Полная версия
Ведьма и парашютист. Звонок из ниоткуда (сборник)
– Мамка! – закричал я. – Беги!
Все-таки она была моя мамка, хоть и противная, и злая, но моя.
Мамка застыла на минутку на месте и стала пятиться к воротам, делая правой рукой какие-то странные движения, словно отгоняла от себя мух.
– Сын Тьмы! – шептала она. – Сгинь, сгинь, дьявольское отродье!
Но парашютист никуда не сгинул, а, наоборот, шагнул к ступенькам, словно направляясь в мамкину сторону. Мамка схватила меня за руку и потащила к воротам:
– Скорей, скорей отсюда! – шипела она мне. – Пока они не сотворили нам зла!
Но я все же вырвался от нее и пошел за своим велосипедом – не думала же она, что я потащусь с горы пешком? Мамка не стала мне мешать, она вдруг перестала сердиться и вся как-то сникла, даже размером стала меньше, будто проколотая шина, из которой выпустили воздух. Мне даже стало ее жалко, я уже знал, что дома она будет плакать и проклинать свою несчастную судьбу, которая послала ей сына-урода, то есть меня.
Мамка остановилась и обернулась к фрау Инге, которая молча стояла на пороге свинарника со шлангом в руке, – она забыла его закрыть и поток воды сбегал от ее ног вниз к воротам.
– Мы уходим! – объявила ей мамка. – И вернемся, когда будут приняты условия нашей забастовки.
А я даже не знал, что у нашей забастовки есть условия, я думал, это просто так забастовка, чтобы мамка могла поехать в город к тете Луизе. Но и фрау Инге не стала спрашивать, какие такие у нас условия. Она закрыла кран на шланге и сказала тихо, голос у нее был усталый:
– Можете не возвращаться – вы уволены.
Я не понял – что значит, не приходить больше? И спросил:
– А как же Ганс?
Я еще хотел спросить про Отто, он ведь тоже ко мне привык, почти как Ганс, но мамка дала мне подзатыльник и прошипела:
– Заткнись, дурак несчастный!
А потом спросила у фрау Инге:
– А кто же нам зарплату теперь платить будет?
Фрау Инге повесила шланг на ручку двери и стала стаскивать с пальцев резиновые перчатки. Перчатки никак не стаскивались, они трещали и пузырились, и это раздражало фрау Инге.
– Об этом ты спроси того, кто научил тебя бастовать.
Мамка хотела что-то ей ответить, но фрау Инге не стала ее слушать. Она наконец стянула перчатки, сунула их в карман комбинезона, а потом подошла к мамке и протянула руку:
– Отдавай мои ключи, Марта. Кончай спектакль и уходи.
– Ключи? Какие ключи? – запричитала мамка. – Нет у меня никаких ключей.
Она даже открыла свою белую сумочку, чтобы показать фрау Инге, что там нет ключей. Это была чистая правда – ключи были у меня в кармане. Я хотел было сказать об этом и сунул даже руку в карман, но мамка быстро схватилась за руль моего велосипеда и покатила его к воротам. Так что мне пришлось схватиться за руль с другой стороны и пойти за ней.
– Я обязательно принесу ключи завтра или, может, даже сегодня, – часто тараторила мамка, наверно, врала, – она всегда говорит быстро-быстро, когда врет. И все сильней напирала на велосипед, а велосипед напирал на меня, так что мы почти бежали, будто ветер выносил нас из замка.
Я очень удивился, что мамка вдруг так заспешила уходить. То кричала и ссорилась, а то вдруг заспешила. Мне очень хотелось остаться, она ведь мне даже не дала попрощаться с Гансом. Я шел за ней и все оборачивался на фрау Инге – мне казалось, что она возьмет и скажет, чтобы я остался. Кроме того, я не хотел уходить, потому что не знал, будет ли фрау Инге теперь давать мне каждую неделю мои пять марок. И потому что я так и не успел спросить парашютиста, где он спрятал свой парашют.
Ури
Под утро Ури приснилась мать.
Совершенно нагая, она стояла под проливным дождем, прижимаясь спиной к красной каменной стене, и штормовой ветер швырял ей в лицо песок и мокрые листья. То ли непрерывно вспыхивали молнии, то ли ночь непрерывно сменялась днем, но искаженное страхом лицо матери с каждым новым порывом ветра то освещалось, то исчезало во тьме.
