
Полная версия
К морю. Обнажение
Катя зажмурилась. Она подумала о том же, а может испугалась, если сейчас я её вытащу, втаскаю из своей машины и брошу голой на дороге
– Прости…
Я ничего не ответила.
Я просто села за руль. Она пересела молча, уже на пассажирское ближе к окну. Как будто автоматически знала: её место больше не рядом. Я развернулась на шоссе и поехала обратно. Катя не смотрела в окно. Не дышала почти.
Когда мост появился на горизонте, я сказала:
– Я тебя высажу там. Ты же всё равно туда хотела.
Она не ответила.
Я остановилась у моста. Там внизу то место, где когда-то мы вместе смеялись. Теперь там была музыка. Крики. Парни с банками пива. Девчонки, может уже все одетые в купальники, а может нет. Там её мир.
– Иди, – сказала я.
Катя вылезла, взяла свой рюкзак, не сказав ни слова.
Уже уходя, она остановилась.
– Ты ненавидишь меня?
Я покачала головой.
– Нет. Но ты – не для моей дороги. У тебя своя.
Она кивнула. Я уехала. Не оборачиваясь.
03 Монумент. Библиотека
Я проснулась на рассвете – всё так же в одиночестве, всё так же в своём маленьком доме на колёсах, где постель пахнет пылью полей, тёплым телом и чем-то неуловимым, но до странного родным. Наверное, собой.
Ночь прошла спокойно, если не считать одного странного сна: я то ли летела, то ли плыла – обнажённая, как русалка или амазонка, – а откуда-то сверху на меня смотрели те, кто когда-то боялся, осуждал… А теперь молчали, поражённые.
Я встала и вышла из фургона.
Ветер трепал траву. Поле расстилалось бескрайним ковром, влажным от росы. И я – голая, счастливая, никому не нужная и ничем не скованная – побежала. Не к кому-то, не от чего-то. Просто – потому что могу.
Потом я умывалась из бутылки. Минералка была холодной, шипящей – я открыла её с характерным звуком, будто пробку от шампанского. Вода стекала по шее, груди, животу – и это было лучше всякого душа.
Завтрак: хлеб, сыр, помидоры. И, конечно, кофе. Сваренный в маленькой турке, горячий, крепкий, ароматный – как начало новой жизни. Я пила его, сидя в складном кресле, раскинув ноги, не заботясь ни о чём.
У меня русые волосы чуть ниже плеч, голубые глаза под небрежной чёлкой, нос, уже тронутый солнцем, и лёгкая ухмылка на губах. Ни следа макияжа – и, может быть, я действительно кажусь немного легкомысленной. А может, так и есть. Набухшие бусинками соски в коричневых ореолах, плоский живот, лобок, да конечно уже немного заросший щетинкой, но все ещё открывающий миру выпуклые половые губы – всё моё неприкрытое естество говорило об одном: о моей неистребимой природе, человеческой, искренней, первозданной.
Это просто я. Только и всего. А если говорить языком мифов – я вполне могла сойти за очередную нимфу или дриаду. Там ведь все вечно бегают голые и вдохновенные.
Потом я поехала. Дорога шла между полей, узкой полоской асфальта, будто случайно проложенной по телу земли. Я ехала не совсем туда, куда хотела. Но мне было всё равно. Направление определяла не карта, а солнце. Я ехала так, чтобы оно светило мне прямо в грудь. Пусть видит. Пусть ласкает. Я не включала музыку. Шорох шин и дыхание ветра были моей симфонией. Иногда проезжали машины, кто-то сигналил – и что ж. Я почти не замечала их. Они пролетали мимо.
Потом я увидела его. Огромный Монумент. Высеченный в камне исполин. Он возвышался над долиной, как бог забытых эпох. Что-то в нём было – древнее, мужское, жёсткое. Я сбавила скорость. Затормозила и остановилась.
