bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Ненавидела? – Вэл обдумывает мой вопрос. – Нет, я бы так не сказала. И уж определенно не поначалу. Камилла абсолютно покорила меня своим обаянием; как и всех, кто с ней сталкивался. Никогда не видела женщины, столь щедро одаренной. Красота, ум, талант. А какое чувство стиля!

– Вот уж чего я точно от нее не унаследовала, – грустно усмехаюсь я.

– Ах, детка, ты унаследовала лучшие черты обоих родителей. У тебя внешность и музыкальный талант Камиллы и щедрое сердце отца. Ты – лучшее, что случилось в жизни Майкла. Ему выпало влюбиться в нее, прежде чем ты появилась на свет, и меня это не радовало. Но, черт побери, ведь в нее влюблялись все поголовно. Она умела затягивать людей в свое силовое поле.

Я думаю о дочери, о том, как легко она обаяла доктора Черри. В три года она способна очаровать любого. Таким даром Бог меня не наделил, а Лили с ним родилась.

Возвращая фотографию родителей на полку, я спрашиваю у Вэл:

– Так что на самом деле случилось с моим братом?

Она тут же замыкается в себе и отворачивается. Ей явно не хочется продолжать разговор. Я всегда подозревала: мне чего-то недоговаривают и в истории моей матери есть что-то гораздо более темное и тревожное, да я и сама боялась спрашивать. Но сегодня решаюсь.

– Вэл? – окликаю ее я.

– Ты все знаешь, – говорит она. – Я тебе все рассказала, когда почувствовала, что ты уже выросла и сможешь понять.

– Но подробностей ты мне не сообщила.

– Кому они нужны – подробности?

– Теперь они нужны мне. – Я смотрю в сторону спальни, где спит моя дочка, моя дорогая девочка. – Я должна знать, не похожа ли на нее Лили.

– Прекрати, Джулия. Ты на ложном пути, если думаешь, что Лили хоть в чем-то похожа на Камиллу.

– Все прошедшие годы я слышала только какие-то обрывки истории о моем брате. Но я всегда чувствовала: за твоими словами кроется что-то большее, о чем ты не хочешь говорить.

– Да если даже знать все, история не станет понятнее. Даже тридцать лет спустя я не понимаю, почему она так поступила.

– А как именно она поступила?

Вэл задумалась на мгновение.

– После того случая – когда дело наконец дошло до суда – психиатры назвали ее состояние постнатальной депрессией. Твой отец тоже так считал. Хотел верить, и для него стало большим облегчением, когда ее не приговорили к тюремному заключению. К счастью для Камиллы, вместо тюрьмы ее отправили в больницу.

– Где позволили умереть от воспаления аппендикса. Вряд ли тут уместно говорить «к счастью».

Вэл по-прежнему избегает встречаться со мной взглядом. Молчание между нами сгущается, и воздух грозит окаменеть, если я не вмешаюсь.

– Ты чего-то недоговариваешь? – тихо спрашиваю я.

– Извини, Джулия. Ты права, я была с тобой не до конца откровенна. По крайней мере в том, что касается этого.

– Чего именно?

– Того, как умерла твоя мать.

– Я думала, от воспаления аппендикса. Ты и папа всегда говорили: она умерла в больнице через два года.

– Да, она умерла через два года, но не от воспаления аппендикса. – Вэл вздыхает. – Не хотела тебе говорить, но ты хочешь правды. Твоя мать умерла от внематочной беременности.

– От беременности? Но ее приговорили к изоляции как душевнобольную.

– Вот именно. Камилла так и не назвала отца, а мы так никогда и не узнали, кто он. После смерти в ее палате обнаружили всевозможную контрабанду. Алкоголь, дорогие ювелирные изделия, косметику. Я не сомневаюсь, она торговала собой, а взамен получала услуги, и инициатива исходила от нее, ведь она всегда умело манипулировала людьми.