Он сам, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, лежал на гранитном столе для разделки мяса и беспомощно смотрел на страдания матери за мокрым от дождя окном. В эту минуту он не чувствовал к ней привычной враждебности, а, напротив, опять любил ее, как в детстве, и страдал за нее. Наконец, усилием воли преодолев сковывающее все его тело странное оцепенение, он с трудом соскочил со стола и попытался вырваться в заоконное пространство, но упругая пластина стекла охватывала его со всех сторон и не пускала наружу. Прижимаясь лицом к холодной прозрачной поверхности, он пытался привлечь внимание матери, чтобы позвать ее к себе, но она не замечала его и, все больше уступая напору ветра, медленно сползала вниз, туда, куда, пузырясь, стекали струи дождя.
Уже исчезая в накатывающем на нее мутном потоке, мать наконец подняла на него глаза – они были чужими, плоскими и светлыми, как степные озера.
Он вскочил в холодном поту – на нем был чей-то черный халат, комната была ему незнакома. Сквозь узкую щель в чужих шторах пробивался бледный утренний свет. Он глянул на часы – девять пятнадцать: его самолет уже больше часа висел в воздухе где-то над Альпами. Пора было срочно звонить матери, пока она еще не поехала в аэропорт его встречать. А потом уже думать, как быть дальше.
Нужно было идти искать хозяйку, чтобы попросить разрешения позвонить. Он прислушался. В доме было тихо, но где-то за окном высокий женский голос равномерно выкрикивал короткие рубленые фразы, словно лозунги во время демонстрации.
Ури осторожно ступил на вывихнутую ногу – это казалось невероятным после вчерашнего, но он сделал первый шаг, за ним второй. Робкая боль таилась где-то между щиколоткой и коленом, с каждым шагом она постепенно нарастала, словно осознавая свою власть над его телом. Осторожно хромая, он подошел к окну и слегка отодвинул штору. Прямо перед ним в дверях низкого кирпичного здания молча стояла вчерашняя ведьма – как она себя назвала, Инге, что ли? – со шлангом в руке. Лицо у нее было напряженное и бледное, наверно, от недосыпа: когда вчера – или это было сегодня? – она помогла ему добраться до постели, старинные часы на кухне пробили без четверти пять. Рядом с Инге, приоткрыв слюнявый рот, беспомощно топтался вчерашний дефективный парень из кабачка. Оба они смотрели куда-то вправо, откуда доносились крики, но кто кричал, из окна не было видно.
Ури затянул потуже пояс халата, вышел в коридор и огляделся. Коридор был темный, со множеством дверей, и Ури не мог с ходу сообразить, с какой стороны может быть выход во двор, но за полуприкрытой резной дверью слева он разглядел знакомую кухню. Он вспомнил, как вчера ночью принял Инге за мать, когда она стояла в мерцающем дождевыми каплями дверном проеме, упираясь в его кресло ногой в белом сапоге. Уяснив, что во двор можно выйти из кухни, Ури толкнул тяжелую дверь и попытался быстро пересечь сверкающий лаком деревянный простор, но подвела больная нога: она вдруг подвернулась, и он заскользил по доскам, как по льду. Чтобы не потерять равновесия, он уперся обеими руками в подвернувшуюся на пути резную горку для хрусталя и невольно загляделся на ее сумрачные недра, заполненные разноцветными бутылями и флаконами. Все флаконы были украшены белыми ярлыками, на которых кружевной готической вязью были выведены диковинные имена, составляющие вместе нечто вроде страницы старинной книги по черной магии.
Ури оттолкнулся от горки и хотел было шагнуть к двери, но нога совсем разболелась, дурнота подкатила к горлу, и перед глазами замелькали белые мухи. Он огляделся по сторонам в поисках опоры и заметил прислоненную к стене трость с металлическим набалдашником в виде совиной головы. С трудом доковыляв до трости, он подхватил ее и тяжело захромал к выходу.
Он вышел на высокое крыльцо, с удовольствием вдохнул влажный воздух, настоенный на аромате опавших листьев, и вдруг заметил, что прямо на него, выкрикивая на бегу какие-то невнятные угрозы, катится шарообразная женщина в вишневом пальто. Пока Ури, преодолевая головокружение, соображал, как привлечь внимание Инге, вишневая женщина внезапно замолкла, попятилась и начала медленно выкатываться из поля его зрения, увозя за собой неведомо откуда взявшийся велосипед с повисшим на руле дефективным парнем. Инге шла за ними, волоча по двору красную змею шланга, который она по-прежнему держала в руке. Возле ворот все трое остановились и начали о чем-то пререкаться. И хоть последний шанс перехватить мать до ее отъезда в аэропорт стремительно приближался к нулю, у Ури не было сил спуститься по ступеням во двор.
