике Седой протянул руку к той, которая была мертва уже восемь лет. Он прикоснулся к ее одежде, ощутил фактуру ткани, и это ощущение парализовало его.
«ЗАЧЕМ ТЫ ПРИХОДИШЬ, МАМА?»
Женщина безразлично смотрела на него; ее зрачки были совершенно неподвижны. Створки двери захлопнулись за ее спиной, и кабина без всяких причин стала подниматься вверх. Свет внутри нее почти померк.
Крупные капли пота катились по лицу Седого. Каждая из них казалась ему ледяным шариком, который он мечтал проглотить, чтобы как-то заполнить отвратительную пустоту, образовавшуюся на месте желудка. Ни с чем не сравнимый запах вползал в его ноздри, и Седой понял, что вот-вот его вывернет наизнанку. В голове не было мыслей, он даже не пытался искать объяснений этому жуткому молчанию.
Кабина остановилась на пятнадцатом этаже. Мать вышла на безлюдную, плохо освещенную площадку. Седой успел заметить, что за окнами на лестнице тоже не было света. Темная фигура стала оборачиваться, чтобы бросить на него последний взгляд…
Седой ощутил, что его штанина увлажняется. Лунный человек протягивал к нему руку – сияющую кисть без ногтей и складок, будто отлитую из мягкого фарфора. В его пустые глазницы могли провалиться два шарика для пинг-понга. Потом его облик начал растворяться в липкой смеси пота и слез, залепившей глаза Седого.
«ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ, ТВАРЬ!!!»
Голова с неразличимыми чертами осталась висеть над лестницей, как маленький призрак луны. Несмотря на потрясение, Седому все же показалось, что непонятная сила хотела предупредить его о чем-то. Или увести за собой…
Совершенно не понимая, что делает, он нажал кнопку шестнадцатого этажа. Закрывшиеся створки отделили его от кошмара, и через секунду кабина лифта зависла между этажами. Светильник погас. Седой почувствовал себя погребенным заживо.
Но угрожающая тишина длилась недолго. Раздался скребущий звук, и пол дрогнул под его ногами. Это не было саморазрушением конструкции под тяжестью человеческого тела. Кто-то или что-то выламывало пол снизу…
В полной темноте Седой увидел фосфоресцирующие пальцы, торчавшие из щели между полом и стенками кабины. Каждый из них был раза в три толще его собственных. Четырехпалая ладонь с треском отогнула угол, и Седой заскользил к краю.
Он знал, что стенки гладкие и бесполезно пытаться схватиться за что-либо. Ломая ногти, он задел панель и вспомнил о кнопке вызова диспетчера. Упираясь одной ногой в стенку, он дотянулся до панели и принялся нажимать ВСЕ кнопки, но так и не услышал шипящего фона. Вместо этого из динамика послышался уже знакомый ему голос и вполз в его уши вкрадчивым шепотом.
– Пусти меня… – попросила неописуемая чернота, и Седой закричал, словно доведенный до отчаяния ребенок.
В это мгновение пол кабины провалился и рухнул в шахту глубиной около сорока метров. Вслед за ним сила тяжести неумолимо увлекла Седого. Его мокрые ладони заскользили по пластику, но были уже не в состоянии удержать налитое свинцом тело.
Отогнутый алюминиевый уголок разрезал пополам его лицо, выломал зубы и вырвал часть десны. Его крик захлебнулся после первого же удара о стену шахты. Звук падения оказался глухим и не соответствовал степени повреждения рваного кожаного мешка, наполненного кровью и поломанными костями, который когда-то был человеком.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В промозглый февральский день Максим Голиков вышел из дому и потащил свое одиночество к центру города в поисках спасения от дикой скуки, превращавшей жизнь в довольно болезненный процесс. Была суббота, и это означало, что ему придется заполнить чем-нибудь несколько долгих часов, которые в будние дни он убивал на работе, общаясь с теми, кто был перемолот столь же беспощадно.
В голове еще бродили обрывки музыки. Тони Джо Уайт пел что-то вроде: «Я так устал от борьбы с собой…» Чувствуя радостную дрожь, пронзавшую его в унисон с гитарными рифами, Макс шагал по унылой харьковской улице под низким серым небом, поглядывал на встречных девочек и каждый раз решал сложную задачу: он выбирал ту, которая могла бы скрасить сегодняшний вечер, а может быть, и ночь. До сих пор результат его экспериментов всегда был разочаровывающим.
Бродячий пес какое-то время бежал рядом с Максом, помахивая хвостом, – видимо, признал в нем своего, но, скорее всего, просто хотел жрать. Впрочем, не сопровождал же он толстую бабу, тащившую в сумках горы розово-лиловой колбасной плоти…
Грачи рассадили на голых мокрых ветвях свои черные блестящие тушки с великолепными клювами, неизменно восхищавшими Макса. Он всегда считал, что с таким шестисантиметровым орудием убийства у них не должно быть проблем с питанием.