– И все же она была жертвой. С ее психическим заболеванием.

– Да, именно так психиатры и говорили в суде. Назвали ее состояние постнатальной депрессией и психозом. Но я тебе говорю, никакой депрессией Камилла не страдала. И никаким психозом. Она просто скучала. И отличалась мстительностью. И ей надоел твой братишка: у него болел животик и он все время плакал. Она всегда хотела быть в центре внимания и привыкла к тому, что мужчины готовы перебить друг друга, лишь бы сделать ее счастливой. Камилла считала себя золотой девушкой и знала, что всегда добьется своего, но вот оказалась женой, привязанной к двум детям, которых никогда не хотела. В суде она сказала, что ничего не помнит, но один сосед все видел, и он дал показания. Он видел, как Камилла вынесла на балкон твоего братика. Видел, как она намеренно перебросила младенца через перила. Не выронила его, а выбросила с высоты двух этажей на землю. Хорошенького трехнедельного мальчика с голубыми глазками, как у тебя. Слава богу, я в тот день сама с тобой нянькалась. – Вэл набирает в грудь побольше воздуха. – Иначе и ты, возможно, отправилась бы следом за братом.

3

Дождь молотит в окно моей кухни, его водянистые пальцы скользят по стеклу, а мы с Лили готовим на завтра овсяную кашу и печенье с изюмом для ее детсадовского праздника. В эпоху, когда, кажется, у каждого ребенка аллергия то на яйца, то на глютен, то на орехи, готовку печенья можно приравнять к диверсии, я словно пеку отравленные кружочки для хрупких деточек. Другие матери, вероятно, делают здоровые закуски, какие-нибудь фруктовые дольки или свежую морковку, а я замешиваю масло и яйца, муку и сахар, получаю вязкое тесто, и мы с Лили лепим из него комочки и выкладываем на противень. Я достаю теплое, ароматное печенье из духовки и ставлю перед Лили две штуки и стакан с яблочным соком – ее полдник. Вкуснота, сахар. Какая же я плохая мать.

Она с удовольствием принимается за еду, а я сажусь перед пюпитром. Я уже несколько дней почти не вынимала скрипку из футляра, и мне нужно подготовиться к следующей репетиции. Скрипка ложится на плечо, как старый друг, а когда я настраиваю инструмент, дерево звучит сочно, с шоколадной густотой, словно требуя для разогрева чего-то медленного и мелодичного. Я откладываю в сторону партитуру квартета Шостаковича, который собиралась разучивать, а вместо него прикрепляю к пюпитру «Incendio». Фрагменты вальса всю неделю звучали у меня в голове, а сегодня утром я проснулась с непреодолимым желанием услышать его еще раз, утвердиться во мнении, что не ошиблась и он прекрасен.

О да, так и есть. Печальный голос моей скрипки словно поет о разбитых сердцах и утраченной любви, о темных лесах и холмах, населенных призраками. Потом печаль переходит в волнение. Лейтмотив не изменился, но теперь ноты ускоряются, перемещаются по звукоряду на струне ми, где убыстряются до целого ряда арпеджио. Мой пульс несется вперед вместе с безумным ритмом. Я пытаюсь выдерживать темп, пальцы спотыкаются друг о дружку. Руку сводит судорога. Неожиданно ноты начинают звучать фальшиво, дерево гудит, словно вибрируя на какой-то запредельной частоте, от которой мой инструмент вот-вот расколется и распадется на части. Но я не сдаюсь, сражаюсь со своей скрипкой, пытаюсь подчинить ее себе. Гудение становится громче, мелодия срывается на визг.

Но я слышу собственный крик.

Я охаю от боли и смотрю на свое бедро. На сверкающий осколок стекла, торчащий из моей плоти, точно хрустальный кинжал. За собственными рыданиями я слышу чей-то голос, он раз за разом распевает три слова, голос звучит так бездушно, так механически – я его почти не узнаю. И, только увидев, как двигаются ее губы, я понимаю, что слышу голос моей дочери. Она смотрит на меня глазами спокойной, неземной голубизны.