Наконец коловращение у ворот рассосалось, велосипед со своими провожатыми исчез из виду, и в наступившем молчании где-то совсем близко начал звонить небольшой, но настойчивый колокол. Инге осталась стоять возле решетчатой калитки, глядя себе под ноги, – со стороны казалось, что она разглядывает темно-красные гранитные плиты, которыми был вымощен двор.
– Фрау ведьма! – сипло позвал Ури и удивился слабости своего голоса. В груди заклокотал глубоко затаившийся там кашель, потревоженный чрезмерным усилием голосовых связок. Но, как ни странно, Инге его услышала поверх колокольного звона и глухого шороха мокрого леса. Она подняла на него глаза, улыбнулась и, отбросив шланг, пошла к крыльцу, приглаживая на ходу светлые пряди, выбившиеся из-под повязанной на лбу синей ленты.
– Я вижу, вы уже готовы идти пешком в Мюнхен? – воскликнула она, но Ури захлебнулся кашлем и не расслышал ее слов. Она быстро взбежала на крыльцо и подтолкнула его к двери:
– Живо заходите внутрь, не стойте на холоде! Боюсь, что я вас еще не вылечила!
Усилием воли пробившись сквозь кашель, Ури сдавленным голосом попросил разрешения позвонить домой. Инге кивнула:
– Звоните, я припишу это к общему счету, – и поспешно вышла.
Все время, пока Ури набирал номер и ждал соединения, он слышал все тот же настойчивый звон колокола. А может, это был не колокол, а сигнал тревоги – словно кто-то бил молотком по стальному рельсу?
Услыхав его голос, мать совсем не удивилась, а только сказала устало, без всякого выражения:
– Я так и знала.
И замолчала, ожидая объяснения. Ее молчание даже на столь далеком расстоянии окутывало Ури липкой паутиной интимных токов и обязательств, и он начал говорить поспешно и бессвязно, чтобы поскорее вырваться из этой паутины. Почувствовав, что он готов выскользнуть из поля ее власти, мать прервала его вопросом, когда его ждать. Он знал, что она искренне обеспокоена и хочет его видеть, но это знание не освобождало его от непреодолимого желания расправиться с ней быстро и жестоко. Он ведь последний год только тем и занимался, что рвал старые связи. В чем очень преуспел. Порвал со всеми, кроме нее – с нею одной он не мог справиться, она всегда была сильнее его, за что ей и полагалось особое наказание. Словно играя в поддавки – это была их любимая игра времени его детства, – она спросила, не послать ли ему денег на билет.
Ури помедлил с ответом, растягивая удовольствие, и в наступившей тишине обнаружил, что колокол больше не звонит.
– Нет, не присылай, – отрубил он наконец, – ты и так достаточно потратилась на меня.
Что правда, то правда – лишних денег у нее не было, а то немногое, что было, съели его психологи и процедуры. Но он не сомневался, что она готова влезть в любые долги, лишь бы заполучить его обратно и прибрать к рукам. Его болезнь давала ей новые возможности власти над ним: того нельзя, это необходимо, не ложись, не садись, не вставай. Мать начала уверять его, что все это глупости, она достанет деньги, – сколько там, сущий пустяк. Но он перебил ее заявлением, что пора кончать, он звонит из чужого дома. Нет, номер свой он дать ей не может – не хочет! – он сам ей вскорости позвонит снова. Нет, он в порядке! А что с голосом? Да ничего особенного, небольшая простуда, и нечего волноваться. Она начала было умолять его о чем-то, но он не стал слушать, резко положил трубку и, обернувшись, увидел Инге. Она стояла на пороге двери, ведущей в коридор, и было неясно, вошла ли она только что или гораздо раньше.
– Ну, что вам сказала ваша девушка? – полюбопытствовала она.
– Какая же вы ведьма, если не можете отличить девушку от старушки-матери? – отшутился Ури, хоть ему было неприятно думать, что она слышала его разговор с матерью. Странно, но он никак не мог вспомнить, на каком языке он пререкался с матерью – на иврите или на немецком. Эмоциональное напряжение этих пререканий достигло такого накала, что он не помнил ни смысла, ни вкуса произнесенных им отдельных слов, а ощущал только трепет собственного голоса на струнах голосовых связок. Выходило, что он напрасно два месяца бесцельно мотался по Европе – события последних суток явно показывали, что нервы его все еще продолжают шалить.