Небольшая площадка для парковки. Пустая. Поломанные ступени на возвышение к постаменту. Я голая вышла из машины. Ветер обвил меня с ног до головы. Я почувствовала, как пыль, тёплая и сухая, прилипает к ступням. Я пошла по ступеням. Медленно. Как к святыне.
И, может быть, это и была святыня. Потому что он не смотрел. Не осуждал. Не прятал глаз. Он просто стоял. Ему было совершенно все равно, кто ему поклоняется кто нет. А я шла, мне было интересно.
…А я шла. С обнажённым телом и обнажённой душой.
Мне тоже было всё равно. Может, я такая же, как он?
Нет. Я – живая. Я – не монумент.
Я подошла ближе. Он был выше, чем казался издали. Лицо – вырубленное в граните, с суровыми, нечеловечески правильными чертами. Рука вытянута в сторону, будто что-то указывал – в вечность или просто в пустоту.
Я остановилась у его подножия. Подняла голову. Камень, небо, ветер – и я, стоящая в полном одиночестве, голая, как в первый день жизни.
Ветер поднимал пыль, поднимал мои волосы, касался моих сосков. Он был здесь самым живым. Даже живее меня.
Монумент – он просто стоял. Молчал. Но в этом молчании было больше понимания, чем в тысячах слов. Мимо проносились машины. Гудели шины. Один водитель притормозил, высунулся, но увидел меня лишь на мгновение. И, не решившись повернуть к обочине, уехал дальше. Никто не остановился. Может, подумали, что я – иллюзия. Или часть инсталляции. А я стояла. Потом обошла монумент по кругу – медленно, босыми ногами по потрескавшемуся камню. Каждый шаг отдавался в теле вибрацией.
На обратной стороне – табличка. Имена, даты. Пара слов: «За подвиг.» Я провела рукой по буквам. Металл был тёплым, шершавым.
– А у меня нет таблички, – прошептала я.
И вдруг поняла, что мне и не надо. Память не должна быть из гранита. Память – это след на коже, запах утра, стук сердца в одиночестве. Я села прямо у подножия. Поджала под себя ноги. Обняла колени. И смотрела вдаль. Поля. Дорога. Машины. Воздух дрожал над асфальтом. Всё было здесь. Всё было правильно. Монумент не говорил. И мне не нужно было слов. Я просто дышала рядом с ним. Свободная. Живая.
Я посидела ещё немного, прислонившись к подножию, прижав щекой колени. Монумент отбрасывал тень, и я оказалась в ней – наполовину, как бы в проходе между светом и чем-то более тяжёлым, памятным, уже отжившим. Вдруг мне показалось, что рука фигуры не просто указывает – а направляет. Не в небо, не в вечность, а в конкретную сторону. Вниз по дороге, в те поля, в тот горизонт.
Я поднялась. Никакой мистики – просто импульс. Но я не спорю с импульсами. Я верю знакам. Я читаю их, как другие читают карты. Я медленно вернулась к своему фургону, села в тёплое водительское кресло. Завела мотор. Развернулась. И поехала туда, куда он – безмолвный, вечный – указывал.
Я ехала медленно, наслаждаясь каждым поворотом. Пейзаж менялся – поля становились холмами, потом опять разливались простором. Дорога петляла, как будто тоже играла со мной, не раскрывая сразу своего замысла.
Я потерялась, но не чувствовала страха. Я плутала, но не блуждала.
Я включила музыку, и она слилась с гудением двигателя, с щебетом птиц, с шелестом в листве. Временами я открывала окно, высовывала руку, чувствовала сопротивление воздуха.
Я свернула с трассы на узкую дорогу, ведущую в сторону, и вдруг поняла – я уже в нём. Это был городок без границ и начала, как будто он просто существовал в этом пространстве с самого начала времён.
Улицы – пыльные, выцветшие от солнца и лет. Дома – сначала приземистые, одноэтажные, с покосившимися крышами, облупленной штукатуркой, ржавыми воротами и старыми садами, в которых вечно кто-то спит: кошка, собака, или сам воздух. Потом начали появляться дома старше – дореволюционные, или даже раньше. Каменные основания, деревянные надстройки, балконы с коваными оградами. Я замедлилась.
