Полная версия
Есенин. Путь и беспутье
В один из дней тоски, после очередной стычки с отцом, в разгар второго московского лета, на закате, плутая по каким-то изогнутым улочкам, учуял знакомый водяной запах. По запаху и вышел к затянутому ряской прудику – останкам захиревшей дворянской усадьбы. Стихи пришли сами – новые, ничуть не похожие на те, какие регулярно отсылал Панфилову и выразительно, с распевом, читал в Суриковском кружке. В этих строчках не было ни высоких идей, ни благородных стремлений, а были песня, лето, закат, дальнее озеро… И еще, фоном, воспоминание: за малым овражком, на опушке некогда могучего заповедного бора барышни Северовы, поповны, дочери старого друга отца Ивана и их неизменные кавалеры Николай Сардановский да Костя Равич закладывают костер, а они с Анютой, самые младшие, собирают хворост да шишки, и им совсем, совсем не до хвороста!
Выткался на озере алый свет зари.На бору со звонами плачут глухари.Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.Только мне не плачется – на душе светло.Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,Сядем в копны свежие под соседний стог.Зацелую допьяна, изомну, как цвет,Хмельному от радости пересуду нет.Ты сама под ласками сбросишь шелк фаты,Унесу я пьяную до утра в кусты.Вернувшись домой, Есенин записал закатную песню на отдельном листочке, хотел прочитать вслух, но стихи сами положили себя на голос и властно потребовали песенной концовки – повтора, с вариантом первой строфы: «И пускай со звонами плачут глухари, Есть тоска веселая в алостях зари». Запеть, хотя бы вполголоса, как подпевал матери, а иногда и отцу, не решился. Пел молча. Про себя. Улегшись на топчан и запрокинув голову на сцепленные замком ладони. Как в детстве. На Оке. После майского, еще зябкого купанья, но уже на теплом приречном песке…
Тоска повеселела, полегчала и освободила сердце, сбила с него тиски и уже не мешала писать Грише. Хотелось, ох как хотелось отослать в Спас-Клепики новую песню, но не решился. Про девчонок и все такое они с Панфиловым почему-то не говорили. Вернее, говорили, да не так. Не про стыдное. Попробовал отыскать что-нибудь подходящее настроению у недавно купленного Надсона. Точно такого, какой приносил в класс шерстяной мопс. На мопса, тем более шерстяного, спас-клепиковский учитель словесности был ничуть не похож. Игрушечного мопса на веревочке таскал за собой младший его мальчишка. Иногда забывал где-то и, спохватившись, орал как резаный. Тогда Гриша, посадив ревуна на закорки, расхаживал с ним по школе и спрашивал, вежливо заглядывая во все встречные двери: «Шерстяного мопса не видели?» Вспомнил и успокоился. Быть не может, чтобы такой сильный и спокойный человек, в какого вырастал его первый бесценный друг, заболел навсегда. Успокоился и перевел грешные мысли о земных радостях в философический план: «Хотел я с тобой поговорить о себе, а зашел к другим. Свет истины заманил меня к своему Очагу… Хоть поговоришь-то о ней (об истине), и то облегчишь свою душу, и сделаешь если что, то счастлив безмерно. И нет предела земной радости, которая, к сожалению, разрушается пошлостью безвременья. И опять тяжело тогда, и приходится говорить:
Облетели цветы, догорели огни,Непроглядная ночь, как могила, темна».Но все-таки: кому бы показать новые безыдейные стихи? Чтобы понять, какие они? Думал-думал и надумал: кроме как Маше-корректорше – его к ней определили подчитчиком, – некому. У Маши, Марии Михайловны Машковой, старший брат – поэт, книжку издал, и сама, кажется, гимназию окончила. Марию Михайловну Есенин немного стеснялся: взрослая, слишком хорошенькая и к тому же невеста. Но он все-таки осмелился, показал. Стихи фарфорового мальчика Марии Михайловне так понравились, что она тут же, в обеденный перерыв, познакомила его с сестрами Изрядновыми. Старшая, Серафима, была секретарем у большого начальника, с Анной, младшей, тоже корректором, Мария дружила. Договорились, что в воскресенье Изрядновы придут к ней в гости на чай с пирогами и захватят с собой Сережу.
