
Полная версия
Щенок
– Какие люди и без охраны! Шишкова, ты, что ли?
Мужик – высокий, сухой, лет тридцати пяти, в коричневом пиджаке и темных джинсах – протискивается через узкий коридор, расталкивая сотрудников и гостей редакции. Стрижка короткая, под машинку, лицо вытянутое, скулы острые, и на губах – улыбка. Радостная, слишком радостная, будто он встретил кого-то, кого давно искал. Останавливается прямо перед Даной, закрывая собой, – Даня видит только спину.
Кто это, блять? Почему так радуется?
Коробка давит на руки, пальцы начинают неметь, Даня переступает с ноги на ногу, пытается унять злость.
Да что сегодня за день такой, блять? Кто ты такой, урод? Почему стоишь так близко? Почему она не отходит? Дана?
Хочется бросить коробки, подойти, развернуть этого придурка за плечо и спросить – нет, не спросить, дать в ебальник, чтобы кровь пошла носом, чтобы улыбка слетела с губ, чтобы без всяких вопросов понял: не твое, не трогай, не смотри даже. Но Даня только стоит и пялится на коричневый пиджак. Наклоняет голову, пытается поймать взгляд Даны, но она смотрит на мужика, и лицо у нее странное – растерянное, что ли, виноватое даже.
Виноватое.
Правое веко залипает, и Даня сжимает челюсть.
Перед кем? Перед ним? Передо мной? Дана, ебтвою мать, ну что за день сегодня!
Даня подмигивает Дане, пытается показать, все нормально (ненормально!), что он не злится (злится!), что ему все равно (нет, твою мать, далеко не все равно!), разворачивается, уходит по коридору быстрым шагом. Коробки бьются о бедро, дно у нижней совсем провисло, газеты вот-вот выпадут, но плевать, плевать на все.
Нет, твою мать, далеко не плевать! Слух напряжен до звона, о чем говорят? Какой-то дедок спорит с молоденькой журналисткой, что ему пришло письмо на марсианском бланке, и Даня не слышит слов за спиной, но слышит интонации, и этого достаточно, и он с трудом держит в себе желание вернуться и вмазать, вмазать так, чтобы череп треснул.
Кто он, блять? Коллега? Друг? Или… Нет, нет, она же разведена, дядя Игорь сказал, Андрей тоже сказал, сказал шрам от удавки – она свободна, нет, несвободна, она уже его, только его, он загадал Дану, когда задул огоньки на торте, а свечки в креме не обманут, правда? Несмотря на этого мужика, несмотря на бывшего мужа, – похер, на всех похер, хоть целуй его, хоть под него ложись, ты все равно моя.
Даня выходит на улицу, мороз бьет в лицо, снег летит крупными хлопьями, и он вдыхает шумно и ярость в груди студит.
Похуй.
Остаток дня ходит, как зомби, по району, жмет универсальным ключом по домофонам, фасует газетки в ящики, стучит к бабушкам, и те радостно привечают. Одна только считает купюры три раза, потом еще раз, кривит сухое и морщинистое лицо, будто Даня обманывает, и только потом расписывается кривой подписью в ведомости – руки уже трясутся. Даня стоит на пороге, улыбается через силу, хотя пора просто развернуться и уйти, хлопнув дверью. Дед из хрущевки на Ленина долго скребет в кармане брюк, достает мятую сотню в крошках печенья и табака: «Купи конфеток себе, парень», – и Даня благодарит, хотя на лице на секунду отражается мука. Нахрена мне твоя сотня, дед? У меня семь тысяч на розы ушло, семь гребаных тысяч! И что толку, если этот мужик стоит рядом с ней и улыбается, как дурак влюбленный? Даня сжимает кулаки, когда Женек везет обратно к дому, и представляет, как вламывается в редакцию, хватает этого придурка за воротник пиджака и швыряет об стену, раз, другой, пока тот не перестанет сушить зубы.
Женек что-то говорит – про погоду, про нечищенные дороги вне центра – колея, мать его, за колей, не проехать, мать его, но Даня не слушает, смотрит в окно на серые дома, на серый снег, на серые фигуры прохожих, старается успокоиться, думает уже о том, как вечером сядет рядом. В конце концов, еще вчера он мечтал о ней – а сегодня он сядет рядом. Этого ни Настя, ни мужик из редакции – никто не отнимет.
Ровно в семь он, в футболке, которая подчеркивает каждую мышцу, и с рюкзаком на плече, стоит перед квартирой Даны.
