
Полная версия
Щенок
Будь во мне силы, ты бы уже сдох.
Дана ведет плечом, ее передергивает. Выдохнув снова, она выходит в комнату, пальцы касаются выключателя, распахивает шкаф. Нужно забыть о нем, как забывают о кошмаре утром, – он останется в своем городе, а она спрячется здесь, дома, нет, не спрячется, она постарается жить. Дана втягивает носом воздух, задерживает дыхание, чтобы не расплакаться. Страх смешивается с ненавистью в страшный черный вихрь, и Дана прижимается лбом к прохладной двери шкафа. Долго это продолжится? Долго бояться тени? Долго представлять перед сном, как он издыхает? Представлять этот влажный, булькающий звук, последний хрип? Представлять, что она физически сильнее, что она тоже в моральном праве – опьянеть от безнаказанности, почувствовать, как ведет голову от власти над его жизнью, хоть разочек встать с ним вровень? Наступить каблуком на горло и давить, чувствуя хруст гортани, увидеть, как гаснет взгляд, как сменяется ужасом надменная ухмылка!
Нет, Дана, конечно, не такая – и ни с кем и никогда, кроме него, ведь он практически уничтожил в ней человека, практически убил, неужели Дана не заслужила людской справедливости? Не по суду, по-честному, чтобы он тоже узнал, каково это – когда близкий человек стоит над тобой с ножом? Может быть, нет никакой кармы и божьей длани, может, и закона нет – ни высшего, ни человеческого, и зло всегда побеждает, загоняет добро в гроб и живьем хоронит? Если над ним никакого закона нет, значит, над Даной тоже, значит, она так же, как и он, может?
Усмешка кривит губы.
Хороший настрой для клуба.
Пальцы бегут по вешалкам, Дана снимает платье. Хочется быть красивой. Вот самой красивой, чтобы показать, что в тридцать четыре – она еще вообще ничего, даже очень ничего! Стройная, даже худенькая, пусть с маленькой грудью, но в целом-то ничего, а? Только волосы, кажется, сыпятся уже, да и спать в десять вечера уже просится, ну, Оля, блин, как че придумает… Дана подкрашивает губы бледной розовой помадой, поправляет кудри, осматривает себя – ну, нормально. Кости бедер выпирают немного, но в целом нормально, а? Не мышь ведь я? Хватит трястись! Хватит о нем думать – о себе надо! Дана жмет на атомайзер изумрудного флакона Tom Ford, вдыхает душистое облако. Это подарок папы, привезенный из-за границы, и духов осталось совсем немного. Вот из-за чего горевать нужно! К черту все! Может, даже выпью! Может, даже парня найду на вечер, может, даже молоденького совсем, чтобы лет тридцать, нет, двадцать пять! Хватит! Мой дом – крепость, и монстров под кроватью нет!
Уже в клубе настроение «взять мальчика» улетучивается вместе с алкогольными парами из коктейля Оли. На столе залита пивом тарелка к пенному: чипсы со вкусом малосольных огурчиков, кириешки, сыр-косичка. Музыка басит в костях, вместо «Рефлекс» играет непонятный клубняк, под который и не танцуется даже, а Оля вообще накидалась и висит на бывшем. Она даже за столик его позвала, чтобы не бросать Дану, только вот они каждые десять минут отлучаются в туалет, чтобы Оля поправила помаду – и возвращается Оля всегда с размазанными губами и сальным взглядом. Красавчик, который клеился в начале вечера и терся бедрами сзади, исчез, будто и не было, и Дана сидит, грустно подперев щеку кулачком. Нольпятка «Эссы» с ананасом и грейпфрутом давно выветрилась, и оставлять в прихожей ключи от «Пежо» теперь кажется плохим решением.