Я делаю три глубоких вдоха, чтобы набраться мужества, и хватаюсь за осколок стекла. С криком боли извлекаю его из тела. По ноге струится алая кровяная ленточка. Дальше я уже ничего не вижу, дальше опускается темнота: я теряю сознание.


Сквозь туман болеутоляющих я слышу, как муж по другую сторону занавески в отделении скорой помощи разговаривает с Вэл. Голос его прерывается, он, похоже, несся в больницу бегом, и теперь Вэл пытается его успокоить.

– Ничего страшного, Роб. Ей наложили швы и сделали противостолбнячную прививку. И еще у нее шишка на лбу – ударилась о журнальный столик во время падения. Но когда пришла в себя, позвонила мне – попросила о помощи. Я сразу же приехала и привезла ее сюда.

– Так ничего серьезного нет? Вы уверены, что она просто упала в обморок?

– Если ты видел кровь на полу, то тебе должно быть ясно, почему она грохнулась. Рана была довольно страшная и чертовски болезненная. Но доктор из скорой помощи сказал, рана на вид довольно чистая и опасности заражения нет.

– Так я заберу ее домой?

– Да, конечно. Вот только… – Вэл переходит на шепот: – Я волнуюсь за нее. В машине она сказала…

– Мамочка? – Я слышу хныканье Лили. – Хочу к мамочке.

– Ш-ш-ш, детка, мамочка отдыхает. Шуметь нельзя. Нет, Лили, побудь здесь. Лили, нельзя!

Занавеска отлетает в сторону, и я вижу ангельское личико моей дочери, она тянется ко мне. Я отшатываюсь, от ее прикосновения меня бросает в дрожь.

– Вэл! – кричу я. – Пожалуйста, забери ее.

Тетушка обхватывает Лили руками.

– Она сегодня переночует у меня, хорошо? Ну-ка, Лил, давай сегодня поспишь у меня.

Лили тянется ко мне, хочет меня обнять, но я отворачиваюсь, я боюсь посмотреть на нее, боюсь увидеть нездешний взгляд ее голубых глаз. Вэл уводит мою дочь из палаты, а я лежу неподвижно на боку. Мое тело словно погружено в такую толстую ледяную оболочку, что кажется, я никогда ее не разобью и не выберусь на свободу. Роб стоит рядом, гладит мои волосы, но я даже не чувствую его прикосновения.

– Детка, давай я отвезу тебя домой? – говорит он. – Закажем пиццу, проведем тихий вечер вдвоем. У нас давно не было таких вечеров.

– История с Джунипером не случайность, – шепчу я.

– Что?

– Она напала на меня, Роб. Напала осознанно.

Его рука замирает на моей голове.

– Может быть, тебе просто показалось. Ей же всего три года. Она слишком мала, она даже не понимает, что сделала.

– Она взяла осколок стекла и вонзила мне в ногу.

– А как осколок оказался у нее?

– Утром я разбила вазу, осколки выбросила в мусорное ведро. Она, видимо, залезла туда и нашла их.

– И ты не видела, как она их доставала?

– Мне почему-то кажется, ты меня в чем-то обвиняешь.

– Я… я просто пытаюсь понять, как такое могло произойти.

– А я тебе говорю о случившемся факте. Она сделала это намеренно. И так мне и сказала.

– Что она тебе сказала?

– Три слова. Она их повторяла снова и снова, нараспев. «Мамочке сделать бо-бо».

Он смотрит на меня как на сумасшедшую, словно я сейчас вскочу с кровати и наброшусь на него, ведь ни одна нормальная женщина не должна бояться своего трехлетнего ребенка. Он отрицательно покачивает головой, не зная, как объяснить сцену, которую я описала. Даже Робу не по силам решить предложенное ему уравнение.