Инге подошла к кофейной машине и стала наливать кофе в приготовленные на подносе чашки. Потом поставила поднос на накрытый к завтраку стол и жестом пригласила его сесть. Подавляя смущение, Ури спросил:
– Что-нибудь случилось?
– С чего вы взяли? – пожала она плечами.
– Мне показалось, я слышал сигнал тревоги, – поспешил пояснить Ури, чувствуя, что влип. Что, собственно, он тут делал и как ему отсюда выбираться – без денег и с поврежденной ногой? Похоже, что он напрасно обидел мать – придется снова ей звонить и просить денег. От этой мысли ему стало совсем не по себе. Чтобы скрыть замешательство, он отхлебнул кофе из легкой, почти невесомой чашки и неожиданно ощутил некую эротическую радость от прикосновения фарфора к языку и губам. Он быстро допил кофе, перевернул чашку вверх дном и даже присвистнул, увидев клеймо изготовителя.
– Восемнадцатый век? – воскликнул он. – Да ведь из такой чашки страшно пить, а вдруг разобьется?
Инге сдернула с волос синюю ленту и взмахом головы откинула со лба слегка влажные от пота пряди.
– О, вы знаете толк в старинных вещах? Я так и думала.
Он не спросил, почему она так думала, – он уже поверил в ее способность видеть его насквозь. Весь этот проклятый год только вещи были ему милы: их можно было ломать, чинить и бросать, и они не жаловались, не приставали с расспросами и не надрывали душу, они не требовали от него ни любви, ни откровенности, ни внимания. Ничего из того, что превратилось в пепел в тот миг, когда мир его взорвался и рухнул и он выполз из-под обломков один, без Эзры и Итая.
Пока Инге молча наливала ему вторую чашку кофе, колокол зазвонил снова, где-то совсем близко, чуть ли не за стеной. Ури вопросительно поднял брови и кивнул в направлении колокольного звона, но она решительно тряхнула волосами – ничего, мол, обойдется! – и стала намазывать масло на горбушку разломленной пополам немецкой ржаной булочки. Вторую половинку она протянула ему:
– Ешьте, не стесняйтесь – завтрак я тоже припишу к вашему счету.
Ури взял булочку, она была теплая, но есть не стал – при мысли о еде тошнота снова подкатила к горлу. Инге заметила, что его мутит, – черт ее знает, как она все замечала! – и, как вчера ночью, легко коснулась его лба прохладной ладонью:
– У вас все еще жар. Боюсь, вам придется тут задержаться, пока я вас не вылечу. Или вы предпочитаете, чтобы я отвезла вас в больницу?
Она надкусила булочку ровными, очень белыми зубами, и Ури загляделся на четкие движения ее длинных пальцев над фарфоровой тарелкой: нож-вилка, нож-вилка. Ури часто судил о людях по рукам – у Инге руки были опасные: хоть изящные, но крупные, почти мужские, с тонкими запястьями и узкими сильными ладонями, руки человека, знающего, с какой стороны хлеб намазан маслом. С такой женщиной стоило говорить без обиняков, будь она хоть сто раз ведьма, и он спросил напрямик:
– А что вам до меня? Вы ведь можете просто выставить меня со двора и не морочить себе голову.
– Как вы себе это представляете – с температурой и без гроша в кармане?
Ури опять мысленно пролистал свой разговор с матерью – неужто он говорил с нею по-немецки? – и усмехнулся:
– Но вы-то тут при чем? Вы ведь сказали, что вы ведьма, а не добрая фея.
– Боюсь, доброй феи из меня бы не вышло.
Странная гримаска, с которой она произнесла эти слова, была для Ури единственной и неповторимой. Он с детства привык видеть, как мать в случае неожиданного замешательства точно так же, слегка оттопырив нижнюю губу влево и вверх, коротким толчком выдыхала маленькую порцию воздуха через зазор между верхней и нижней губой. Знакомая эта гримаска на миг превратила опасную взрослую женщину в растерянную девочку, с которой можно было играть в поддавки, а не в прятки.
– А раз вы не фея, что вы собираетесь со мной делать? Ведь у меня и вправду нет ни гроша.
Инге собралась было ответить, но тут кто-то начал стучать в дверь мелким прерывистым стуком.
