Полная версия
Галактика Ломброзо или Теория «человека преступного»
В Италии изменения происходили быстро, начиная с первых годов XX века, по мере индустриализации. Проблема опасных классов, то есть социальные вопросы, породили интерес к относительно новым отклонениям от одобряемого поведения: бандитизму, безумию, гениальности, кретинизму, истерии, алкоголизму и т. д. Это породило споры в общественном пространстве (связанные с аналогичными спорами по сходным темам в иных странах), подпитывавшиеся сформировавшимся в эту эпоху (после Рисорджименто[37]) пессимизмом в отношении нации, государства и правительства (особенно сильным у таких авторов, как ПМ). То был даже двойной пессимизм – как по отношению к способности государства эффективно работать, так и по отношению к качеству населения. Не удивительно, что вопрос волновал и латиноамериканские элиты, тоже озабоченные подобными темами: они испытывали сомнения в том, что вверенный им народ соответствовал чаянием великих мыслителей современности.
Дебаты вокруг кризиса латинской расы и утверждение немцев в качестве наиболее эффективных, но при этом и наиболее жестоких представителей человечества, восходит к тяжелому поражению французских войск от прусской армии в 1870 году. Спор о деградации латинской расы начался во Франции (Quatrefages 1871), но быстро переместился и на территорию Италии, где вполне адаптировался к местному после-реформенному контексту. Спорили литераторы, в дискуссию вступили еще и видные интеллектуалы, такие как Наполеоне Коладжанни (в 1903 году как раз вышла его книга «Низшие и высшие расы, или латиняне и англосаксы») и Джузеппе Серджи (у него вышла книга «Закат латинской расы», в 1900 году) – вдобавок оба они были с Юга Италии{25}. Серджи, как и некоторые другие, выделял в Италии две популяции: одну родом с севера, вторую – с юга, назвав их соответственно лангобардами и средиземноморцами. По его мнению, для них были характерны и разные типы поведения: южане были якобы склонны к «дионисийству», а северяне следовали заветам Аполлона, что делало их вроде как ближе к ариям и могло служить основой для расового превосходства{26}.
Таким образом, существовала довольно тесная связь между южным вопросом и представлениями о «диких народах», стимулируемых еще и новыми итальянскими колониальными амбициями. Дискуссия особо активно развернулась на Берлинской конференции, куда Италия отправила двух важных наблюдателей – одним из них стал антрополог ПМ, вернувшийся буквально околдованным потенциальными возможностями, которые могли бы предоставить Италии колонии (Filesi 1985). Конференция закрепила новую расовую географию мира и соответствующую «геополитику знаний». Англия и Гринвич или Франция и Париж должны были бы оказаться в центре разумного и мудрого мира, в то время как остальные страны сдвигались бы постепенно к периферии. Даже внутри Европы предполагалось создать иерархию в направлении на юг и на восток, в сторону «уменьшения степени развития». Заниматься наукой, особенно социальными дисциплинами, в Италии означало переместиться в среду, отличную от той, что сформировалась в странах «большой науки». Молодые европейские нации, и Италия в их числе, особенно остро ощущали подчиненное по отношению к Великим Нациям{27} положение – и это стало позднее одним из важнейших условий возникновения националистической пропаганды. Со временем она превратилась в риторику Муссолини, выступавшего против «провалившихся плутократий». Обладание колониями и подчиненным населением, таким образом, было важнейшим признаком Великой Нации и неотъемлемой частью дискурса. Согласно решению Берлинской конференции, колониализм в период империй означал непременное обладание колониями{28}. Это напоминает абсурдный критерий, необходимый для получения гражданства в период рабовладельческого режима в Бразилии. Чтобы стать гражданином, свободы было мало – нужно было иметь рабов, которые освобождали бы тебя, помимо прочего, от утомительного ручного труда.