С каждым часом толпа становится все пьянее, и Дана только удивляется, как парни липнут ко всем, кроме нее, – но с каждым часом удивляется все приятнее. Нет, они пытаются, подходят, дышат перегаром, потом отходят к бару – и, возвращаясь, проплывают мимо столика, бросая на Дану какие-то испуганные взгляды. И ладно. И к лучшему! Оказывается, быть хищной самкой хорошо дома у зеркала, виляя попой под Эминема, а среди парней, пахнущих водкой и потом, хочется как раз-таки прикинуться мышкой, и желательно мертвой, чтобы ни один пес не решил ткнуть мордой дохлую тушку.
Ольга плюхается на диванчик рядом, рот – месиво из помады и слюней, она пьяно икает, прикрыв губы ладошкой, наклоняется к самому уху, чтобы перекричать музыку, и от нее пахнет мужским одеколоном и сладкими газированными коктейлями.
– Дан, ты не обидишься? Мы это…
Дана закатывает глаза. Ожидаемо. Конечно. Обыкновенный сценарий. Дана поднимается, схватив сумочку, смотрит на подругу с разочарованием, но затем смягчается, напряженные плечи опускаются, морщинка на лбу разглаживается.
– Да езжай ты куда хочешь, Оля. – Дана качает головой, добавляет тише: – Все равно сама хотела домой идти.
Чмокнув подругу в лоб, Дана уходит в гардеробную, накидывает шубку. На выходе охранник, которому показывают содержимое сумочек, стоит с каменным лицом. На крыльце накурено, кто-то, перекинувшись через перила, рыгает на снег, Дана морщится. Заказать бы такси, но блин, так и не зашла в КБ, не закинула денег на баланс, на звонок не хватит. Пальцы гладят клавиши, можно взять «обещанный платеж» – или пройтись, тут недалеко, да и не поздно еще. Дана выбирает прогулку: идет, прижимая сумочку к бочку, под желтым светом фонарей, мимо недавно открытой «Монетки», мимо центрального рынка – ночью он похож на кладбище чудовищ. Железные каркасы павильонов, припорошенные снегом, похожи на кости, и Дана ежится.
С неба валит белым, снежинки застревают в меху шубы, тают на щеках, остаются в волосах и на ресницах. На улице вроде люди есть, но Дане как-то неспокойно, свербит промеж лопаток, она озирается, сначала незаметно, потом уже открыто, оборачивается на прохожих. Взгляд выхватывает из темноты облупленную вывеску магазина «Продукты», металлический забор с белыми пятнами клея, горбатый сугроб, черную пасть подворотни.
Тень?
Спина деревенеет, волоски на затылке встают дыбом, позвоночник простреливает электрическим разрядом, Дана узнает этот животный рев внутри, она выучила этот тревожный звон за время жизни с ним: беги.
Даня?
Нет, откуда ему здесь быть…
Маньяк?
Пьяный с клуба?
Господи, почему здесь так темно? Куда все делись? Почему ни одной машины нет, ни одного окна не горит?
Ускоряется, бежит почти, вот знакомая арка, вот дверь подъезда – двадцать метров всего, каких-то двадцать шажочков, быстрых, скорых, рука с «таблеткой» от домофона тянется к двери, господи помоги,
удар прилетает сбоку, в голове кто-то кричит: беги!
Она стирает ладони о жесткий наст, коленом попала в торчащую арматуру, колготки с треском расходятся по ноге. Дана боится поднять голову, она снова на кухне, среди осколков сервиза, подаренного на свадьбу бабушкой, мамой Игоря, и в руки впиваются крошки стекла. Силуэт закрывает свет, она его узнает по запаху сигарет – еще дорогого парфюма, звериной злобы. Так пахнет ночной кошмар, и сейчас он кровью Даны зальет сугробы.
– Здравствуй.
Голос у него не изменился совсем, такой же страшный, глухой, властный – тело Даны застывает, сердце глохнет: я мышь, я дохлая мышь, уходи, уходи, не трогай! Слеза капает на руку, бежит к земле по костяшкам. Я мышь. Я мышь… Будь во мне силы, ты бы давно сдох, я бы забралась тебе в горло, вцепилась бы зубками в язычок, ты бы сдох! Дана сжимает пальцы, ладонь превращает в кулак.