– Заходи, заходи! – крикнула она, и в медленно приоткрывшуюся дверь вошел серебристый дог Ральф. Он секунду постоял, мрачно глядя на Ури, словно недоумевая, почему тот все еще здесь, а потом подошел к Инге и лег у ее стула, положив большую голову на ее ступни. От его взгляда Ури стало не по себе.
– Ваш пес меня не любит, – сказал он.
– Естественно: он однолюб и любит только меня, правда, Ральф? Не говоря уже о том, что вы вчера жестоко его унизили – ведь он воображал, что непобедим.
При звуке своего имени Ральф навострил уши и поглядел на хозяйку, она в ответ опустила руку на его ворсистый затылок и, чуть-чуть пошевеливая пальцами, начала нежно гладить его за ухом. Пес закрыл глаза, млея в блаженной истоме. Поддавшись неожиданно ревнивому желанию прервать эту любовную сцену, Ури попытался вернуть Инге к их прежней беседе, но голос подвел его:
– Фея вы или ведьма, но на мой вопрос вы не ответили, – прохрипел он и снова зашелся в приступе надрывного кашля.
– Вот вам и ответ, – укоризненно сказала Инге. – У вас вполне может быть воспаление легких.
Дружеским толчком столкнув голову пса со своих ног, она подошла к шкафчику с целебными снадобьями, решительно извлекла оттуда три флакона, откинула волосы со лба и стала быстро смешивать в бокале разноцветные жидкости. Подняв бокал к свету, она переждала, пока кашель Ури утихнет, и сказала, глядя на шипучее кружение радужных струй:
– Давайте так, я сперва попробую сбить вам температуру, а потом мы обо всем поговорим. Ладно?
Возразить ей Ури был не в силах – в груди у него клокотало, и он жадно ловил ртом воздух, как рыба, выброшенная на песок. Инге дополнила бокал доверху кипятком из чайника и протянула ему:
– Выпейте это и идите ложитесь.
На этот раз он выпил все до дна покорно, как дитя, – после кашля его охватила страшная слабость, и он не мог подняться со стула. Инге протянула ему руку:
– Пошли, я помогу вам.
Опираясь на ее сильную ладонь, Ури с трудом встал и почувствовал, как его охватывает свинцовая дремота. С трудом шевеля языком, он прошептал:
– Что вы подмешали в это пойло, фрау ведьма?
Она опять отмахнула светлые пряди ото лба и вывела его в коридор:
– Разное. Целебные травы с Валгаллы, собранные в канун Вальпургиевой ночи, несколько капель невинной крови, приворотное зелье и толченые зубы дракона.
Если бы Ури мог, он бы засмеялся. Но он не мог смеяться, он с трудом добрел до постели и рухнул на тугой матрац. Быстро погружаясь в горячую одурь лихорадочного сна, он услышал мягкое треньканье телефонного звонка в коридоре и напряженный голос Инге:
– Спасибо, фрау Штрайх. Давно? Ну, если только что, это нестрашно. Хорошо, я постараюсь, фрау Штрайх. Не волнуйтесь так, я сейчас приду и все улажу.
Он еще слышал, как она бросила трубку и поспешно вышла. Вокруг было очень тихо – колокол больше не звонил.
Отто
Отто терпеть не мог фрау Штрайх, потому что она была глупая старая курица. Когда он отстучал эту идею Инге, вернее, когда у нее хватило терпения выслушать его до конца, она не преминула заметить, что фрау Штрайх нет еще и пятидесяти. В ответ Отто объявил, что возраст ни при чем – некоторые курицы сразу рождаются старыми и фрау Штрайх именно такая.
Сегодня эта глупая курица была еще глупее, чем обычно: она непрерывно кудахтала и роняла разные предметы – нарочно, чтобы его раздражать. Вообще, все сегодня словно сговорились: Клаус сперва морочил ему голову каким-то парашютистом, у которого порвался парашют, а потом вдруг вспомнил про Карла. Отто не хотел ничего слышать про Карла, так что пришлось кричать и бросать тарелки, чтобы Клаус наконец заткнулся. И что из этого получилось? Клаус убежал, так и не почесав Отто спину, и Отто все утро бил протезом в рельс в надежде, что Клаус вернется. Курица Штрайх, конечно, не пришла от этого в восторг – она считала, что Отто вовсе ни к чему бить в рельс, когда она крутится вокруг него, но ему ведь была нужна не она, а Клаус, что же ему оставалось делать?