Итак, можно утверждать, что рассматриваемое построение «итальянскости» в течение трех центральных десятилетий вполне доказывает тот факт, что идея нации и национальности, даже если она кажется кому-то единственной и неповторимой, как правило создается на основе транзита транснациональных идей, поскольку они в значительной степени являются копией друг друга. Можно сказать словами Валлерштайна (Wallerstein, 1990), что все национализмы, пытающиеся утверждать исключительность какой-либо нации, определенно стремятся быть практически неотличимыми друг от друга. Путешествия и глобализация способствуют, тем не менее, тому, что идеи обретают новые и уникальные черты, поскольку в любом месте взаимодействуют с историей. Исследование местной трактовки всеобщих идей, как в этой области знаний, так и в других, не решает все проблемы, но расширяет область их применения и делает вопрос о местных особенностях и предрассудках более разнообразным и универсальным. Что же касается проблем расы, этнической идентичности и национализма, то можно сказать, что они представляют собой ту часть социальных идей, которые наиболее активно путешествуют и пересекают национальные границы. Их чаще других цитируют, копируют и клонируют, несмотря на то, что считают, по определению, уникальной характеристикой, подчеркивающей превосходство национального контекста.
Теперь мы подходим уже к непосредственно расовому вопросу, к дебатам о превосходстве одних рас и неполноценности, врожденной или преходящей, других.
Значительная часть представителей позитивистской антропологии утверждала существование вполне измеримой разницы между человеческими группами, называемыми ими расами. Они настаивали на концепции «типа», основанного на морфологии внешности. Идея положила начало физической антропологии Брока и Топинара[38] […]. Верно и то, что конец века выковал инструмент для будущей расистской идеологии: понятие «вырождения», которое распространялось активно с французской территории в направлении Германии и Италии. Противопоставление эволюции и вырождения – самая типичная антиномия позитивистской мысли (Villa 1998: 408).
Эта идеология – продукт специфического знания. Она сама продуцировала как специфическое, так и энциклопедическое знание. Вместе с созданием комплекса знаний, который конголезский философ Валентин Мудимбе (1988) назвал «колониальной библиотекой», собраний книг и письменных отчетов исследователей, служащих колоний, миссионеров и путешественников-естествоиспытателей, имевших дело с Другим и работавших в сфере управления или контроля за Другим в Африке, создавалась также и расовая, скорее даже трансатлантическая, библиотека. В Италии она сохранялась в зачаточном состоянии, находилась только в начале формирования. В Южной Америке ситуация была похожей. Все читали Бакля, Гобино, Геккеля, Лакассаня, Лебона, Тарда, Спенсера, Лапужа, Катрефажа, Гумпловича[39] и того же ЧЛ. В Бразилии самыми распространенными иностранными языками были французский, испанский и итальянский. В то время английский в Италии был известен мало. Когда речь шла о чтении научной литературы на других языках, как правило, имели в виду немецкий и французский. И ЧЛ, и ПМ родились в Ломбардо-Венецианской области и получили образование на немецком. Французский был языком межнационального общения, вдобавок, в случае ЧЛ, Турин был ближайшим к Франции итальянским городом, причем не только географически. И Дарвин, и Спенсер, пользовавшиеся популярностью после перевода на французский, скорее всего без их ведома, способствовали распространению в Италии английской социальной и научной мысли.
Известно, что понятие расы очистили от пыли и трансформировали в эпоху индустриализации или модернизации, а также во время колонизации на протяжении всего XIX века. Колонизации вынудила мир классифицировать и иерархически организовать группы населения в невиданных масштабах, что стало гигантским предприятием социальной инженерии. Как и любая социально-инженерная акция, расизм создавался на базе некой «доктрины». В нее входили позитивистская вера в прогресс, как в науку, проблема вырождения (Pick 1989; Simonazzi 2013), навязчивый поиск чистоты тела и духа (van der Laarse и др. 1998), проблемы неуправляемых, девиантных людей, опасных классов. Все эти аспекты культурной жизни и самоидентификации взаимозависимы, их невозможно отделить друг от друга – разве что только при анализе причин и мотивов. Они проявляются и на местном, и на международном уровнях, взаимодействуя с нацией, но отражая международные изменения и связи. Концепции стояли у истоков новых потребностей и интересов, например, запросов на эзотерику (Gallini 1983), романы приключений, иллюстрированные журналы – их я уже упоминал – рассказывающие об экзотических мирах. Как очень удачно заметил Даниэль Пик (Daniel Pick, 2005), популярностью пользовались романы о превращениях существ: «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Шелли, «Дракула» Брема Стокера и «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Роберта Луиса Стивенсона.