– Зачем? – спрашивает он наконец. – Она сейчас плакала – просилась к тебе, пыталась тебя обнять. Она тебя любит.

– Я больше ни в чем не уверена.

– Когда ей больно, когда ей плохо, кого она зовет? Всегда тебя. Ты – центр ее вселенной.

– Она слышала мой крик. Видела мою кровь и ничуть не испугалась. Я заглянула в ее глаза и не нашла там любви.

Роб не в силах скрыть недоумение – оно написано на его лице, очевидное как божий день. С таким же успехом я могла бы ему сказать, будто у Лили отросли клыки.

– Знаешь, детка, отдохни-ка немного. А я поговорю с медсестрой, спрошу, когда тебя можно забрать домой.

Он выходит из палаты, а я в изнеможении закрываю глаза. От анальгетиков у меня туман в голове, и хочется одного – крепко уснуть, но в отделении скорой помощи вечная суета, все время звонят телефоны, из коридора доносятся голоса. Я слышу поскрипывание колесиков медицинской каталки в коридоре, а вдали в какой-то палате плачет младенец. Судя по звуку, совсем крохотный. Я вспоминаю вечер, когда привезла сюда Лили, ей было тогда всего два месяца, и у нее поднялась температура. Я помню ее горячие, раскрасневшиеся щеки, помню, как она лежала на смотровом столе неподвижная, совершенно неподвижная и безмолвная. Что и испугало меня больше всего – она не плакала. И мое сердце вдруг начинает томиться по ней, по той Лили, которую я помню. Я закрываю глаза и ощущаю запах ее волос, чувствую свои губы на ее покрытом пушком темечке.

– Миссис Ансделл? – раздается голос.

Я открываю глаза и вижу бледного молодого человека рядом с моей каталкой. На нем очки в проволочной оправе и белый халат. На беджике написано «Доктор Эйзенберг», но, кажется, он слишком молод, чтобы быть дипломированным врачом. Судя по его виду, он и школу-то еще не закончил.

– У меня сейчас был ваш муж. Он попросил меня поговорить с вами о том, что случилось сегодня.

– Я уже все рассказала другому доктору – забыла его имя.

– Вы говорите о враче скорой помощи. Он занимался вашей раной. А я хочу поговорить о том, как вы ее получили и почему считаете виноватой вашу дочь.

– Вы педиатр?

– Я врач-стажер, моя специализация – психиатрия.

– Детская психиатрия?

– Нет, взрослая. Насколько я понимаю, вы очень расстроены.

– Ясно, – устало усмехаюсь я. – Дочь вонзает мне в ногу осколок стекла, а значит именно мне требуется психиатр.

– Так и было? Она вас ранила осколком стекла?

Сдвинув простыню, я показываю ему бедро – на рану недавно наложили швы, теперь она забинтована.

– Поверьте, я эти швы не выдумала.

– Я читал записи доктора скорой помощи: у вас серьезная рана. А шишка на лбу – она откуда?

– Упала в обморок. От вида крови мне становится плохо. Кажется, я ударилась головой о журнальный столик.

Он пододвигает к каталке стул и садится. У него длинные ноги и тощая шея, и мне кажется, что рядом со мной примостился журавль.

– Расскажите про вашу дочь Лили. Ваш муж говорит, ей три года.

– Да. Всего три.

– Прежде она ничего такого не делала?

– Был еще один случай. Недели две назад.

– История с котом. Да, ваш муж мне рассказал.

– Значит, вам известна наша проблема. Случай уже не первый.

Врач наклоняет голову, будто я какое-то необычное новое существо, которое он пытается идентифицировать.

– Кто-нибудь, кроме вас, замечал за ней подобное поведение?

Его вопрос настораживает меня. Уж не думает ли он, что тут все дело в интерпретации? И кто-нибудь другой увидел бы что-то совершенно иное? Он вполне естественно считает трехлетнего ребенка невинным. Несколько недель назад я сама бы не поверила, что моя дочь, с которой мы столько обнимались-целовались, способна на насилие.