Некоторые дома казались спрятавшимися. Их окна смотрели не наружу, а внутрь – как глаза стариков, уставших от мира. Цокольные этажи – почти под землёй, как будто время само закопало их, утрамбовало слоями прошлого.
Людей почти не было. Иногда – фигура старика на лавочке, с газетой, которую он не читает. Или старушка, у которой походка уже стала воспоминанием о походке. Молодёжь – редкая, почти призрачная. Город будто выдыхал себя сам – медленно, без надрыва, но и без надежды.
Центр был странно лощёный. Как будто кто-то прошёлся кисточкой и щёткой – натёр тротуары, покрасил двери, поставил пару новых урн. Но эта напускная аккуратность только подчеркивала запустение вокруг.
Я ехала медленно, наслаждаясь этим почти музейным ощущением времени. Город был усталый. Даже не спящий – он просто лежал, как старый кот, которому ничего не нужно, кроме тени и тишины.
Я сделала круг, как будто водила пальцем по краю чаши. В какой-то момент свернула на узкую улочку, где дома стояли плотно, почти касаясь друг друга крышами, и окна нижних этажей оказались вровень с тротуаром – или даже ниже.
Город казался заколдованным. Ни страх, ни тревога – нет. Скорее сказочное чувство, как будто я свернула в другую реальность, в ту, где время заснуло. Здесь всё стояло на месте, в полудрёме, будто дыша глубоко и медленно, как во сне.
Я ехала по узким улочкам, среди домов с резными балконами и окнами, утонувшими в камне и времени. Всё выглядело так, будто на город наслали сон, и теперь в нём бродит только ветер. Не город – сон. Сон, где я – единственный персонаж, проснувшийся прежде остальных.
И вдруг – здание.
Необычное. Очень старое. Сложенное из кирпича с каким-то древним, почти ювелирным узором кладки. Окна – вровень с тротуаром, и в этих окнах, словно глаза, смотрящие снизу вверх, – книги. Целые стеллажи, затенённые, но различимые. Я замедлилась. Подъехать туда было нельзя – улица узкая. Через несколько домов я нашла пустую площадку, вырулила и остановилась.
Тишина была абсолютной. Такая, что слышно, как трещит кузов от нагретого солнцем металла. Я заглушила мотор.
Я смотрела на улицу. Никого. Ни одного прохожего. Даже птиц не слышно.
– Ну и кому я тут нужна? – прошептала я себе и вдруг почувствовала улыбку.
Это и была словно другая планета. Пустая. Безжизненная. Но мне не нужен скафандр. Мне не нужны никакие защиты. Я была готова к любой атмосфере – даже к такой, заколдованной.
Я вышла из машины. Оглянулась. Никого.
Глупо, наверное, описывать каждый раз: я была голая. Совсем. Без ничего. Не скрытая, не припрятанная, не защищённая одеждой. Просто – обнажённая. Так, как я есть. Соски на ветру. Лобок, не скрытый тканью. Моя интимная красота, не упрятанная ни от мира, ни от себя. Зачем я это снова проговариваю? Наверное, пока ещё – для себя.
Я заперла фургон. Не торопясь.
Тело было свежим, воздух – обволакивающим, как шёлк. Я шла по этой улице, как сквозь воспоминание. Смотрела на двери, ставни, балконы, облетевшую лепнину. Всё спало. Всё дремало. Только я – живая. Только я – настоящая. В этой прозрачной, дрожащей тишине.
Я вернулась к тому зданию.
Над дверью, едва различимая, была когда-то выложена кирпичами надпись, теперь неуклюже закрашенная, но всё равно проступающая: «Публичная библиотека».
Так когда-то писали – не «муниципальная», не «городская» – именно «публичная». Как будто кто-то когда-то мечтал, чтобы сюда приходили люди. Открыто. Свободно. Всегда. Дверь была приоткрыта. Её удерживал аккуратно подложенный кирпич. Внутри был полумрак.