На самом деле, всякое движение в сторону модернизации создает как набор коллективных мечтаний, так и набор страхов. Страх вырождения, расовый упадок, атавизмы, тянущие назад, и деградация цивилизации, казалось, предвещали настоящую катастрофу, которая должна была наступить вот-вот, в первую мировую войну с ее огромным количеством смертей (Pick 2005: 221). Большая часть социальных мыслителей так или иначе говорила о вырождении, как «правых» (Ницше, а позднее Ортега-и-Гассет и Освальд Шпенглер, полагавшие, что история определяется генетикой, и потому ее циклы невозможно изменить), так и «левых» (Фрейд). Это не было, как показали Пик и Симонацци, явлением, ограниченным границами Германии или комплексом теорий, послуживших впоследствии основой для нацизма (как например теория Стюарта Чемберлена), ни вообще чем-то теоретически однородным. Слабая линейность расовой мысли особенно очевидна в случае того же ЧЛ, в частности в отношении его методик. В терминологии ЧЛ постепенно смещался от термина «атавизм» к термину «вырождение», особенно когда в нем зрело разочарование в инновационной силе Рисорджименто. Можно добавить, что к концу жизни ЧЛ начал сомневаться во врожденном превосходстве белой расы, поскольку, по его мнению, она так же страдала от вырождения. Особенно мучились обе ее так называемые «подрасы», казавшиеся когда-то исключительно чистыми и изолированными.
Давайте теперь поподробнее заглянем в контекст его расовой теории. ЧЛ неизменно, порой даже излишне, цитируют в поддержку расовых идей и расизма. Активнее всего его мысли используют для оправдания расизма, как вы увидите в дальнейшем, в Южной Америке. На самом деле, здесь нужно сделать двойное пояснение. С одной стороны, в общем объеме его трудов эти вопросы занимают совсем небольшое место{29}. С другой – обвинять автора в расизме на основании того, что он в работах цитирует главных авторов расовой идеи, своих современников – это анахронизм. Он ведет к отвлечению внимания от трудностей, с которыми сталкивались такие исследователи, как ЧЛ, Нина Родригес и Фернандо Ортис (ср. Corrêa 1996: 57){30}. Это не значит, очевидно, что ЧЛ не был расистом, однако:
Будучи ученым, Ломброзо, как и многие его коллеги, разделял расовые идеи второй половины XIX века. Невольная простота, с которой он использовал расистские категории, сопровождалась стремлением к количественной точности, эпистемологической путаницей и использованием любых «фактов» для подтверждения собственных знаний, но не противоречила его опыту и не препятствовала расистским взглядам на человеческое разнообразие, составлявшим основу европейского здравого смысла той поры. Теоретические установки, взятые Ломброзо за основу для его школы, были определенно уязвимы для ошибок натурализма, несмотря на то что расизм не исчерпывал это дискурсивное пространство. Отказ от полигенизма[40] в пользу эволюционных теорий, пропасть между дарвинизмом и ламаркизмом заглушали суждения о трансформируемости всех рас (Nani 2009: 173).
То была эпоха, которую я определил бы как время «расовой непринужденности», вслед за Луиджи Кавалли-Сфорца (см. Cavalli-Sforza e Padoan 2013). Он называл ее временем «расовой религии»: ошибочной, но твердой веры в существование рас, характерной для западной мысли конца XIX века{31}. Подобной верой, до определенной степени, были увлечены даже такие серьезные антирасисты, как Вильям Дюбуа и Жан Фино, который в главном труде Le préjugé des races[41] (1906), одном из первых академических изданий, призывал выступать против международного расизма и исследовал расовый вопрос{32}. Многие интеллектуалы той эпохи были глубоко убеждены в превосходстве Европы над остальным миром, прежде всего над «цветными людьми». Поэтому совсем не стоит удивляться тому, что идеи ЧЛ использовались в том числе и для оправдания расизма.