– Вы ведь не видели Лили? – спрашиваю я.

– Нет. Но ваш муж говорит, у вас очень счастливая, обаятельная девчушка.

– Так и есть. Все, кто ее знает, говорят, какая она прелесть.

– А что видите вы, когда смотрите на нее?

– Она моя дочь. Конечно, я вижу во всех смыслах идеальную девочку. Но…

– Но?

Комок встает в горле, я перехожу на шепот:

– Она другая. Она изменилась.

Он ничего не говорит – делает запись в своем блокноте. Бумага и авторучка – как старомодно, все остальные врачи, с которыми я встречаюсь в последнее время, неизменно пользуются ноутбуками. Почерк у него такой мелкий – будто муравей бежит по бумаге.

– Расскажите, как проходили роды. С осложнениями? С трудностями?

– Роды были долгие – восемнадцать часов. Но все прошло прекрасно.

– А как вы к этому отнеслись?

– Вы имеете в виду, если отбросить в сторону усталость?

– Я имею в виду эмоциональную сторону. Когда впервые ее увидели. Когда впервые взяли на руки.

– Вы спрашиваете, существует ли между нами связь? Хотела ли я ее?

Он смотрит на меня – ждет, когда я отвечу на собственные вопросы. Насколько я понимаю, его вопрос – своего род тест Роршаха, и я повсюду вижу минные поля. Если я скажу что-нибудь неправильное, то стану плохой матерью?

– Миссис Ансделл, – мягко говорит он, – любой ваш ответ будет правильным.

– Да, я хотела дочь! – выпаливаю я. – Мы с Робом много лет хотели ребенка. День рождения Лили – лучший день в моей жизни.

– Значит, вы были рады ее рождению.

– Конечно, я была рада! И… – Я на секунду замолкаю. – И немного испугана.

– Почему?

– На меня внезапно свалилась ответственность за маленького человечка, имеющего собственную душу. Человечка, которого я еще не знала.

– И что вы увидели, когда посмотрели на нее?

– Хорошенькую маленькую девочку. Десять пальчиков на руках, десять – на ногах. Волосиков – почти никаких, – добавляю я с задумчивым смешком. – Но во всем остальном идеальная.

– Вы сказали про человечка с собственной душой, которого вы еще не знаете.

– Ведь новорожденные – чистый лист, никто не знает, что из них получится. Будут ли они тебя любить. А ты можешь только ждать и наблюдать, как они растут.

Он снова делает запись в блокноте. Я определенно произнесла что-то показавшееся ему интересным. О новорожденных и душах? Я ничуть не религиозна и понятия не имею, почему такие слова сорвались с моего языка. Я поглядываю со все возрастающим беспокойством, спрашиваю себя, когда кончится мое испытание. Действие местной анестезии заканчивается, и рана начинает болеть. Пока психиатр неторопливо записывает про меня бог знает что, я проникаюсь отчаянным желанием бежать от неистового сияния ламп.

– И какая, по-вашему, у Лили душа? – спрашивает он.

– Не знаю.

Он смотрит на меня, вздернув брови, и я понимаю, что он ждал другого ответа. Нормальная, любящая мать утверждала бы: у нее нежная, или добрая, или невинная дочь. Мой ответ оставляет открытыми иные, более темные возможности.

– И каким она была младенцем? – спрашивает он. – Животик болел? Проблемы с кормлением или сном не возникали?

– Нет, она почти не плакала. Всегда такая довольная, всегда улыбчивая. Всегда хотела обниматься. Я не подозревала, что материнство – такое легкое дело, никаких трудностей я не испытывала.

– А когда она подросла?

– Никаких ужасов в два года. Она росла идеальным ребенком до того момента, пока… – Я смотрю на простыню, которой укрыта моя раненая нога, и голос мой стихает.