Впереди по тающим сугробам пробиралось в гости счастливое стандартное семейство: он в спортивном костюме, кожаной куртке, норковой шапке – и его не менее оригинально одетая жена с огромным букетом роз в целлофановом саркофаге. Пятилетний отпрыск путался у предков под ногами, настойчиво бубня что-то о новом «картиже» для «Денди». Было видно, что про себя папа посылает его куда-то очень далеко отсюда, но открывать рот, похоже, уже устал. В общем и целом аура семейства была настолько серой, что Макс поспешил обогнать их, и этот маневр стоил ему мокрого пятна на штанине его пятьсот первого «левиса». Тихо ругаясь матом, он приближался к входу в метро.
«…ТЕМНЫЙ ЗЕВ ПОДЗЕМНОГО ТРАНСПОРТНОГО БОГА! СКОЛЬКО РАЗ ТЫ ГЛОТАЛ МЕНЯ, ИЗВЕРГАЛ ОБРАТНО И СКОЛЬКО РАЗ ЕЩЕ ПРОГЛОТИШЬ? ПОЧЕМУ Я ТАК ДОВЕРЯЮ ТЕБЕ? ПОЧЕМУ ДАЖЕ ЛЕГКИЙ ХОЛОДОК НЕ ПРОБЕГАЕТ ПО МОЕЙ СПИНЕ, КОГДА Я БЕСПЕЧНО СПУСКАЮСЬ В ТВОИ ДЛИННЫЕ СВОДЧАТЫЕ МОГИЛЫ?..»
Голиков прошел вдоль цепи лотков в переходе, мимо трех нищих, одного безногого, продавца хлеба, столика с эротическими и экстремистскими журналами, киоска звукозаписи, пункта обмена валюты, двух трогательно расстающихся гомосексуалистов…
Отдав жетон автомату, он спустился на платформу и стал прогуливаться по ней в ожидании поезда, не забывая поглядывать на молодых женщин. Его безоблачную скуку нарушало только воспоминание о сновидении, посетившем Макса минувшей ночью. Оно составляло резкий контраст с обыденной жизнью, и, может быть, поэтому он помнил о нем так долго…
Из туннеля с гулом вырвался поезд, обдав его мертвым ветром. Максим вошел в полупустой вагон и сел так, чтобы видеть свое отражение в стекле. Он увидел лицо тридцатилетнего человека со впалыми щеками, трехдневной щетиной, глубоко посаженными серыми глазами и длинными волосами, в которых блестели капли воды. Подмигнув самому себе, он оглядел вагон и, не заметив ничего достойного внимания, снова уставился на черно-серую зыбь за окном.
Через несколько секунд беспорядочного блуждания его мысли обратились к Элиоту. Он пытался полностью вспомнить фразу: «…в метро, когда поезд стоит между станций… и ты видишь, как опустошаются лица, и нарастает страх оттого, что не о чем думать…[1]». Его страх нарастал даже тогда, когда поезд двигался. Секунды исчезали, словно песок, просыпающийся между пальцев, и Максу вдруг показалось, что поезд, утончаясь, вонзается в сужающуюся черную нору, пока вагоны и все находящиеся в них не превращаются в ничто…
Справа надвинулась новая декорация – станция, на которой совершался обмен живым товаром. Снова суставчатая игла заскользила, вдеваясь в бесконечное игольное ушко, чтобы ненадолго отдохнуть на свету. Весь цикл повторился несколько раз, прежде чем Макс вышел на станции пересадки.
Здесь, двигаясь в толпе по узким и низким переходам, в которых только идиот не испытал бы рано или поздно острого приступа клаустрофобии, он увидел женщину, сидевшую прямо на полу. Рядом с нею стояла старая детская коляска. В коляске лежал ребенок, закутанный в теплое тряпье, так что открытыми оставались только глаза. В его ногах валялось несколько мелких купюр, усеянных нулями.
Макс пошевелил пальцами в кармане своей куртки. Бумажки, извлеченной на свет, не хватило бы и на полбуханки хлеба. Людской поток нес его прямо к нищей. В какой-то момент Макс оказался ближе других к коляске и протянул руку, чтобы бросить в нее купюру. Одновременно он встретился взглядом с ребенком, который смотрел вверх, на низко нависший потолок, и это заставило его вздрогнуть. Дело в том, что глаза ребенка были совершенно черными, без признаков белка в уголках; они хитро поблескивали из-под сморщенных полуприкрытых век, и это был искушенный циничный взгляд взрослого человека…
Взаимное созерцание заняло не более секунды, после чего толпа увлекла Макса с собой. Но воспоминание о взгляде существа из коляски осталось – неотвязное и липкое, как пленка, намотанная на слишком податливый комок мозга.