Как того требовало его время, ЧЛ читал Гобино, бывшего иконой тех лет{33}, а также Луиса Агассиса, ставшего известным в США и в Европе на последнем этапе, благодаря трудам по полигенизму. Читал он и других специалистов по расовым исследованиям, климатологов и биологов: Катрефажа, Ратцеля и Бакля. Весьма популярным в те годы был биоэкологический детерминизм. Размышления о расе и сами расисты влились в интеллектуальный контекст новой, молодой страны, в которой, как полагали интеллектуальные элиты, население было еще в состоянии первичной плазмы. По мнению ЧЛ и его школы, народ должен был формироваться по образу и подобию туринской буржуазии. Насколько же глубоко проникли расистские убеждения в мышление ЧЛ и насколько они соответствовали настроениям эпохи? В Калабрии в 1862 году было опубликовано его первое эссе в виде брошюры. В нем присутствовали расистские нотки по отношению к южанам, которые не ограничивались калабрийским контекстом: якобы преимущественно семитское население западной Сицилии выступало более агрессивно и импульсивно, чем преимущественно греческое население Сицилии восточной. Термин «семитский», однако, в те времена он использовал совершенно нейтрально, без малейшего унижения, в отличие от будущих упоминаний. Тем не менее, на фоне поляризации между Югом и Севером, доминировал ломброзианский образ разделенной, даже несмотря на общие беды Италии, (Frigessi 2003: 362). Благодаря выводам этой книги и трудам своих коллег и учеников, Альфредо Ничефоро, Джузеппе Серджи и Сципио Сигеле, ЧЛ разработал модель Италии, поделенной между двумя большими народами – или расами – с совершенно разным поведением и психологией. «Расе темноволосой, средиземноморской, “проклятой”, беспокойной и импульсивной, склонной к слабовольному индивидуализму, противостоит светловолосая раса ариев, демонстрирующих дух сплоченности, более выраженное чувство “организованности”, социальную ответственность и способность приспосабливаться к коллективной дисциплине» (Frigessi 2003: 364). По его версии, криминальные объединения южан, такие, как мафия и каморра, были всего лишь союзами дикарей, примером варварства и плодом застарелых обострившихся тенденций.
Со временем ЧЛ изменил подход, обратив внимание на объяснение радикальных тенденций с помощью истории и экономики, исторической эксплуатации сельского населения Юга и снизив значение этнико-расового происхождения и гигиены. Как уже было сказано, подобные теории о южанах, как об отдельном биоэкологическом типе, встретили серьезное сопротивление со стороны Наполеоне Коладжане, Гаэтано Моска, Вилфредо Парето (последний назвал антропологию ЧЛ «астрологией»), а позднее и со стороны Антонио Грамши. Тот уделил позитивистской школе серьезное внимание в «Тюремных тетрадях», но, тем не менее, все ученые соглашались с утверждением, что Италию разделяли две сущностно и исторически различные группы населения. Даже для социалистических мыслителей конца XIX века, в целом разделявших биоэкологический детерминизм ЧЛ, Юг был всего лишь этакой Вандеей. Она способна только на жестокие бунты, лишенной и собственной буржуазии, и настоящего пролетариата, и потому неспособным к социалистической организации. Интересно, что подобные оценки Юга оказались схожими с мнением Энрико Ферри о готовности стран к социализму во время его путешествий в Южную Америку. Как мы убедимся позднее, он не считал регион достаточно созревшим для настоящего социалистического движения.
В 1871 году ЧЛ опубликовал брошюру «Белый человек и цветной человек», написанную просто и доступно для конференции, предназначенной для непрофессиональной публики. Приведем некоторые цитаты оттуда. Как писал автор, относительное единство происхождения не исключало «моральную» разницу между белой и цветной расами, выраженную «по меньшей мере так же ярко, как и в анатомическом плане». Чернокожие якобы отличались сниженной физической и моральной чувствительностью, в них преобладали такие качества, как сила, антропофагия, жестокость, отношение к женщинам, как к рабыням. Существовали, по его мнению, и интеллектуальные различия между расами, и это доказывал их язык, «верное и вечное зеркало человеческой мысли». Готтентоты, носящие сегодня название «кой-коин», привлекли внимание ЧЛ, как и многие их современники, и были им описаны на основании их языка как люди, аутентичные ископаемым предкам. Щелкающие согласные, характерные для языка готтентотов (эти звуки присутствуют также и в языках коса или зулу), «невозможны в европейских языках», а «Блек{34} сравнивал их с криками местных обезьян-гиббонов, уловив в них новое доказательство их родства» (Lombroso 1871: 32).