– Как вы думаете, почему она напала на вас, миссис Ансделл?

– Не знаю. День у нас прошел замечательно. Мы вместе пекли печенье. Она сидела за журнальным столиком, пила сок.

– И вы думаете, она достала осколок стекла из мусорного ведра?

– Вероятно, оттуда.

– Вы этого не видели?

– Я играла на скрипке. Смотрела в ноты.

– Ах да, ваш муж сказал: вы профессиональный музыкант. Вы играете в оркестре?

– Я вторая скрипка в квартете. У нас женский ансамбль. – Он всего лишь кивает, и я чувствую, что должна добавить: – Несколько недель назад мы выступали в Риме.

Кажется, мои слова производят на него впечатление. Выступления за рубежом всегда производят впечатление на людей, пока они не узнают, какие гроши мы получаем.

– Я целиком погружаюсь в музыку, когда играю, – поясняю я. – Поэтому, наверное, я и не заметила, как Лили встала и пошла на кухню.

– Как вы думаете, она злится, когда вы играете? Дети часто не любят, когда мамы разговаривают по телефону, работают на компьютере, они хотят, чтобы мама все свое время отдавала им.

– Никогда прежде это не вызывало у нее протеста.

– А на сей раз не было какого-то отличия? Может, вы больше погрузились в свои занятия, чем обычно?

На секунду я задумываюсь:

– Да, музыка и в самом деле меня захватила. Новая вещь и очень сложная. У меня проблемы со второй частью.

Я замолкаю, мысленно возвращаюсь к трудностям, с которыми столкнулась, пытаясь сыграть тот вальс. Как сводило судорогой мои пальцы, когда все подряд зловредные ноты отказывались меня слушаться! «Incendio» переводится с итальянского как «огонь», но пальцы у меня леденеют.

– Миссис Ансделл, вас что-то взволновало?

– Две недели назад… в тот день, когда Лили убила нашего кота… я играла ту же композицию.

– О какой композиции вы говорите?

– О вальсе. Ноты я купила в Италии. Запись от руки – я нашла ее в антикварном магазине. Вдруг мы имеем дело не со случайным совпадением?

– Сомневаюсь. Вряд ли ее поведение как-то связано с музыкой.

Эта новая мысль будоражит меня.

– Я играла другие произведения для скрипки, не менее трудные, и Лили никогда не хулиганила, не капризничала. Но тот вальс – он какой-то другой. Я играла его всего два раза, и она в обоих случаях совершала что-то ужасное.

Несколько секунд он молчит, не делает записей в своем блокноте. Просто смотрит на меня. Но я чуть ли не вижу, как мечутся мысли в его черепной коробке.

– Расскажите мне про эту музыку. Говорите, вы играли вальс?

– Мелодия довольно навязчивая, в ми миноре. Вы разбираетесь в музыке?

– Я играю на рояле. Продолжайте, пожалуйста.

– Начинается мелодия очень спокойно и просто. Мне даже приходит в голову, что изначально вещь писалась как танцевальная музыка. Но потом она все больше и больше усложняется. Появляются какие-то странные диезы и бемоли и ряд «интервалов дьявола».

– Что такое «интервалы дьявола»?

– Их еще называют тритонами или увеличенными квартами. В Средневековье такие интервалы считались нечистыми и в церковной музыке запрещались как неблагозвучные и будоражащие слушателя.

– Похоже, слушать ваш вальс не очень приятно.

– И его очень трудно играть, в особенности когда он взлетает в стратосферу.

– Значит, в высокий диапазон?

– Диапазон выше, чем обычно играет вторая скрипка.

Он снова задумывается. Что-то в моих словах явно его заинтриговало, и спустя несколько секунд он говорит:

– Когда вы играли ваш вальс, в какой именно момент Лили напала на вас? Когда звучали высокие ноты?

– Пожалуй, да. Я помню, что уже перешла на вторую страницу.