Я колебалась. Зайти? Или нет? И тут я услышала шаги.
Со стороны, где стояла моя машина, по асфальту приближалась некая фигура. Я не успела разглядеть, мужчина это или женщина – просто кто-то, идущий. Неспешно. У меня не было страха.
Лишь простое желание ускользнуть от взглядов, спрятаться. Исчезнуть в этой сказке, слиться с её тишиной. Я шагнула внутрь. Там был прохладный пол. И стеллажи. Много. Высоких. Узких. Прямых, как аллеи в парке. Здесь не было пыли. Ни паутины, ни заброшенности – порядок. Аккуратность. Почти трогательная.
Я шла между книг, ощущая, как дерево полок дышит. Я вдыхала запах бумаги, как воскурение. Где-то тикали часы. И, казалось, кто-то незримый уже знал, что я пришла. Что я – здесь. Что пришло время рассказать мне одну историю. Историю, которая ждала меня всю жизнь.
Я шла медленно, почти бесшумно, босыми ступнями по вытертому деревянному полу, погружённая в шелест невидимых страниц. Тут пахло старой бумагой, временем, чуть-чуть воском, чернилами и тишиной. Какой-то особенной, библиотечной тишиной – не пустотой, а ожиданием.
Книги глядели на меня своими корешками. Знакомые названия. Цветные обложки, выцветшие названия, чуть потёртые углы. Некоторые я читала. Некоторые – собиралась, но так и не открыла. Некоторые были будто из другого мира, и тем заманчивей они казались сейчас, в этой почти забытой библиотеке, где всё дышало памятью.
Я остановилась у полки с русской классикой. «Гончаров. Обломов». «Лермонтов. Герой нашего времени». «Булгаков. Театральный роман». Вот Онегин – коричневый, тонкий. И чуть дальше – «Мандельштам. Стихотворения». Я провела пальцами по названиям, как по клавишам.
И вдруг – лёгкое покашливание. Доброе, сдержанное, почти застенчивое. Я почувствовала его раньше, чем услышала – взгляд сзади, тёплый, вежливый, почти… восторженный.
Я обернулась.
Он стоял в нескольких метрах от меня. Мужчина лет под пятьдесят, субтильный, с осторожной осанкой человека, привыкшего больше сидеть, чем ходить. В немодной клетчатой рубашке, с тонкой шеей и мягкими, вежливыми глазами. Очки на переносице, с чуть запотевшими стёклами. Он держал в руках папку и растерянно улыбался.
– Простите, – сказала я первой. – Не удержалась. Зашла. Просто так.
– А феи умеют говорить? – серьёзно спросил он.
Я чуть приподняла брови.
– Немного, – ответила я, играя в его игру.
– Вы очень милая фея, – продолжил он. – Что бы вы хотели найти в моём книжном королевстве?
– Я уже кое-что нашла, – сказала я, улыбаясь. – Вас. Вы тут все охраняете? А теперь вы мне поможете найти сокровище.
– Проза или стихи?
– Стихи.
– Пушкин?
– Я проходила его в школе.
– Перечитайте!
– Пушкина я везде найду.
Он кивнул, словно подтверждая справедливость.
– Тогда… к Пушкину у меня есть кое-что особенное. Волшебная история. Почти про вас.
– Про меня?
– Почти. Пойдёмте со мной… если не боитесь. Я тут, знаете ли, совсем один. Вы первый посетитель за последнюю неделю.
Он на секунду помедлил, бросив взгляд на меня сверху вниз – без малейшего намёка на грубость, только искреннее смущение.
– Вам может дать мой халат, он там, на вешалке… белый.
– Белый?
– Белый.
Я чуть наклонила голову.
– Нет, спасибо. Мне так лучше.
– Я должен был предложить.
– Конечно. Но лучше – именно так.
Он смотрел, как будто я – стихотворение, которое он ещё не успел выучить наизусть, но уже боится потерять.