– А я попрошу, чтобы и брат Миша был дома.
Встретились, купили пирожных. Есенина слегка взволновало совпадение: сестер Изрядновых звали так же, как и сестер Сардановских: старшая Серафима, младшая Анна, но об этом странном сближении новым своим знакомым он не сказал. Не сказал, а запомнил.
Михаил Михайлович, как и обещала Маша, был дома, стихи кудрявого скромника похвалил искренне, но, как показалось самолюбивому и настороженному автору, не слишком горячо. В Кружке восторгались иначе, с пафосом. А главное – вскоре ушел, даже самовара не стал дожидаться. Впрочем, и барышни за чаем с пирогами-пирожными говорили не о его стихах, а о том, что в народном университете Шанявского новый председатель правления Михаил Васильевич Сабашников. Тот самый Михаил Васильевич, кто первым восстал на школы грамоты, дескать, народное образование в России должно «прекратить свое дешевое состояние». Вскоре убежала и Серафима, а они с Анной еще посидели, слушали граммофонные пластинки – Машковы увлекались исполнительницей народных песен Надеждой Плевицкой, любимицей государя императора. А на обратном пути (при прощании Есенин пообещал Марии Михайловне, что проводит ее подругу до самого дома) Анна толково и спокойно разъяснила про университет. (Из разговора за чайным столом Есенин не все понял.) Оказалось, что записаться туда может каждый, экзамены сдавать не надо и что она уже подала заявление на вечернее отделение. Решили, что и Сергей последует ее примеру. Плата посильная: сорок рублей годовых за полный курс на историко-философском отделении. Занятия с 15 сентября. Времени достаточно, чтобы уговорить отца. А если откажет, не даст денег, можно заплатить только за лекции по русской литературе. Это всего лишь червонец, такую сумму и она, Анна, может одолжить.
Средняя из сестер Анны Надежда вспоминала: «В эти годы мы жили на Смоленском бульваре. Семья наша коренная московская. Отец работал в рисовальном отделении типографии Сытина рисовальщиком, учился в Строгановском художественном училище, потом стал преподавать рисование. Старшая сестра Серафима работала секретарем у редактора сытинских изданий Тулупова Н. В., много читала. Увлекалась поэзией. Вместе с Анной они бегали на лекции, рабочие собрания, митинги. Есенин приходил к нам часто. Читал свои стихи. Спорил с моим мужем и сестрами о Блоке, Бальмонте и других современных поэтах».
Как видим, Есенину опять повезло. Он снова попал в хорошие, прямо-таки колыбельные руки, и эти руки положили перед ним те самые книжки, которые были ему позарез нужны, хотя до встречи с сестрами Изрядновыми он даже не слышал имени их автора. Имя было странным, нерусским – Блок, а стихи… Ничего более пронзительно-русского и вообразить невозможно! В этих стихах, а особенно в «Осенней воле», было все то, о чем он лет через десять скажет, как высечет на памятном камне: «Это все мне родное и близкое, От чего так легко зарыдать…»:
Выхожу я в путь, открытый взорам.Ветер гнет упругие кусты.Битый камень лег по косогорам.Желтой глины скудные пласты.Разгулялась осень в мокрых долах,Обнажила кладбища земли.Но густых рябин в проезжих селахКрасный цвет зареет издали.Вот оно, мое веселье, пляшетИ звенит, звенит, в кустах пропав!И вдали, вдали призывно машетТвой узорный, твой цветной рукав.Кто взманил меня на путь знакомый,Усмехнулся мне в окно тюрьмы?Или – каменным путем влекомыйНищий, распевающий псалмы?Нет, иду я в путь никем не званый,И земля да будет мне легка!Буду слушать голос Руси пьяной,Отдыхать под крышей кабака.Запою ли про свою удачу,Как я молодость сгубил в хмелю…Над печалью нив твоих заплачу,Твой простор навеки полюблю…Много нас – свободных, юных, статныхУмирает, не любя…Приюти ты в далях необъятных!Как и жить, и плакать без тебя!Александр Блок, «Осенняя воля», 1905С того вечера у Есенина началась другая, как бы двойная жизнь. Продолжая и писать, и читать на заседаниях кружка, и печатать произведения, соответствующие принятому в суриковском кругу стилю, он одновременно, втайне и от Гриши, и от Анны, записывал на отдельных листочках совсем другие стихи.