Дверь открывается не сразу, сначала слышен топот босых ног, и Дана оказывается на пороге, в домашних мягких штанах и растянутом топе, волосы распущены по плечам. Даня замирает и улыбается – неуверенно, по-мальчишески, опускает взгляд. Он выше нее на две головы точно, и она кажется такой маленькой, такой сладенькой, вот бы усадить на бедра, прижаться лбом к ключицам, вдыхать ее, лизать, вести по костям языком мокрым и зубами слегка прикусывать.
– Привет, – говорит тихо, почти шепотом.
– Данечка, – Дана отступает в сторону, пропуская внутрь, – проходи, проходи. Ты почему нагишом опять? Где куртка?
Данечка.
Скажи это еще разочек, протяни по гласным, простони по буковке, я буду сидеть и в рот заглядывать, чтобы видеть, как язычок ласкает слоги.
– Дома забыл, – врет легко, переступая порог. – Торопился.
Хотел, чтобы ты увидела мое тело, я знаю, девчонкам нравится: и бицепс, и грудь упругая, и косые мышцы торса, они, Дана, к интересному ведут – у бывшего такого нет, и у мудака из редакции тоже, я лучше всех, Дана, ради тебя лучше всех, я несколько раз за ночь готов, с тобой, Дана, вообще хоть сто. Еще и злой сегодня, как черт, знаешь, какой секс чудесный будет? Он трясет башкой, вытряхивая похоть, сбрасывает кроссовки, рюкзак ставит аккуратно, проходит глубже по коридору, пряча в легкой сутулости разворот широких плеч. Хищник остается за порогом, в ледяном подъезде; к хозяйке заходит продрогший, благодарный щенок.
– Пойдем на кухню. Чай или кофе?
– Чай.
Даня идет за Даной, смотрит на спину, на то, как ворот топа съезжает с плеча, на изгиб шеи, на темные волосы. Может быть, ненормально это – так хотеть, нет, не хотеть – жаждать так, что руки трясутся. Может быть, это вообще болезнь, а не любовь вовсе. Может быть, желание спрятать, съесть, вжать в стену, стоны ловить губами, свой рот ее языком наполнить, словами горячими – это вообще нихуя нездорово, и нормальные люди так не любят.
Да похрен мне.
Я за ее Данечка умереть готов.
В голове шумит темная, густая кровь.
Да, больной, да, зависимый, да лечиться надо, пить таблетки; меня надо к батарее привязывать, чтобы на людей не кидался. Но если это безумие – Даня сам запрыгнет в смирительную рубашку, лишь бы она завязывала рукава. Норма для тех, кому некого любить до скрежета зубов, до зуда раскрыть острые ребра и посадить человека внутрь, чтобы грелся у сердца.
На кухне тепло, из окна видно двор, заваленный снегом, редкие огни в стеклах соседних домов. На подоконнике – розы, тридцать штук, темно-бордовые, почти черные, в прозрачной вазе. Даня замирает на пороге, смотрит на букет – и вся злость мгновенно исчезает из головы. Принесла домой, значит, плевать хотела на типа из редакции, иначе бы даже принимать цветы не стала.
– Ого, – Даня округляет глаза, играет удивление так искренне, что сам почти верит. – Кто это тебе так? Красивые…
Дана ставит чашки на стол, бросает на букет быстрый, смущенный взгляд. Краснеет – пятна румянца расцветают на шее, там, где под локонами прячется синячок. Внутри у Дани все поет, ликует, ох, Дана, только что день стал лучшим днем в жизни! Ты смотришь на розы, смущаешься, и все это сделал я! Как мне нравится твой алый стыд, я сцелую его, ладонью спрячу, никому не покажу!
– Написано, что от поклонника… – она пожимает плечами, нервно поправляет съехавший ворот, сдвигает к переносице брови. – Ошиблись, наверное. Я таких подарков не заслуживаю.
– В смысле не заслуживаешь? – голос вдруг звенит мальчишеской обидой, Даня садится на табурет, наклоняется к чашке и делает глоточек, едва не захлебываясь возмущением. – Дана, ты чего? Разве хорошее отношение надо заслужить? Ты что, собака? Ждешь, когда хозяин похвалит и скажет «хорошая девочка»?
Дана стоит, уперевешись поясницей в столешницу, смотрит в пол, на босые ноги. Наверное, думает, что по полу, правда, дует и надо бы дядю Игоря попросить заделать щели в окнах, Даня поправляет пластырь на носу, и челюсть внезапно ноет.