Я не была готова, застал врасплох – но дай мне выжить сегодня, и ты пожалеешь об этом завтра.
– Здравствуй.
Голос молодой совсем, удар страшный, глухой – с этим звуком ломается кость, силуэт ведет, бывший муж оседает в снег. Дана смаргивает, глазам не веря: тень над ней шире, выше, крупнее, фигура совсем другая, в свете фонаря мелькает светлая макушка, Даня падает мужу на бедра, седлает, вдавливая весом в землю, кулак врезается в скулу – раз, голова бывшего мотается в сторону, черные брызги веером летят на белое. В нос – два, хруст хряща влажный, мерзкий, нос проваливается внутрь, касается кончиком щеки, в губы – три, и зубы срезают с костяшек мясо, он вслепую пытается вцепиться Даньке в лицо, в глаза, толкнуть в грудь, хоть что-то сделать; нет, не сделаешь нихуя, я тебя, тварь, в асфальт вкатаю, на твои мозги посмотрю изнутри, я тебя, тварь, кулаками, пока не начнешь хрипеть; ты как щенок скулишь и как щенок глядишь, удар, еще, удар, еще, еще, я вижу черным, я вижу красным, я ни черта не вижу – ты никому не скажешь, что я больной, что отбитый на голову, конченный, что любовь больная,
прости, прости, я тебя убиваю!
Я тебя убиваю, чтобы ты никогда
никому ничего ни словечка…
чтобы… произнести
КОСТЯ, ПРОСТИ!
Движение сбоку, Даня краем глаза косит на Дану и замирает вдруг, улыбается, как дурак, вот она – сбывшаяся мечта, моя будущая жена, ради тебя, Дана, я их всех – в гроб! Бедная моя лапочка, содрала ладошки, ударилась коленкой, Дана, я синячки зацелую, ранки и боли слижу, сяду у ножек и стану в глаза смотреть: только погладь, прошу! Только меня не бойся, тебя я не укушу!
Секунды хватает – мужик под Даней бросает кулак вперед, тяжелым перстнем подбородок рвет, голова Дани дергается назад, на снег плещет горячим красным. Бывший Даны сбрасывает Даню с себя – успел, сучка, – пинает в грудь и, хрипя, за сломанный нос хватается, изворачивается ужом, переворачивается на бок, не встает – куда там, – гребет снег руками, пытаясь отползти подальше.
– Псих… Ты псих… – булькает он, давится кровью.
Даня садится, опускаясь на икры задницей, улыбка на губах дурная, опасная, в руке сверкает лезвие, медь на зубах слаще сахара. Дана вскрикивает коротко, закрывает рот руками, прижимается лопатками к холодной и грязной стене дома.
– Ты, дядя, психа не видел, – поднимается медленно, ножом крутит, пробует рукоять. Только бы Дану не испугать, не дать сбежать; нам еще о многом поговорить нужно. Например, об этом типе из клуба, который терся членом о твою задницу, Дана, ну это совсем пиздец! Даня смотрит на Дану, с любовью почти, больной нежностью, делает шаг навстречу к бывшему мужу. Это он тебя, Дана, мучил? – Закрой глаза, Дана.
– Да черта с два, – бывший кое-как поднимается на ватные ноги, стоит, шатаясь, – А ты… – он харкает бордовыми сгустками в сторону Даны, злоба пересиливает боль, – ты в двенадцатой живешь! Жди гостей, шлюха!
Тьма прячет его быстро – беги, беги, сука! Я тебя найду, кровью ссать будешь! – телефон в кармане вибрирует раз в сотый уже, но Даня плевать хотел. Протягивает ладонь Дане, притягивает к себе – но дружески почти, хотя внутри все кричит: раскрой пасть, проглоти, съешь! Хрупкая, тоненькая, всхлипывает, снег с пальцев стряхивает, Даня жмется лбом к виску.
– Бывшего как зовут? – спрашивает хрипло, дышит часто от близости, от адреналина, от желания вогнать нож под ребра. Дана молчит, смотрит на подбородок. Даня слегка сжимает за плечи: – Дана? Имя!