Как Сергей и предполагал, намерение сына поступить вольнослушателем в какой-то народный университет Александру Никитичу решительно не понравилось. От полного курса пришлось отказаться, но на лекционный кое-как наскребли. Об этом радостном событии он тут же, в начале августа, сообщил Грише. Однако при первом знакомстве общение с сокурсниками охолодило радость: шумно, пестро, каждый занят собой и никаких высших интересов. Вот что пишет студент Есенин Мане Бальзамовой в ответ на несохранившееся письмо (девушка, видимо, спрашивала, стоит ли ей поступать на кратковременные учительские курсы при университете Шанявского): «На курсы я тебе советую поступить: здесь ты узнаешь, какие нужно носить чулки, чтобы нравиться мужчинам, и как строить глазки… Потом можешь на танцевальных вечерах (в ногах твоя душа) сойтись с любым студентом, и составишь себе прекрасную партию, и будешь жить ты припеваючи. Пойдут дети, вырастите какого-нибудь подлеца и будете радоваться, какие он получает большие деньги… Вот все, что я могу тебе сказать о твоих планах». О том, что Есенин не преувеличивает степень своего разочарования, свидетельствует и его письмо к Грише Панфилову, написанное примерно в то же самое время (ранней осенью 1913-го): «С кем ни поговори, услышишь одно и то же: “Деньги – главное дело”, а если будешь возражать, то тебе говорят: “Молод, зелен, поживешь – изменишься”. И уже заранее причисляют к героям мещанского счастья…»
Жизнь оказалась сложнее. И коварнее. Вовсе вроде бы того не желая, Есенин почему-то – рассудку вопреки – поступил как все, сошелся-таки с одной из курсисток. Впрочем, инстинкт истины его не подвел: не ища, нашел, не выбирая, выбрал. Из двух зол меньшее. «Мягкое, женское», хотя и затягивало в отнюдь не песенный плен, глушило приступы отчаяния. Когда на него накатывало это, а накатывало по ночам, боль души становилась непереносимой: «Я не могу так жить, рассудок мой туманится, мозг мой горит и мысли путаются… Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится еще – я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги…» (Из недатированного письма М. Бальзамовой, предположительно конец 1912-го – первая половина 1913-го.) В письме к Панфилову от 23 апреля 1913-го Есенин более сдержан, но суть та же: «Меня считают сумасшедшим и уже хотели было везти к психиатру…»
Александр Никитич, перепугавшись и поговорив с женой хозяина, действительно решил показать сына психиатру. Но пока искали подходящего, недорогого, знающего, Сергея перевели из грузчиков в корректорскую, припадки ночного отчаяния прекратились, но лада в душе все равно не было…
Есенин конечно же уже догадывается: единственное, что ему нужно, – найти себя: «Мне нужно себя, а не другого, напичканного чужими суждениями». А вот как обойтись без других – придумать не может, потому что при всем своем «индивидуализме» панически боится одиночества. Спасаясь от «хриплого» (ночного) ужаса, пишет длинные исповедальные письма на родину, заводит множество легких необязательных знакомств – с коллегами по Суриковскому кружку, с приятелями по университету. Но эти новые, наскоро установленные отношения лишены сердечности, а прежние душевные связи в разлуке истончились, вот-вот оборвутся, но главное – совершенно запутались. Размотать-распутать, угадать-догадаться, где конец, а где начало, не так-то просто, любая попытка разгадки будет, как выражалась Марина Цветаева, «гадательной». Несомненно одно: три судьбоносных события в личной жизни Есенина происходят практически одновременно, в самом начале 1914 года: смерть Гриши Панфилова (февраль); сближение с Анной Романовной Изрядновой (январь); разрыв с Анютой Сардановской (февраль). (Я имею в виду следующую фразу из его письма к Марии Бальзамовой: «С Анютой я больше не знаком. Я послал ей ругательное и едкое письмо, в котором поставил крест всему».) Разрывать, впрочем, было нечего: ласковое «Нет» сказано, как мы помним, еще летом 1912 года. Даже переписка с милой-милой Маней к началу 1914-го выдохлась, о чем Есенин и сообщил ей с не слишком симпатичной жесткостью: «Эта вся наша переписка – игра». Всего лишь игрой интенсивный обмен письмами в течение почти двух лет, разумеется, не был. И для Бальзамовой, и для Есенина. Вот как объясняла на склоне лет умная Зинаида Николаевна Гиппиус свою юношескую страсть к сочинению длинных и подробных писем к малознакомым людям: «…Не было кругом никого… Не было и книг… Единственное развлечение – переписка, все равно с кем, лишь бы писать…»