– Я восхищён вашей… вами, – прошептал он чуть слышно. – Пойдёмте. Вам это понравится.
И мы пошли. Через ряды книг, словно по аллеям старинного сада. Куда-то вглубь – к сказке, к тайне, к её началу.
Он шёл чуть впереди, не оглядываясь, но я чувствовала его лёгкую напряжённость. Нет, не страх. Не смущение. А то особое внутреннее трепетное чувство, которое бывает у тех, кто вот-вот откроет гостю свою святыню. Не личную, нет – больше, чем личную. Что-то сокровенное и долго скрываемое. Мы спускались вниз по узкой лестнице. Деревянные ступени поскрипывали, но под ногами было уверенно. Воздух сменился – здесь пахло старым клеем, бумагой, чуть сыростью, и одновременно чем-то надёжным, настоящим.
– Простите, – сказал он вдруг, приглушённым голосом, – здесь всё не так уж идеально. Я просто… никогда и никого сюда не вожу. Да никому и не надо. Только себя.
– Мне уютно, – ответила я. – Это похоже на храм.
Он кивнул, не оборачиваясь.
– Десять лет назад, – начал он, – я перебирал старый архив… Газетные подшивки, списанные из библиотеки, не разобранные коробки, кое-что из хранилища закрытого фонда. Среди всего этого я нашёл несколько журналов. Русская эмигрантская пресса. Париж, 30-е. Один журнал – совершенно необыкновенный, он назывался «L’Écho de la Russie – Голос эмиграции». Выходил недолго. Это было очень изысканное издание, непонятно на какие деньги печатавшийся. Полуглянцевая бумага. Стихи, репортажи, переводы, мода, эссе. Я сначала подумал, что это просто любопытно, очень коллекционно. А потом…
Он вздохнул, открывая дверь. Мы вошли в небольшую комнату, словно вырезанную из тела дома. Стены – полки с коробками, ящиками, аккуратно подписанными. В углу – стол с лампой. Её жёлтый свет падал на столешницу, усеянную папками, свёрнутыми страницами, несколькими фотографиями. Я подошла ближе.
– Простите, – он вдруг смутился, почесал затылок, отвёл взгляд. – Я, наверное, начал не с того. И рассказываю… как-то сбивчиво. Я не очень хороший рассказчик. Просто… так вышло. Я оказался на этой работе случайно.
Он поправил очки, сел за стол, не сводя с меня взгляда – уважительного, чуть трепетного.
– Заболел отец. Я тогда учился – филология, литература, всё это было по-настоящему интересно. Писал даже кандидатскую, по эмигрантской прессе. Потом вот пришлось – больница, уход… Я вернулся сюда. Нужно было помогать. Сначала временно, потом уже совсем, навсегда. Годы прошли. Всё как-то растворилось.
Он развёл руками, словно извиняясь.
– И вот однажды, разбирая старый подвал… я случайно наткнулся на коробки. Без описи. Пыль, паутина, мышиное царство. Среди прочего – несколько тонких папок, перевязанных шпагатом. Это были журналы. Настоящие – русские эмигрантские издания из Парижа. Одно вот это особенное. Очень редкое. Не сохранилось даже в библиотеках. Я посылал разные запросы. Ничего похожего. А потом я начал складывать всё воедино, некую историю.
Он потянулся к ящику, вынул аккуратную коробку и поставил её на стол.
– История изначально весьма удивительная. Некий эмигрант, вернувшийся в СССР – по глупости или по зову сердца, не знаю привез с собой несколько журналов. Его арестовали почти сразу. Прямо наверно у парохода, доставили куда-то в местную организацию. Всё, что было с ним, попало под конфискацию. Вещи, книги, в том числе – эта подписка. Потом все лежало в архиве, как вещественные доказательства местного кружка контрреволюционеров. Журналы оказались сначала в НКВД, потом в «спецхране», а потом их списали сюда. Сюда, в нашу захудалую провинциальную библиотеку, в качестве «некондиционного фонда».
Он покачал головой, всё ещё с изумлением в голосе.