– Д-дима, – Дана не отвечает сразу, испуг сглатывает. Белая, словно снег, снежинки на щечках тают, губы с трудом шевелятся. – Дима Бахтин… Кровь… У тебя кровь тут…
– Да ерунда, – пожалей меня, поцелуй. – До свадьбы заживет.
Даня Дану заводит в квартиру, прикрывает дверь. Даня спокоен, он стряхивает боль с руки; Дану колотит крупно, всем телом, зуб на зуб не попадает, она шубку прямо на пол сбрасывает, бредет по стеночке до комнаты, и дом не крепость больше, стены картонные, дверь – фольга. Тишина такая, что слышно тиканье часов, даже холодильник не гудит; за тюлем в окне крупные хлопья снега кружатся под фонарем. Даня усаживает на диван, опускается на корточки перед ней, горячие ладони кладет на икры, забирается пальцами под порванный капрон; с подбородка на ковер тянется густая багровая нить. Я бы тебя целовал везде, я хочу рядом упасть и в тебе пропасть – но надо себя удержать в узде и надеть намордник себе на пасть.
– Ты не бойся, Дана, – голос низкий, гипнотизирующий. – Пару дней он не сунется точно, будет раны зализывать.
– А если сунется? – вытирает слезы пальцами, дрожит вся. Лапочка моя.
– А если сунется… – в руках оказывается нож – с берестяной ручкой, в крепких ножнах, как положено, он подает ручкой вперед. – Держи. Зверей отпугивать.
– А если сунется, я его ему в глаз воткну, – говорит с решительной серьезностью, но нож не принимает, снова всхлипывает и вдруг, задыхаясь, жадно глотает воздух, обхватывает себя за плечи, смотрит с ужасом куда-то в подбородок Дане. – Не сунется… Не сунется…
Умничка моя. Кладет нож рядом, ладонь бедра касается, опускается по ткани платья, скользит по коже, по сгибу колена, ложась на изящную дугу икры. Смотрят в лицо друг другу, и Дане хочется щекой прижаться, чтобы как в детстве, чтобы вдруг оказаться дома, чтобы только с ней рядом. Телефон оживает опять в кармане, вибрация злобная, настойчивая, Даня знает, что это Настя, он сбрасывает вызов не глядя даже, и снова руки кладет на икры.
– Слушай, – подается чуток вперед, в глаза снизу вверх заглядывает. – Ты переезжай ко мне на время. Ну, ко мне, в девятую, – поясняет мягко, спускается к щиколоткам, большими пальцами гладит косточки. – Он же тебя здесь, в двенадцатой искать будет. У меня бедно, Дана, но чисто.
– А Андрей? – Дана моргает, не понимая, боже, да девочка в глубоком шоке. – Не сунется?
– Так Андрей съехать хотел, – Даня облизывает губы, чувствует языком корочку на ране, – тесно нам. Он к матери вроде собрался. Ты давай сейчас спать, – поднимается, укладывает Дану на диван, прямо так, в платье и порванных колготках, помогает поднять ножки, накрывает пледом, подтыкает края. – Я с Андреем поговорю, чтобы он съехал побыстрее. Прямо сейчас пойду и решу вопрос, ладно? Ты спи, ничего не бойся. Я дверь захлопну, никто не войдет.
Дана глядит испуганно, как котеночек, и Дане умереть от нежности хочется. Тушь размазана черными кругами и темными дорожками, осыпалась мушками, губы искусаны, помада почти съедена. Боже, что я сейчас сделаю, что бы я хотел с тобой сделать, Дана, если бы ты спросила – ночи бы не хватило, чтобы обо всем рассказать. Он снова опускается на корточки так, чтобы видеть ее лицо.
– Помнишь, я как-то боялся в школу идти? – если сейчас дотронусь, прядку уберу за ушко, ей будет много? мне – мало? – Ты тогда в щеку поцеловала, чтобы я знал, что ты весь день будешь со мной. Можно я тебя поцелую?