Это я пес, Дана, это я жду команды, и ты принимай как должное.
– Хорошая девочка, – усмехается наконец Дана, плечи расслабляются. – Ладно, садись, философ. Ручки-то взял? Тетрадь?
Блять. Дурак.
– Точно, в рюкзаке оставил, сейчас, – Даня вскакивает, летит в коридор, возвращается с пеналом, и мустанг на нем скачет в руки. Пока раскрывает рабочую тетрадь, такую же, как у Насти, спрашивает небрежно, между делом: – А вы… ты на выходные чего планируешь? Отдыхать будешь?
Может, по литературе меня подтянешь – не понимаю аллитерацию, нужны примеры: «Да, Данечка, достань до души, давай, придуши, доведи до дрожи». Боже.
Это аллитерация или поллюция? Нервничаю, путаюсь в терминах.
– Да вот подружка зовет в субботу развеяться. В «Геометрию» хотим сходить, потанцевать, – Дана вздыхает, словно это тяжкая повинность, садится рядом, почти касается коленкой бедра.
Вертит пенал в пальцах, улыбается умильно чему-то своему, и Даня расцеловал бы, но новость про клуб что-то нехорошее делает с сердцем. Громкая музыка, дешевые коктейли и, конечно, парни, которые приходят туда снимать мясо. Развеяться? Чтобы тебя там трогали? Чтобы какой-то урод дышал тебе в шею перегаром? А этот придурок из редакции тоже идет?
– Здорово. Тебе надо, ага. Развеяться.
Даня расставляет ноги, и острая коленка упирается в тело. Ох…
– Ладно. Давай начнем. Смотри, – Дана придвигается ближе, и ее запах – духи, которые он вдыхал весь день, смешанные с ароматом роз, – ударяет в ноздри, кружит голову. – Вот «бежать быстро». Какая тут связь?
Крепкая. Крепче не придумаешь.
Даня смотрит на пальчик с аккуратным маникюром, скользящий по строчке. Он знает ответ, знает все ответы, он мог бы сам ей лекцию прочитать, но Даня хмурит лоб, кусает губу, изображая мыслительный процесс туповатого школьника.
– Согласование? – предполагает неуверенно.
– Даня! – Дана смеется, и этот смех, и имя с красивых губ – и Даня слегка улыбается, он готов ошибаться снова. – Ну какое согласование? Слово «быстро» меняется? Нет. Значит, оно просто примыкает. Понимаешь? Примкнуло, никак не поменявшись.
– А-а-а… – тянет, подаваясь вперед, и голос совсем другой, взрослый, осипший вдруг, хочется примкнуть, Дана, к тебе между ножек своим членом – глубоко, горячо, чувствительно. Как тебе такое примыкание, Дана? Господи боже, стоит от наречия! – То есть, если я просто рядом стою и во мне ничего не изменилось, то я просто к тебе примкнул? – склоняется к ее ушку, локон щекочет нос, и произносит хрипло: – Разве так бывает?
– Бывает, – Дана улыбается, но радость гаснет, когда она замечает близость, нарушение границ, Даня почти касается ее плеча своим, горячо дышит в висок и вдруг втягивает воздух, как наркоман дорожку, прикрыв веки.
Дана медленно отодвигается, в глазах – тень страха, что утром мелькнул во взгляде утром, в машине.
– Дань… – она откладывает ручку. – Я все вижу.
Даня сглатывает. Конечно, не сдержался.
День прошел паршиво, вот и захотелось заесть сладким.
Тишина гулкая, пустая, холодильник внезапно начинает гудеть, и Дана вздрагивает, но Даня остается недвижим. Шестеренки крутятся, правое веко прилипло к нижнему, и он с трудом открывает глаз после моргания. Врать нет смысла, но и правду не скажешь, она ложится на язык и умирает тут же, растворяясь ядом.
Я отрава.
– Ты мне нравишься просто, – говорит хрипло, снижая градус, оборачивая звериный голод и оскал волчий в овчину неловкой подростковой симпатии. – Немного. Чуть-чуть. – Он показывает пальцами – крошечный зазор между большим и указательным. – Вот столечко.
– Ты мне тоже нравишься, – Дана выдыхает облегченно, копирует жест. – Вот столечко. Но, Дань, это глупость. Ты маленький еще…
Нравишься.
Это только начало, Дана, я сделаю тебя такой же зависимой. Других вариантов у нас нет.
– Мне уже восемнадцать.