– А я – просто обомлел, как мальчишка. Понимаете? Там были глянцевые страницы. Фотографии. Свобода. Красота, невиданная здесь, нет просто другая. Истории женщин, мужчин, страстей, моря, любви, званых ужинов, сплетен, интриг. Я думал – вот оно. Напишу исследование. Расскажу. Но оказалось никому это не нужно. Ни в университетах, ни в журналах. «Скандально», «слишком личное», «вне академического контекста» – так мне говорили. И я просто стал хранить это. Для себя. И, может быть… для кого-то ещё, ну вроде вас.
Он достал флешку – простую, желтой окантовкой пластиком, уже чуть потёртую.
– Вот. Тут всё. Я все сканировал аккуратно. В хорошем разрешении. Кое-что даже подписал каждый файл. Это одна из резервных копий, у меня их несколько. Возьмите. Это всё – ваше. А если хотите – я ещё могу сделать копии распечатанные, только у нас немного проблема с бумагой, у меня есть несколько страниц, самое начало. А флешка – полная. Там всё.
Он говорил взволнованно, но не навязчиво. Почти шёпотом, как будто боялся спугнуть ту невидимую птицу, что вдруг залетела в его тихое царство.
А я смотрела на него – и чувствовала: да, это не просто подарок. Это переход. Секрет, вручённый дальше. Через меня. И значит – я теперь ответственна за то, чтобы сохранить и передать.
– Простите опять ушел в детали. Главное я нашёл несколько статей в этой подписке, – продолжил он. – Вот эта первая. «Флоренс Дюваль: богиня неба и солнца». Я вам её дал на бумаге. Все что мог я собрал, весь материал, немного, но я многое хотел… увлёкся. У меня был план – написать статью, книгу, может быть, исследование. Я даже начал писать уже что-то… А потом…
Он замолчал, на мгновение.
– Потом я тут остался насовсем. В этой библиотеке, где это нашел, а потом у меня много других тем, так для себя. Тут, где никого нет. Где никто не мешает. А ещё, я нашёл здесь сокровища. Не золото. Не деньги. Книги. Истории. Следы. Людей, которых больше нет, но которые сказали миру что-то важное. Может удастся, что другое опубликовать, тем много, а это явно вещь не проходная в науке.
Он протянул мне папку. Я открыла. На первой странице отсканирована и распечатана на простом листе бумаги чёрно-белая фотография. Женщина на фоне гидроплана. Обнажённая. Стоит, запрокинув голову, с раскинутыми руками, словно ловит ветер.
Подпись: «Флоренс Дюваль. Майорка. 1934.»
– Я уже не думал снова заняться этим, и давно никому это не показывал, – сказал он, совсем тихо. – Вот только вам сейчас. Потому что вы… вы как будто сошли со страниц этого журнала. Вы – как она. Неуловимая. Свободная. Настоящая. Героиня.
Я смотрела на фото. И действительно… там могла быть я. Или, точнее, я – теперь – была ею. Отголоском. Продолжением. Свободой, протянутой через десятилетия.
– Там на флешке – всё, – сказал он. – Всё, что есть. Статьи, фотографии, черновики. Вы должны это иметь. Это… должно жить дальше.
Я положила ладонь ему на руку.
– Спасибо. Это лучшее, что мне дарили.
– А у феи, простите, есть… компьютер? – голос у него дрогнул, он почти улыбался.
– У феи есть всё, – я ответила, глядя на него мягко. – Почти всё. Кроме одежды.
Он снова отвёл глаза, покраснел – так трогательно, по-настоящему. Он был прекрасен в своей сдержанности, в своей наивной, чистой вере в чудо.
– Вы удивительно прекрасны… и удивительно смелы, – сказал он, почти шепотом. – Вы… вы как будто сошли с другой страницы. Не этой жизни, а какой-то… волшебной. Вы – живое чудо.
Он полез в ящик, достал аккуратно свёрнутую ткань, в ней – книга. Тяжёлая, тёмно-зелёная, в кожаном переплёте с позолоченным тиснением.