Я смотрю, как он постукивает авторучкой по блокноту – нервное, ритмичное постукивание.

– Кто у Лили детский врач? – неожиданно спрашивает он.

– Доктор Черри. Мы были у него неделю назад на регулярном осмотре, и он не нашел у нее никаких отклонений от нормы.

– Тем не менее я, пожалуй, ему позвоню. Если вы не возражаете, я бы предложил вам консультацию у невролога.

– Для Лили? Зачем?

– Я всего лишь высказываю подозрение, миссис Ансделл. Но возможно, вы нащупали очень важное обстоятельство. Не исключено, что музыкальная композиция, о которой вы говорите, – ключ ко всему случившемуся.


Ночью, когда Роб крепко спит, я выбираюсь из кровати и спускаюсь в гостиную. Он смыл кровь, и единственным напоминанием о том, что случилось со мной днем, служит влажное пятно на ковре. Пюпитр стоит на том месте, где я его оставила, листок с «Incendio» по-прежнему закреплен на нем.

Нот в приглушенном свете почти не разобрать, поэтому я несу листок к кухонному столу и сажусь, чтобы внимательнее его рассмотреть. Я не знаю, чего ищу. Передо мной обычный лист писчей бумаги, испещренный с обеих сторон нотами. Они написаны карандашом. На обеих сторонах я вижу свидетельства спешки: вместо значков лиги простые черточки, ноты – всего лишь карандашные точки на стане. Я не вижу здесь никакой черной магии, никаких скрытых рун или водяных знаков. Но что-то в этой музыке отравило нашу жизнь, превратило нашу дочку в маленькое чудовище, которое напало на меня. Испугало меня.

Неожиданно возникает желание уничтожить проклятую бумажку. Сжечь ее, превратить в прах, чтобы она больше не могла нам вредить.

Я несу ее к плитке, поворачиваю краник и смотрю, как вспыхивает голубое пламя горелки. Но я не могу заставить себя сделать последний шаг. Не могу уничтожить то, что, возможно, является единственным экземпляром вальса, очаровавшего меня с первого взгляда.

Я выключаю горелку.

Стою в одиночестве в кухне и смотрю на ноты, чувствую силу музыки, излучаемую листом бумаги, словно тепло – пламенем.

И задаю себе вопрос: откуда они взялись?

Лоренцо

4

Венеция, перед войной

Обнаружив на корпусе своей драгоценной скрипки (семейной реликвии, изготовленной в Кремоне двумя столетиями ранее) крохотную трещину, профессор Альберто Мацца сразу же понял: починить ее сможет только лучший скрипичный мастер Венеции, а потому немедленно отправился в мастерскую Бруно Тодеско на Калле-делла-Кьеза. Бруно славился умением с помощью стеки и рубанка превращать еловую и кленовую древесину в инструменты, оживавшие при прикосновении смычка к струнам. Он извлекал звуки из мертвого дерева, и не какие-то обычные звуки; его инструменты пели так прекрасно, что не было оркестра от Лондона до Вены, где не звучали бы их голоса.

Когда Альберто вошел в мастерскую Тодеско, тот работал за верстаком – искусник полностью отключился от окружающего мира и даже не заметил прихода нового клиента. Альберто остановился, глядя, как Бруно шлифует резную поверхность еловой заготовки, ласкает ее, точно любовницу. Он отметил неистовую сосредоточенность скрипичного мастера, который всем телом склонялся над будущим инструментом, словно пытался вдохнуть свою душу в дерево, чтобы оно ожило и запело для него. И вдруг у Альберто родилась мысль – ничего подобного прежде не приходило ему в голову. Вот тут перед ним, подумал он, настоящий художник, преданный своему ремеслу. Бруно имел репутацию человека скромных потребностей, предприимчивого и никогда не залезавшего в долги. Синагогу он посещал нерегулярно, но все же появлялся там и непременно почтительно кивал старшим.

На страницу:
2 из 5