– Я знаю, Данечка. Но быть большим – это не про возраст, а про умение принимать решение. К тому же… первые влюбленности… Они часто заводят нас не туда, – качает головой, рука машинально, неосознанным жестом тянется к уху, поправляет волосы, прикрывая полоску шрама на шее. – Ты путаешь благодарность с чем-то другим.
Отступить – шаг назад, чтобы было место перед прыжком. Даня улыбается обезоруживающе, как нашкодивший пацан.
– Ладно, понял, – поднимает руки в примиряющем жесте. – Больше не буду. Честно.
Дана щурится, пытаясь найти подвох, но видит только голубые, ясные, преданные глаза. Так щенок бросается на лицо, слюнявит щеки и, когда ругают, садится на место и глядит искренне. Дана расслабляется, уголок губ дергается вверх.
– Смотри мне, – говорит она, и в голосе проскальзывает игривая, учительская нотка. – Иначе накажу.
Мир схлопывается в точку.
Накажи.
Накажи меня, Дана.
Поставь в угол. Возьми ремень. Ударь.
Придуши, воткни мне нож в спину, проверни лезвие – я буду улыбаться и просить еще. Выброси на мороз – мне все понравится, если это будешь делать ты. Сделай мне больно, только касайся, боль – это самая крепкая связь, наша связь – управление, ты главное, я зависимое, я, блять, настолько зависимое, что крокодиловый наркоман удивленно присвистнет, отвечаю.
Настолько зависимое, что в субботу я буду рядом с тобой в «Геометрии», смотреть, чтобы никакой мужик не сунул язык тебе в горло – и плевать, что у меня рандеву в другом месте.
Плевать, что пропуск этого свидания может стоить мне всего. Придумаю что-нибудь.
Даня с мечтательным видом перелистывает страницу, пусть этот урок никогда не кончится.
– А вот… Аллитерация – это как?
И он вертится на табурете, чтобы снова оказаться ближе.
Глава 4. Зверь
Папа Даны, Игорь, на самом деле родным отцом ей не был. Он встретил Асель в середине лета – в пик жары, когда капли пота стекали из-под кепки на виски. Денег в городе не стало, точнее, друзья из качалки предлагали добывать бабки незаконными способами, и Игорь переехал к матери в деревню. Тут бабки сидели на лавочках, щелкали по толстым и бледным икрам веником из кленовых листьев, отгоняя комаров, и переговаривались, и Игорю это нравилось куда больше, чем сидеть в ментовке за разбой. Игорь опустился рядом со старушками, прикрыл глаза кепкой, сложил прутик на ноги, вдоль. Сюда, на самый край, где кончались дома, приходили встречать коров с пастбища – в прошлом году Игорь на заначку выкупил в разваливающемся колхозе телку, которая уже родила бычка, и к зиме подросшего теленка планировали колоть на мясо. Издали слышался щелчок кнута и рев быков, солнце спускалось за водицей к речке, и волны заиграли золотым. Игорь резким движением поймал комара за ухом, прислушался.
– А откуда эта? Бухалтер-то нова? – баба Зоя поправила платок и, поставив локти на колени, склонилась к центру разговора.
– Дак то ли с Павлодара, то ли с Семея. Казашка дак, – резонно рассудила баба Галя. Она вытянула уставшие ноги, поправила юбку, и на мгновение показались белые, дряблые колени. – Откуда-то оттель.
– Откель? Ну дак ню-ю-юж, – пробасила баба Зина. Так она произносила «неужели». – Ближний край, ага.
Замолчали, задумавшись, откуда все-таки принесло Асель – и ее тут же принесло к скамейке, где сидели бабушки и Игорь. Вышла из-за дома в каком-то цветастом халате, но интересном, не как у здешних, волосы прибраны, без начеса, цвет – ну чисто шоколадная конфетка. Кожа, как сливки, молочная, глаза темные, томные, брови к переносице сдвинула гневно: поняла, что говорят о ней. Брови у нее вообще выдавали все, что на уме, это Игорь потом подметил хорошо – по одному только взгляду понимал, когда сердится, когда радуется, когда ласкова, когда вспыльчива. Вот тогда – он хорошо запомнил, – зыркнула на бабушек так, что те замолчали, поджав сухие губы, а Игорь весь распластался в дурацкой улыбке.