– Это «Евгений Онегин», – сказал он, держа её с благоговением. – Очень редкое издание. Почти реликвия. Лично моя. Я вам её дарю. Пожалуйста, возьмите. Не отказывайтесь. Не как читательнице, а… как фее.
– Вы правда… – я растерялась. – Вы уверены?
– Да. Я знаю, вы видение. Или сон. Может, я сейчас сплю, и всё это не происходит на самом деле. Может, я сижу у себя за столом и просто задремал.
Он положил книгу мне в руки, чуть дольше задержав пальцы.
– Но если завтра утром я проснусь… и не найду этой книги, значит, вы были реальностью. И с этим знанием… я проживу всю оставшуюся жизнь. Счастливо.
Я не знала, как его поблагодарить. Но знала, что хочу сделать что-то для него. Прямо сейчас. Пока солнце ещё не село.
– Пойдёмте наверх. Пока ещё светло, – сказала я.
Я взяла его за руку – и он, почти не дыша, пошёл за мной.
Наверху был зал. Старый, забытый, но красивый. Высокие окна в золотистый закат, резной карниз, тяжёлые шторы, пыльная рояльная скамья. Лампы не горели – всё заливалось светом уходящего дня.
– Это… зал для чтений, – прошептал он. – Здесь никто не был с тех пор, как…
– Ш-ш-ш… – я приложила палец к губам.
Свет был мягкий. Тепло ложилось на плечи. Я положила книгу на подоконник, и она засверкала золотом в закатном луче.
– Я… станцую для вас, – сказала я. – Как могу.
Он замер, будто окаменел.
– Феи не целуются. Не касаются. Мы недотроги. Но мы… танцуем. Это наша благодарность.
И я начала двигаться. Просто, плавно. Без музыки. Только с мелодией внутри – едва слышной, своей. Мелодией ветра, заката, прожитого лета. Я кружилась, поднимала руки, делала шаги по полу, отпечатывая в нём ритм настоящего.
Он стоял, не дыша. А я пела себе под нос, почти шёпотом.
Вечереет, солнце сходит,С небосвода в горизонт…Фея ночи раскрываетЗвезд кружащих черный зонтМир полночный засыпаетТихий шелест ее крылЕё голос сладкий манитСон-покой, что нас укрылСвет угас, но звёзд сияние,Вслед тебе – без лишних слов.В их мерцании – желания,Тайна снов и сны богов.Ты летишь – легко, неспешноТы совсем обнаженаКрасотой ты неизбежноВластвовать обреченаГрезами окутать вечностьЗародить мечты любвиПробудить у нас беспечностьК доброте живой душиИ закатный свет превращал пыльные частицы в золотую пыльцу.
Он не шелохнулся. А я танцевала, пока за окнами вечер не вступил в свои права.
Я промчалась по вечерней улице в свой в фургон, припаркованный на краю старой улицы. В руках мое новое сокровище что нашла королевстве книжного отшельника. Томик Пушкина, флешка и тонкая папка ксерокопий. Уже тоже пожелтевшие страницы, отпечатанные с затёртых оригиналов, они все равно пахли чем-то невероятно далёким и удивительно живым. Я прочитала первую страницу. Потом – вторую. Я не могла оторваться. Я глотала строки глазами, сердце билось всё сильнее. Это было… настоящее. Не просто история, не просто женщина-лётчица в шелковом комбинезоне и с бронзовой кожей, но дыхание другой эпохи – дерзкой, яркой, мечтающей.
Я сунула флешку в ноутбук, скопировала весь архив. Почти пятьдесят страниц – текст и фотографии. Крупные заголовки, поэтические подписи, чёрно-белые кадры: Флоренс на фоне ангара, Флоренс в кокпите гидроплана, Флоренс обнимает свою подругу, обнажённая на фоне залива. Еще и еще, и эти снимки были размыты временем, но казались ярче, чем всё, что я видела сегодня.