Религиозные верования в низших расах тоже считались более примитивными, поскольку религия, как язык, якобы была надежным зеркалом человека, созданного по небесному подобию. Расы якобы превращались из «негров» в «желтых» и «белых», сохраняя примитивный тип только там, где «никакие обстоятельства или никакое разнообразие климата не сказывались на них». Интересно заметить, что Бразилия появилась уже в самой первой главе, названной «Связи между расами»: «В Бразилии браки между неграми и представителями латинской расы не приводят к плохим результатам{35}. Конечно, совсем не так в Африке, где, как говорил, цитируя местную поговорку, человек более чем беспристрастный, Ливингстон: ‘Бог создал белых; не знаю, кто создал черных; но метисов создал точно дьявол’; он добавлял, что видел всего одного португальца-метиса, обладавшего отменным здоровьем» (там же: 15). В книге, весьма скудной на цитаты и библиографические ссылки, тезис ЧЛ о том, что именно в Африке следовало искать «потерянное звено» между человеком и антропоидом являлся свидетельством мировоззрения, в котором смешались Дарвин и Ламарк. Наследственность играла примерно такую же роль, как вмешательство человека. Труд основан на колониальном здравом смысле и всего нескольких опубликованных в период между 1840 и 1850 годами текстах.
Когда ЧЛ писал «Белого человека и цветного человека» и планировал первое исследование расы, ему было всего 25 лет, и он только вернулся со второй войны за независимость, где служил врачом-добровольцем (1859–1860). Люсиа Родлер, в предисловии к недавнему переизданию книги, писала: «Излагая свою идею ‘метаморфозы’ (литературный термин, встречающийся в его тексте не единожды), Ломброзо показал, что не был строгим дарвинистом. Используя выводы Ламарка, он утверждал, что человек изменяется прежде всего тогда, когда подвергшаяся изменениям внешняя среда диктует адаптацию его органических детерминант. А затем они передаются по наследству последующим поколениям» (Lucia Rodler 2012: x). Зооморфные тела и отсталые привычки могли таким образом превратиться в европейские ценности и модели симметрии и цивилизованности. ЧЛ рассуждал, аргументируя высказывания посредством физиогномики. Он полагал, что формы тела должны были бы соответствовать внутренним качествам, обладать способностью развития. Белый человек вообще получался идеальным красавцем из-за удивительной гармонии форм. ЧЛ использовал термины «раса» и «вид» не в узкоспециальном смысле, а как типологию отсталости или прогресса. Окружающая среда и климат, по его мнению, усиливали биологическое наследие, а не стирали его. Какова же была связь между преступником, выделением твердого ядра атавизма в огромной массе случайностей и расовой теорией? Девианты описаны примерно так же, как цветные люди, и не всегда ясно, если рассматривать идеи на протяжении лет, верил ли ЧЛ в возможности изменений (там же: xi). ЧЛ больше волновали время и обстоятельства в истории конкретной личности, чем долгие и анонимные процессы дарвинизма. За период между первой брошюрой и последним исследованием интересы ЧЛ сместились в сторону поиска более социальных и менее биологических причин, скорее к интересу к иной культуре, чем к культурной иерархии. Вероятно, ЧЛ осознал вырождение Запада, а не терзался из-за сомнений во врожденном превосходстве европейской расы. Как утверждает Джервазони (Gervasoni, 1997: 1101), Ломброзо «никогда не отказывался от убеждения в том, что преступные наклонности, девиация в целом, были результатом взаимодействия биологических отклонений с социальными условиями. Первые определяли серию элементов, усиливавшихся впоследствии социальной средой». Риторика вырождения в социальной среде укладывалась таким образом в три основных темы, свидетельствовавших о сложных связях социалистических и расовых идей: телесная деградация, борьба классов как конфликт между «расами» и вырождение буржуазии.