Дана в ту пору совсем невеста вымахала, мама и Игорь разменяли тридцатчик, но таким – молодым, с широкой и счастливой улыбкой – он навсегда и запомнился. Родного отца девочка почти не знала: Асель бежала от него, спасаясь, когда Дана едва-едва научилась выговаривать «папа». «Папа» и родня бежали за ними по пятам, поэтому раз в несколько лет мама пихала в хозяйственную клеенчатую сумку пожитки, отдавала ключи от съемной квартиры и, крепко сжимая руку дочери и переваливаясь от тяжести набок, шла на автобусный вокзал. Школу Дана оканчивала уже в России, тут ей нравилось, хоть иногда и она скучала по бабушке со стороны матери.
Только «папа» нашел их и здесь.
Стоял теплый вечер, часов одиннадцать. Асель шла с пригона, склонившись набок от тяжести ведра с молоком на пятнадцать литров, речка парила, от воды слышалось крякание – утки устроились ночевать на плотике, усеянного высохшей ряской. Дана стояла у плиты на веранде и, зачем-то помешивая вилкой, кипятила в белой эмалированной миске желтоватые бигуди – думала идти на дискотеку, потом сидеть в посадках, греясь у костра, и прийти домой только с рассветом. Папа перехватил у мамы ведро, поставил на стол, чтобы не залезла кошка, мама достала сепаратор, принялась собирать, брякая пластиком. С улицы раздался шум гравия и резкий, неприятный визг тормозов, Дана выглянула в окно с места, встав на цыпочки, – черная «Волга» с новенькими казахскими номерами рычала у калитки.
Игорь выключил газ.
– Запритесь, девочки, – он прижался губами к виску Асель, щелкнул слегка по носу Дане и, подмигнув, вышел. Асель собранно, почти машинально, подошла к двери и задвинула щеколду. Вытянув руку, она подозвала дочь. Обе сели у стены, обняв колени. Дана прислушалась: ей показалось, что с улицы раздаются вскрики, но не могла различить точно.
– Мам, че ему надо от нас? – прошептала спокойно.
– Ничего, – пожала плечами Асель как можно беспечнее, но пальцы у нее дрожали. – Знаешь, иногда я вдруг вспоминаю – а где мои сережки? не украли ли их? все ли еще они мои? Вспоминаю и бросаюсь искать.
– Так у тебя же уши не проколоты.
– В этом и дело, – Асель положила голову на плечо Дане, голос у нее стал глуше, как будто она сдерживала слезы. – Собаки бросаются на тех, кто слабее, чтобы доказать силу, – она вдруг взяла дочь за подбородок и заставила повернуть лицо к себе. Темные глаза влажно блестели слезами. – Выбери волка, Дана. Пусть щелчком пасти отгоняет псов.
Игорь вернулся через полчаса, в порванной рубашке и со сбитыми до мяса костяшками. Руки дрожали – но когда он увидел своих девочек, то улыбнулся широко и счастливо. Бывший муж Асель больше не искал ни дочку, ни жену – а папой навсегда стал Игорь. Как-то все закрутилось у них с мамой – мяса с бычка на семью оказалось мало, и Игорь вдруг научился находить деньги: сначала ездил челноком за джинсами, потом перебрались в город, приобрел бытовку-вагончик и открыл ларек, где Асель торговала шоколадками Mars, спиртом «Рояль» и видеокассетами с гнусавым переводом про Рэмбо и взрослую любовь.
Несколько лет спустя Игорь купил дочери квартиру – поближе к институту, чтобы не ходила по темени пешком. Однажды, поднимаясь домой, на лестничной площадке этажом ниже, Дана застыла как вкопанная, увидев ребенка в грязной майке и серых трусиках. Босиком, с разбитым темечком, на тоненьких, тощих ножках, мальчик кривил рот в беззвучном крике и жал крохотные ладошки к окровавленной головке. Пшеничные космы намокли и липли ко лбу, красные капельки засохли на чумазых щечках.
К шуму снизу Дана привыкла, но подробностей не знала, все-таки переехала недавно. Вроде как Андрей нещадно лупасил и саму женщину, и пасынка, соседи не могли терпеть криков и без конца вызывали милицию. Участковый приезжал, Анюта говорила, что все в порядке, что ребенку лучше с матерью, чем в детском доме, и, наверное, в этом права была, покойница, только… Мальчишку Дана увидела впервые. Она крепко сжала зубы и, прижав мальчика к груди, злобно зыркнула на дверь: «Андрей». Ребенок тут же обвил шею ручонками, уткнулся мокрым носом в щеку, всхлипнул, и Дана не смогла его отпустить. Привела ребенка к себе, усадила на крышку унитаза, опустилась перед ним на колени, и он склонил лицо, отдаваясь в руки. Большими пальцами провела по мягким щечкам, стирая слезки, пока кроха дул губки и глядел в пол. Дана отщипнула вату из пакета, смочила перекисью.