Анне Сардановской Есенин наверняка писал по-другому. Но она, как уже говорилось, не отзывалась. Не откликнулась и на упоминаемое в послании к М. П. Бальзамовой ругательное и едкое письмо. Зато другая Анна, Изряднова, всегда рядом…
В пушкинские времена, да и сам Пушкин, к силе вещей относились философически:
Блажен, кто смолоду был молод,Блажен, кто вовремя созрел,Кто постепенно жизни холодС годами вытерпеть сумел.Холода жизни Есенин не смог, не сумел вытерпеть, а с силою вещей у него и в юности, и потом отношения были сложные. С какой-то странной (крестьянской?) податливостью он то смирялся с неизбежным, то вдруг, словно необъезженный вольный конь, взбрыкивал, как только начинал подозревать, что его пришпоривают, чтобы запрячь в «телегу» правильной и нормальной жизни. Но в переломном 1914-м поэт, увы, поддался велению и хотению просто жизни. Не исключено, впрочем, только потому и покорился обстоятельствам, что с самого начала знал: чтобы отцепиться от первой своей житейской упряжки, усилий делать не придется. Вот что рассказала о своих отношениях с поэтом героиня невеселой этой лав-стори Анна Романовна Изряднова:
«Познакомилась я с С. А. Есениным в 1913 году, когда он поступил на службу в типографию товарищества И. Д. Сытина в качестве подчитчика (помощника корректора). Он только что приехал из деревни, но по внешнему виду на деревенского парня похож не был. На нем был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зеленый галстук. С золотыми кудрями он был кукольно красив… Был очень заносчив, самолюбив, его невзлюбили за это. Настроение у него было угнетенное: он поэт, а никто не хочет этого понять, редакции не принимают в печать. Отец журит, что занимается не делом, надо работать, а он стишки пишет… Ко мне он очень привязался, читал стихи. Требователен был ужасно, не велел даже с женщинами разговаривать – они нехорошие. Посещали мы вместе с ним университет Шанявского. Все свободное время читал, жалованье тратил на книги, журналы, нисколько не думая, как жить.
Первые стихи его напечатаны в журнале для юношества “Мирок” за 1913–1914 годы. В типографии Сытина работал до середины мая 1914 года. “Москва неприветливая – поедем в Крым”. В июне он едет в Ялту, недели через две должна была ехать и я, но так и не смогла поехать. Ему не на что было там жить. Шлет мне одно другого грознее письма, что делать – я не знала. Пошла к его отцу просить, чтобы выручил его, отец не замедлил послать ему денег, и Есенин через несколько дней в Москве. Опять безденежье, без работы, живет у товарищей. В сентябре поступает в типографию Чернышева-Кобелькова, уже корректором. Живем вместе около Серпуховской заставы, он стал спокойнее. Работа отнимает очень много времени: с восьми утра до семи часов вечера, некогда стихи писать. В декабре он бросает работу и отдается весь стихам, пишет целыми днями. В январе печатаются его стихи в газете “Новь”, журналах “Парус”, “Заря” и других. В конце декабря у меня родился сын. Есенину пришлось много канителиться со мной (жили мы только вдвоем). Нужно было отправить меня в больницу, заботиться о квартире. Когда я вернулась домой, у него был образцовый порядок: везде вымыто, печи истоплены и даже обед готов и куплено пирожное: ждал. На ребенка смотрел с любопытством, всё твердил: “Вот я и отец”. Потом скоро привык, полюбил его, качал, убаюкивая, пел над ним песни. Заставлял меня, укачивая, петь: “Ты пой ему больше песен”. В марте поехал в Петроград искать счастья».