Клаус был нужен Отто не только для того, чтобы он почесал ему спину, но и чтобы он повторил тот бред, который он нес, когда кормил Отто завтраком. Тогда Отто был так раздражен из-за Карла, что не слишком прислушивался к болтовне Клауса. Но постепенно подробности этой болтовни стали всплывать в его памяти – парашютист упал с неба на пороге «Губертуса», но не разбился насмерть, благодаря Инге, которая его спасла и – главное! – привезла в замок. Это было похоже на правду, потому что сразу объясняло многие странности вчерашней ночи.
Факт – парашютиста или трубочиста, но какого-то очередного мужика она привезла – в этом не было сомнения. Потому она и не пришла ночью проведать Отто – ей было не до него. И утром прислала к нему Клауса и курицу Штрайх, а сама только забежала на минутку, чмокнула его где-то возле уха лживым поцелуем и тут же ускакала под предлогом забастовки. Ей, видите ли, надо кормить свиней – ей свиньи дороже отца! Точно так она себя вела, когда на них свалился невесть откуда этот проклятый Карл, который хорошо попил его, Отто, крови. За что и поплатился, когда Отто выяснил, из каких далей его принесло.
Но сейчас было не до воспоминаний. Сейчас Отто необходимо было срочно разузнать, кого на этот раз приволокла в дом его непутевая дочь. Спрашивать у курицы не имело смысла – та с трудом представляла себе свою жизнь, не то что чужую. Клаус же как исчез, так больше и не появился, несмотря на то, что Отто натер себе протезом рану, вызывая этого идиота. Не то чтобы Клаус был надежным источником, но он часто по глупости мог рассказать много такого, чего другие, более умные, даже и не замечали. Наблюдения Клауса напоминали наблюдения ребенка, который спрятался под столом и видит, кто кого щупает там за коленки.
Когда Отто совсем отчаялся и продолжал бить в рельс уже только для того, чтобы позлить курицу Штрайх, к нему ненадолго заглянула Инге. Вид у нее был усталый – еще бы, после бессонной ночи! – но Отто сразу уловил в ее настроении какой-то веселый перезвон, будто где-то внутри у нее звенели колокольчики. Это был опасный признак – уж кому, как не ему, было знать свою дочь! Он спросил ее, что нового, и она, ни словом не обмолвившись о парашютисте, стала рассказывать байки про забастовку и про угрозы Марты. Отто эти угрозы волновали мало: Марту он считал бы курицей еще более глупой, чем дура Штрайх, если бы такое было в принципе возможно. Зато ему стало ясно, что Клаус сегодня уже не придет, и он сделал попытку выяснить что-нибудь у дочери.
Стоило ему отстучать полвопроса про парашютиста, которого она якобы привезла в замок среди ночи, как она немедленно объявила, что на длинные беседы у нее сегодня времени нет – ведь он слышал ее рассказ про забастовку, правда? Отто она этим не удивила, это была ее обычная уловка: стоило ему завести разговор о чем-нибудь для нее не подходящем, как она тут же начинала спешить. Но главное он все-таки узнал: она не вскинулась – какой, мол, парашютист? – и не стала отрицать, что кого-то привезла. Так что пора было отправляться на разведку.
Конечно, о разведке нечего было и думать, пока вокруг него квохтала глупая курица Штрайх. Поэтому первым делом надо было ее вытурить и поскорей. У Отто были разработаны разные способы от нее избавляться, она ему часто мешала. Сегодня он решил воспользоваться рвотой – это было неприятно, но зато действовало почти наверняка. Он отстучал этой хлопотливой идиотке, что проголодался, и попросил супу – рвота супом была не так мучительна.
Дура Штрайх попыталась возражать – пусть он немного подождет, ему еще рано обедать. Тут он взбесился и начал гонять кресло с максимальной скоростью из спальни в кухню и обратно, сшибая при поворотах лампы и горшки с цветами. В результате она уступила и, льстиво улыбаясь, поставила перед ним тарелку с супом, а сама села рядом на специальный стул, чтобы его кормить. Теперь пришло время действовать. Отто набирал суп в рот, делал вид, будто глотает, а потом изображал нечто вроде рвотного спазма и выплескивал суп себе на свитер. Фрау Штрайх встречала каждый такой плевок воплем отчаяния. После нескольких изрыгнутых Отто ложек она с громким квохтаньем помчалась к домашнему телефону и вызвала Инге.