– Сейчас шипеть будет, – предупредила, осматривая ранку на макушке. Резаная, широкая. Ох, Андрей. – Ты потерпи, ладно? Ты же мужчина.
Услышав обращение, мальчик выпрямил спинку, поднял глаза, уставившись завороженно на нее, и даже не пискнул, когда ватка окрасилась в розовый.
– Тебя зовут как?
– Даня, – голосок у него был хриплый после рева, точно он не говорил никогда.
– А я Дана. Тезки почти, – Дана улыбнулась ободряюще, намочила под краном мочалку. – Молодец, хорошо терпел. Я сейчас вокруг промою, ладно? Как новый будешь. А потом поедим. Есть хочешь?
Даня закивал часто-часто, глаз от Даны не отводя. Поели скудно – Даня слопал бутерброд с растопленным в микроволновке сыром и выпил огромную кружку сладкого и горячего чая. Ел жадно, давился, касался губами пальцев. Мальчик вообще рос жадным – особенно до внимания, и Дана понимала почему, да и глупо не понимать.
Жадность сквозила во всем.
Дана мыла посуду – Даня садился рядом на пол, обхватывал ногу руками и прижимался щекой к колену. «Данечка, я же мокрая, накапаю на тебя», – и Даня поднимал подбородок, закрыв глаза, подставляя личико: «Капай».
Он жадно брал и не давал другим.
Дана пила чай с подругой, сын подружки, Паша, мололся на диване, требуя внимания, которое в этом доме принадлежало только одному ребенку. Даня, сидевший на ковре с игрушками, замер, совсем по-взрослому глядя на мальчика. Так бы, наверное, смотрели на сумасшедшего, машущего руками возле бензопилы. «Тетя Дана, смотри! Тетя Дана, а какая у тебя машина? Тетя Дана, а включи телевизор!», – Паша сполз с дивана и попытался забраться на колени Дане – тогда Даниил размахнулся и прицельно швырнул в мальчика железный внедорожник. Дана сразу бросилась к Дане: «Зачем ты это сделал? Ему же больно!» Паша ревел до красноты, но Дана убаюкивала Даню.
Данечка ревновал и просто боялся остаться один.
Но ведь мы прощаем детям такие шалости, правильно?
Особенно жадность – детям, которые впервые получили ласку.
Дана оставляла халат после душа, и он накрывался им, как одеялом, засыпал, свернувшись калачиком.
Нравишься.
Ток пробегает по коже, Дана выходит из душа, накидывает халат, проводит ладошкой по запотевшему стеклу, чтобы увидеть отражение. Стекло скрипит под пальцами. Темные волосы упали на бледные плечи, губы изгибаются в странной усмешке. Раньше она так любила клубы и дискотеки, теперь же танцы ощущаются как наказание. Выдох. Фен гудит, Дана накручивает мокрую прядь на брашинг. Закончив, Дана размазывает пальцами тональник от Pupa по впалым щекам, и он залегает в незаметные морщинки.
На краю стиральной машины надрывается «Нокия», из хриплого динамика читает рэп Эминем – Дане больше нравится часть с Рианной, она даже немножечко подпевает на ужасном английском, покачивая бедрами и расправляя пальцами крупные кольца локонов: just gonna stand there and hear me cry? Дана поворачивает голову, и рука сама тянется к шее. Там, за ухом, на распаренной коже багровеет воспаленный жгут.
Мразь.
Его тогда был автомобиль или нет? Страх снова рождается под ребром, царапает стенки желудка когтями, собирая в маленький и ледяной мешочек, внутренности обращаются в желе. Может, и не ходить никуда? Остаться дома, закрыть двери, запереться, навсегда замуроваться в квартире? Если он сейчас под окнами, заглядывает в окна кухни, скалится? Дана давит страх животной, выношенной ненавистью, грудь вздымается высоко, и она поясницей упирается на стиралку, чтобы выстоять.
Я тебя не простила.
Я хочу твоей смерти.
Я бы тебя не просто убила.
Я бы тебя отравила, накормила битым стеклом, кровь бы пошла горлом вместе со рвотой, ты бы хватался за шею, задыхался – как я задыхалась, мразь! – из лощеных брюк в ботинки потекло бы вонючее дерьмо, ты, великий и ужасный муж, захлебнулся бы собственными кишками и превратился бы в кучу гниющего мяса.