Приведенный фрагмент широко цитируется, но, как правило, без дополнений и комментариев, отчего у большинства читателей и почитателей Есенина сложилось убеждение, будто мать его первенца была женщиной слишком уж «простой» и «безыскусной». На самом деле это далеко не так. Вот что пишет дочь поэта Татьяна Сергеевна (она познакомилась с Анной Романовной и со своим единокровным братом Юрой в раннем детстве): «Анна Романовна принадлежала к числу женщин, на чьей самоотверженности держится белый свет. Глядя на нее, простую и скромную, вечно погруженную в житейские заботы, можно было обмануться и не заметить, что она была в высокой степени наделена чувством юмора, обладала литературным вкусом, была начитанна. Все связанное с Есениным было для нее свято, его поступков она не обсуждала и не осуждала. Долг окружающих его был ей совершенно ясен – оберегать… Сама работящая, она уважала в нем труженика – кому как не ей было видно, какой путь он прошел всего за десять лет, как сам себя менял внешне и внутренне, сколько вбирал в себя – за один день больше, чем иной за неделю или за месяц».
Хотя Анна Романовна поступков отца своего ребенка и не обсуждала и не осуждала, сам Есенин, видимо, понимал, что, сойдясь без любви с чистой и преданной ему девушкой, поступил по меньшей мере неблагородно. Осенью 1914 года, то есть тогда, когда они уже жили вместе, семейно и Анна Изряднова вот-вот должна была родить, Есенин написал Бальзамовой отчаянное исповедальное письмо: «Вы знаете, что между нами ничего нет и не было, то глупо и хранить глупые письма. Да при этом я могу искренно добавить, что хранить письма такого человека, как я, – не достойно уважения. Мое я – это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту – и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня… Если я буду гений, то вместе с этим буду поганый человек».
Автор исповеди поганого человека преувеличивает свои грехи. Анна Романовна на четыре года старше его, и он ей ничего не обещал. Следовательно, не лгал. И все-таки, и все-таки… Поведение сына осуждала даже его терпеливая мать. По свидетельству Александра Разгуляева, Татьяна Федоровна, узнав, что подруга Сергея беременна, пыталась его усовестить: ежели обрюхатил честную девку – женись. И ее подначивала: требуй. Но Анне такое и в голову не приходило: какой из Сергея муж? А ребенка сама поднимет, не безрукая и голова на плечах.