Дана не отвечает, только кивает, приходя в себя, закрывает глаза, и Даня привстает, жмется губами к коже – мучительно нежно, влажно, царапая ранкой. Замирает, прикрыв дрожащие веки, вдыхая запах, умирая от желания прикусить, спуститься ниже, вести языком по линии челюсти, лизать подбородок, шею, ласкать плечо – господи, горячо! Член дергается в штанах, блять, стоит колом, я хочу лечь рядом, хочу лечь голым, скажи, что я псих, наркоман, шизоид —
но как же меня ломает, ведет, как же кроет!
Надо валить, пока жадность держу в узде,
пока сжата пасть – блять, я в такой беде,
дай же еще поцелуй украсть!
– Спи, – выдыхает в висок, отстраняется резко.
Дверь захлопывает, как обещал, дергает, проверяя, – заперто, хорошо, не войдет никто. Спускается, перепрыгивая через ступеньку, подсвечивая фонариком на «Сименсе». До первого этажа, до квартиры с дверью, обитой дерматином, стоит минут десять, дышит, как загнанное животное, лбом в ледяную дверцу щитка упирается, бугор твердый ладонью мнет – блять, спадай давай, стояк ебучий, не время сейчас, вообще не о том надо думать. На ум приходят тела вращения, дано, Дана, объем двух шаров, нет, не то, не туда вообще… Твою мать, знаю, куда, но туда пока не войти.
Успокойся, успокойся, успокойся.
Когда дыхание становится ровнее, в штанах – свободнее, Даня сдавит кнопку звонка с силой. Сотовый снова разрывается вибрацией, жужжит в руке, как пойманная оса, Даня жмет сброс. Пошла нахер, Настя, не до твоих восемнадцати, не до твоего жалкого шантажа. Дверь распахивается, в нос ударяет аммиачный запах кошачьей мочи, на пороге появляется тетя Нина. Щурится спросонья, поправляет цветастый хлопковый халат, лицо помятое, отечное. В коридоре свет горит, и Даня видит обои под кирпичную кладку с плющом.
– Данька? Ты че?
– Да вот теть Нин, – показывает на рассеченный подбородок, вздыхает горько, – не в духе сегодня, поссорился что ль с кем. Вроде бросила баба какая-то… – машет рукой неопределенно, лезет в карман и достает три сотни, лежащие в кармане на всякий случай, – вы, теть Нин, извините, что поздно. Если не принесу, он меня убьет. Продайте мне две бутылочки? Тут вот вроде как должно хватить, может, уснет хоть…
Подает сотенки, облизывает губы – давай, сбегай за отравой.
– Ох, ты сам-то хоть с ним не пей… Не начинай. – Тетя Нина забирает деньги и шаркает внутрь коридора, – щас, щас…
Получив звенящий пакет, Даня улыбается жалостливой, благодарной улыбкой.
– Да что вы, теть Нин. Я ни капли. Спасибо. Вы меня спасли.
Вы даже не представляете, как вы нас всех спасли.
Свет горит на кухне, Даня прикрывает дверь и запирается на два замка. Больше из этой квартиры не выйдет никто. Снимает тяжелые зимние кроссовки, наступая на пятку, бутылки звенят громко, оглушительно почти. Даня осматривается. Стыдная, пустая бедность. Линолеум в ромбик, истертый ногами до бледных полос; бумажные обои с розочками опрятные, но уже тусклые, бесцветные почти, бледненькие; там, где когда-то висели зеркала и полки, торчат ржавые гвозди. Все выпотрошено и продано. Мерзость. Разве это жизнь? Даже не существование.
Проходит в кухню: Андрей сидит за столом и ковыряет бледной алюминиевой вилкой жареную картошку, в которую вбил яйца. Желтоватые дольки с коричневой коркой порезаны неровными прямоугольниками и щедро заправлены «Провансалем» из синей пластиковой баночки, в желтке плавает кусочек белого хлеба. Руки, как всегда, трясутся, и вилка дрожит: Даня прекрасно знает – это абстинуха, сейчас, наверное, у Андрея давление шкалит. Отчим ест с чувством, кряхтит на особо нажористом куске, в уголках рта и на бороде остаются крошки. Пакет звякает, и Андрей поднимает глаза, вытирает сопливый от жара нос большим пальцем. Глаза блестят, он сглатывает.