В «Этиологии убийства» ЧЛ использовал расу как фактор экологического детерминизма. Он выделял также «внутренние расы» во Франции и Италии, такие, как евреи и цыгане (здесь «раса» была эквивалентом этнической группы, или просто населения). Во введении к книге аргентинца Драго «Прирожденные преступники» (1890) ЧЛ старался объяснить, почему Школа позитивизма имела такой успех в России и Латинской Америке, и, наоборот, вызвала слабый отклик в Европе, за исключением Испании и особенно Португалии. Он показал два главных аспекта этого способа трактовать расы: 1) они не стабильны 2) способны деградировать и регенерировать.
Тот, кто хотел бы найти объяснение этого странного географического распределения новой школы, вероятно, должен обратиться к моей теории о том, как противоречиво, на первый взгляд даже парадоксально, старение расы влияет на гениальность. Чем старше раса, тем больше источников неврозов и гениальности в ней можно обнаружить, на фоне деградации. В то же самое время это и причина того, почему среди населения распространяется сопротивление против любого открытия […]. Среди чернокожих и индейцев, пока они не приобщатся к цивилизации, гораздо реже встречаются сумасшедшие. И в Северных американских штатах, больших любителях всего нового, создателей самых великих произведений, количество безумцев выше, чем на юге, где доминируют консерваторы […]. Евреи, давшие миру самое большое количество гениев по сравнению с другими, породили и невероятное количество психов […], количество сумасшедших растет вместе с цивилизованностью […]. Это соотношение между числом гениев и невротиков (почти всегда дегенератов), заставляет нас поверить, что можно объяснить противоречивый факт: народы, в массе ультраконсервативные в политике и в религии, порождают великих революционеров в разных областях человеческой деятельности […]. И у нас, в Венето, в Тоскане можно наблюдать в среде консервативной и привязанной к церкви расы, появление новаторов в науках, литературе и религии. И наоборот, народы в основном новаторские, как русские или латиноамериканцы, не могут похвастаться революционными научными или религиозными достижениями, но быстро усваивают революционные идеи и открытия других […], более старые, более консервативные расы чаще подвержены ментальным заболеваниям и проявлению у некоторых индивидуумов гениальности. Среди остальных представителей расы действуют традиции, еще больше привычек и старческое истощение, способствующие безумию и индивидуальным неврозам – все это подталкивает к стабильности […]. Наоборот, более молодые расы (не измученные эксцессами цивилизации), не обладают всеми недостатками старой расы и не имеют ничего против обновления жизни (в родственных отношениях, в мобильности и т. д.), способствующего увеличению количества невротиков и новаторов. Так новые идеи, возникшие в старой [курсив мой] Европе, вызывают у нас истерию из-за отсутствия не тех, кто их создает, а тех, кто их воплощает. Убеждения и мысли смогут в Новом Свете обнаружить тех, кто их оплодотворит и воплотит: так вдохновляющий плод виноградной лозы, первое утешение и первый грех Азиатского патриарха, возвращается измененным и улучшенным новым миром, который так долго казался чужим. Таким образом и политическая свобода – истинная и утопическая мечта или завидная цель Старого света, пускает ныне прочные корни в Северной и даже частью в Южной Америке, из которой великие европейские мыслители будут черпать новые силы для трудов, и, в конечном счете, для последнего взгляда на удовольствия ненадежной и высмеиваемой жизни (Drago 1890: xxxviii-xxxix).
Сегодня эта длинная и актуальная цитата особенно важна для эпохи массовых миграций на Американский континент, когда идеи старого и нового континентов звучат в контексте, определяемом глобализацией, новыми мигрантами, неонационализмом, популизмом и кризисом идентичности. С помощью нее ЧЛ, казалось, отсылает нас к Ницше: существуют люди и расы дионисийские, которые сходят с ума, и аполлонические, более спокойные и не такие новаторские, производящие меньше психов и меньше гениев. К тому же он, похоже, продолжает и подпитывает интеллектуальную дискуссию о миграции, колонизации и разных континентах, которая впоследствии превратится в путешествия Энрико Ферри по Южной Америке. Важно также и упоминание того «факта», что чернокожие и дикари способны цивилизоваться и таким образом превратиться в невротиков и гениев. Выходит, расы у Ломброзо были все-таки более подвижны, чем у иных авторов, его современников.