Заметного следа в жизни Есенина мать его первого ребенка, по видимости, не оставила, и все-таки в концовке хрестоматийного «Гаснут красные крылья заката…» пусть смутно, но угадываются и черты Анны, и сюжет этой обыкновенной истории:
Не с тоски я судьбы поджидаю,Будет злобно крутить пороша.И придет она к нашему краюОбогреть своего малыша.Снимет шубу и шали развяжет,Примостится со мной у огня.И спокойно и ласково скажет,Что ребенок похож на меня.О том, что у него сын от Изрядновой, Есенин говорил редко и карточек мальчика никому не показывал, впрочем, их у него, видимо, и не было. Шило вылезло из мешка тайн после смерти поэта, когда между «женами» разгорелся спор о наследстве, доведенный до скандально известного суда. Анна Романовна в некрасивом дележе не участвовала, хотя и знала, что родители Сергея считают Юру своим внуком, ничуть не менее законным, чем остальные дети непутевого сына. Сохранилась хорошая, не любительская фотография, где Татьяна Федоровна и Юрий Изряднов, уже подросток, на удивление похожи и выражение лиц у бабки и внука такое, словно для того только они и пришли в фотоателье, чтобы фамильное сходство документально удостоверить. Есть и еще одно свидетельство того, что старики Есенины относились к сыну Анны Романовны как к своей кровинке. Вот что писал в 1927 году по приезде в Константиново Илья Иванович Есенин, двоюродный брат поэта, верный его спутник и надежный помощник в последние, самые трагические два года жизни (письмо адресовано С. А. Толстой-Есениной): «Софья Андреевна, до Константинова добрался благополучно, устроился, как и всегда, хорошо, видел Наседкина, Катю, Шуру и Юрика. Юрик здесь чудит по Константинову. Когда я приехал, он мимо нашего дома проезжал с каким-то крестьянином, ряженным в женском, я его не узнал, а он, увидев меня, бросился с криком: “Илья приехал!” Когда он прибежал, мы все смеялись, он очень забавный…» А вот как вспоминает о знакомстве с Юрой и его матерью Татьяна Сергеевна (в автобиографической повести «Дом на Новинском бульваре», впервые опубликованной в 1991 году в журнале «Согласие»): «К этому времени (то есть к моменту возвращения Есенина из почти кругосветного путешествия в августе 1923 года. – А. М.) мы с Костей были уже знакомы со своим старшим… братом Юрой, сыном Есенина и Анны Романовны Изрядновой. Знакомство состоялось предыдущей зимой на Новинском бульваре. В шубах и валенках, неуклюжие как медвежата, мы возились в снегу. Няня сидела на скамейке, рядом присела женщина, гулявшая с мальчиком лет восьми, который тут же вызвался покатать нас на санках. Женщина разговорилась с нянькой, узнала, “чьи дети”, и ахнула:
– Брат сестру повез!
Домой мы пришли все вместе с Юрой и его матерью…
Вернувшись из-за границы, Сергей Александрович стал навещать и своего первенца. Анна Романовна и Юра жили в переулке Сивцев Вражек, в полуподвале большого дома. Занимали крохотную комнатку в квартире, где жила с семьей сестра Анны Романовны. Окно их выходило во двор, изредка в верхней половине окна мелькали чьи-то ноги».
Описанная дочерью Есенина встреча настолько удивительна, что невольно возникает подозрение, что Анна специально приходила с сыном на Новинский бульвар, зная, что где-то тут живет с хорошим и умным мужем Зинаида Райх, а значит, и его дети. Предположение заманчивое, но невероятное. Поступок такого рода – не в характере Анны Романовны. Скорее всего, она приводила сына на тихий Новинский бульвар просто потому, что зимой здесь было большое катанье и они всегда катались именно здесь – с тех самых пор, когда Юра был маленьким, а они всем семейством жили на Смоленском бульваре.
Вернемся, однако, к воспоминаниям Изрядновой. Во всех общеизвестных хрониках, летописях и биографиях поэта его отношения с Анной Романовной называют гражданским браком. (В конце 1913-го – начале 1914-го вступил в гражданский брак с А. Р. Изрядновой.) Воспоминания А. Р. И. не дают оснований для такого утверждения. Неизвестно даже, когда именно Анна, уйдя из отчего дома, сняла квартирку у Серпуховской заставы – тогда ли, когда «сошлась» с Есениным (январь-февраль 1914-го), после того как удостоверилась в своей беременности, то есть не раньше апреля, или только осенью, когда ее положение стало общевидным и виновнику этой «неприятности» пришлось делать хорошую мину при не слишком удачной игре, не для самой Анны, конечно, а для ее отца и сестер. Впрочем, совместное их проживание на Серпуховке продолжалась недолго. У кого из товарищей ночевал Есенин по возвращении из Крыма, с середины августа и в сентябре, неизвестно, зато известно, что в начале октября (после 9-го) Сергей снимает комнату на пару с неким Егорием Пыляевым, с которым познакомился в университете еще в январе. (Сохранилась их совместная датированная январем фотография.) Сначала на 5-й Тверской-Ямской, а с конца октября в Сокольниках. Ничего кроме того, что сообщали о Пыляеве сыщики, об этом товарище Есенина мы, к сожалению, пока не знаем: возраст – 19 лет; партийная принадлежность – с.