Стопки в доме всегда есть – Андрей все готов вытащить, даже холодильник, но стопка стоит себе в шкафу, как грааль. Иногда, когда отключают свет, Даня ставит в нее толстую желтую свечу, а больше, в целом, такая посуда дома не нужна. Раньше, когда Анюта еще была жива, Андрей выпивал вместе с ней, вот тогда стопки доставали часто, даже целый стол порой накрывали: соленые огурцы и помидоры плавали в рассоле, в хрустале, еще не проданном, краснела хреновина, в стопке потела водка. Даня только гадал, откуда брались банки с соленьями, ведь дачу толкнули сразу после смерти бабушки. Может, приносили собутыльники, может, давали соседи, черт его знает.
Даня ставит стопки на изрезанную ножом клеенку – надо бы заменить, разливает спиртное. Пахнет так же, как тогда, когда Анюта была жива. Резкий, неприятный запах синяков на теле, заплетающегося языка, обрыгавшейся матери, распластавшейся в коридоре в собственном ссанье. Андрей тут же тянется своим трясущимся крючком, хватает стопку и опрокидывает в рот, не поморщившись. Даня молча подливает, и Андрей снова пьет.
– Че это за аттракцион щедрости? – опрокидывает опять стопку, кряхтит от удовольствия, занюхивает куском хлеба. – Родного отчима пожалел, что ль?
– Да так. – Дана садится напротив, двигает бутылку ближе к Андрею. – Ты пей, не стесняйся.
– Да с хуяли бы я застеснялся, – еще одна стопка улетает в прожорливое нутро. – Да-а-а, житуха!
Водки осталось меньше половины, Андрей глядит уже слегка окосевшим глазом.
– А ты че побитый весь? Подрался с кем, что ль?
– На льду упал. – Даня пожимает плечами. – Скользко, пиздец.
– Ясно, ясно, – бормочет Андрей, набивает рот картошкой, но Даня, взявшись за деревянную разделочную доску, которую отчим использовал для подставки, тянет сковороду к себе.
– Ты пей, не отвлекайся. Веревку-то купил?
Андрей выпрямляется, перестает жевать и тяжело, с трудом проглатывает ком еды, горло движется медленно.
– Там… В ванной… Данька, я, наверное, седня все… Не пью, что ль? Итак не помер чуть…
Даня поднимается решительно, закрывает свет широкой спиной, на кухне сразу становится тесно. Хватает со стола нераспечатанную еще бутыль, открывает движением руки, в мутном, пропитом взгляде Андрея мелькает ужас, он вжимает голову в плечи, прилипает к стене в попытке спрятаться, скрыться, но Даня одной рукой сжимает челюсть отчима, заставляя раскрыть рот, второй – с силой, до скрежета стекла о зубы, проталкивает горлышко, как соску младенцу, – но жестоко и глубоко, до корня языка.
– Пей, сказал.
Андрей давится глотками, водка льется потоком, жжет горло, течет из носа, он хрипит, глаза лезут из орбит, кадык судорожно дергается, скачет вверх-вниз, у уголков рта хлещут слюни и спирт, заливают подбородок, впитываются в засаленный ворот футболки. Отчим вскидывает руки, костлявые пальцы вцепляются в запястья Дани, он пытается выдрать бутылку изо рта.
– Руки! – рычит Даня. – Убрал руки, сука!
Андрей скулит в бутылку, зубы стучат о стекло, он глотает, глотает, глотает, вращает испуганными глазами, и спустя вечность – минуты три, не меньше – бутылка пустеет. Даня резко выдергивает горлышко из глотки отчима, тот содрогается всем телом, издает влажный, рыгающий звук и, громко икнув, обмякает. Из раскрытых и мокрых губ на спортивные треники тянется нить слюны, голова падает на грудь, он бормочет бессвязно что-то. Даня брезгливо морщится, подходит сзади, просовывает руки под мокрые, воняющие потом подмышки и рывком вздергивает тело.