-д.; род занятий – учащийся. Не знаем даже, был ли Пыляев вместе с Есениным на нелегальном собрании студентов-шанявцев (октябрь 1914), но, судя по ситуации, не только был, но и помог ему избежать ареста. Среди студентов оказался провокатор, полиция нагрянула неожиданно, арестовали 26 человек, в том числе и хозяина нелегальной квартиры. Однако Есенин, как вспоминают очевидцы, «вовремя выбежал черным ходом и чуть ли не по крышам успел скрыться». При всей своей ловкости так быстро сориентироваться (где выход на крышу, где черный ход) без помощи более опытного в революционных делах конспиратора Есенин не мог. Словом, в их тандеме Пыляев был ведущим, Есенин ведомым, но это не раздражало и не обижало его. Он так увлечен личностью своего товарища, что не чувствует опасности. Не пугает даже то, что они по настоянию Пыляева слишком часто меняют квартирные адреса: то центр города (Тверская-Ямская), то дачная окраина (Сокольники). Пыляев явно сбивал шпиков со следа. Уловка не помогла: 15 ноября 1914 года Пыляева арестовали, после чего Есенин, чудом избежавший ареста, видимо, и перенес сундучок с рукописями в нанятую Анной квартирку. Вот только и на этот раз задержался здесь ненадолго. Последний есенинский адрес (район Пречистенки) в дореволюционной Москве установлен по воспоминаниям современников. Однако отметки о проживании Есенина С. А. в Большом Афанасьевском переулке (перед отъездом в Петроград, с конца января по начало марта 1915 года) в анналах Пречистенской полицейской части нет. Все вышеизложенное выглядит конечно же не очень-то благородно. Не будем, однако, забывать, что все эти события происходят во время войны, так что поступки Есенина (вроде бы неблаговидные) если и похожи на бегство, то не только из семейного плена. Когда осенью 1913 года начались массовые аресты среди сытинских типографов, Есенин отправил в Спас-Клепики Грише Панфилову такое письмо: «Дорогой Гриша! Писать подробно не могу. Арестовано 8 человек товарищей. За прошлые движения, из солидарности к трамвайным рабочим, много хлопот и приходится суетиться». Если в мирном 1913-м Есенину пришлось подсуетиться, чтобы не угодить в тюрьму или ссылку, хотя в прошлых движениях он не участвовал, как же должен был насторожить, а может, и напугать арест товарища, с которым, пусть и недолго, делил и кров, и политические убеждения! Неудивительно, что он постарался удрать в Питер как можно скорее, а главное – не оставив филерам ни единой зацепки, ухватясь за которую, полиция смогла бы напасть на след беглеца. Но почему же Есенин не обнародовал такой выигрышный факт биографии? Участвовал и в революционном движении московских типографских рабочих, и в студенческих сходках и даже был вынужден скрываться от полиции? Станислав и Сергей Куняевы утверждают, что Сергей Александрович просто-напросто забыл о своем участии в революционном «брожении». Забыл, мол, запамятовал. И про обыск? И про то, что его «зарегистрировали в числе профессионалистов», то есть причислили к группе активно действующих нелегальщиков?! И про арест сначала восьми товарищей из наборного цеха, потом двадцати шести студентов, а затем и дружка, вместе с которым снимал комнатенку? Про такое не забывают. Наоборот, слишком помнят, тем паче в «могучих обстоятельствах» первых послереволюционных лет, когда любой анкетный вопросник содержал зарифмованный Маяковским пунктик: «Чем вы занимались до семнадцатого года?» И если бы Есенин по неосторожности (или головотяпству) и сообщил в автобиографии, что в юности работал с большевиками как партийный, а не как поэт, ему пришлось бы объяснять соответствующим инстанциям, почему не продолжил эту «работу» и не оформил принадлежность к «атакующему классу», так сказать, организационно.