Ноги Андрея волочатся по чистому линолеуму, точно килограммов 70 весит, тараканище. Даня втаскивает тело в темную комнату, бросает на пол, как мешок с мусором. Уходит всего на мгновение – возвращается с табуретом и бельевой веревкой, свернутой в аккуратную петлю, крепит ее на крюк под лампу – когда-то на нем висела тяжелая советская люстра. Надежный, вмурованный на века. Андрей у ног валяется бесформенной кучей, поднять его – задачка та еще, тело как тесто, Даня хватает за пояс штанов и за шиворот, заставляет встать на шатающийся табурет, но он мычит и снова сползает в горизонталь. Даня упирается башкой в тощую задницу, вслепую пытается второй рукой нашарить и накинуть петлю. Голова отчима болтается от плеча к плечу, подбородок утыкается в грудь, петля вот-вот окажется на шее, но Андрей изгибается волной и так и норовит щучкой нырнуть и лоб разбить о пол. Раз, другой, третий.
– Да стой ты ровно, скотина, – шипит Даня. Дыхание у него сбилось, на висках выступил пот.
С пятой попытки удается поставить Андрея ровно, просунуть голову в жесткое кольцо и затянуть узел под ухом. Шершавая пенька впивается в смуглую кожу под кадыком – и отчима прошибает, опора под ногами качается, мутные глаза распахиваются. Даня по взгляду догадывается, что тот осознает себя, стоящим посреди комнаты на шатком табурете и с удавкой на шее. Андрей трезвеет ровно настолько, чтобы осознать – одно движение, и глоток воздуха станет последним. Ноги ходят ходуном, колени трясутся, в воздухе четко, до рези в глазах, воняет, на спортивках Андрея прямо от паха расплывается темное и горячее пятно, быстро ползет вниз по штанине.
Животное.
Менты с Анютой не возились, и вряд ли с Андреем станут. Даня делает шаг назад, руки в карманах – снова сбрасывает звонок. Стоит расслабленно, носком ноги уперевшись в сиденье, и медленно, слегка раскачивает табурет.
– Данька… – Андрей всхлипывает, трясется, веревка скрипит на крючке и впивается глубже, он сует пальцы под удавку, сопли пузырятся у носа, слюна пенится в уголках рта. – За что?
– Анюта, знаешь, даже не спрашивала, – Даня говорит деловито, глядя прямо в распахнутые глаза. – Я тогда картошки с грибами пожарил – во дворе собрал, помнишь, как в детстве, когда ты меня кружкой отмудохал? Ее во сне рвать стало, она на боку лежала, даже не проснулась. Я подошел – и перевернул на спину.
– Даня… Я же…
– Она же как нажрется, все в петлю лезет, – Даня перебивает, сжимает челюсть, толкает ногой табурет сильнее, – слабая она была. На жизнь слабая и на смерть слабая. Хорошо, что я сильнее оказался, так бы мучилась до сих пор. В лесу выживает тот зверь, что другого пожрать может.
– Данька, мы ведь не в лесу! – взвывает вдруг Андрей, срываясь на визг. – Я человек! Человек я!
– А ребенка бил как зверь.
Даня резко ударяет ногой по ножке табурета, деревяшка с грохотом вылетает из-под стоп отчима, тело Андрея ухает вниз, из груди вырывается кряхтящий резкий звук, веревка натягивается струной, слышится сухой и короткий хруст – будто ветку сломали пополам. Ноги бешено молотят воздух, пальцы скребут шею, оставляя борозды, глаза закатываются, лицо наливается густой свекольной краснотой, из горла вырывается сиплый, влажный клекот, тело вращается на крюке, бьется еще в конвульсиях, резинка штанов на щиколотке едва сдерживает жидкое дерьмо, полившееся внутри штанин из расслабившихся кишок. В нос ударяет плотный, теплый смрад.



