
Полная версия
Рецепты грузинской жизни
Он улыбнулся краем губ, глядя на Нино.
– А теперь понимаю.
Он слегка пожал плечами:
– Здесь я увидел то, чего не хватало дома. Здесь ты. Ты – как тонкий сигнал, который сначала улавливается еле-еле, но потом становится чем-то единственно настоящим.
Она долго молчала. Потом тихо сказала:
– Какие красивые и точные слова. Я чувствую так же, ты открываешься мне все больше и разностороннее.
Он рассмеялся. Лёгко, с благодарностью.
– Я и не думал, что кто-то, кто пишет стихи и цитирует Грибоедова, заставит меня забыть, как включать приёмник.
Они не говорили о будущем. Но каждый взгляд, даже молчание говорили за них – так, будто это было начало чего-то большого, чего-то, что позже станет легендой, ускользающей из слов в шелест листвы.
Он протянул ей серебряный ключ. Тонкий, почти игрушечный, с чёрной шёлковой лентой, он поблёскивал, как лунный луч на воде. – Он ничего не открывает, – сказал Вильям, – но, может быть, ты сама найдёшь, от чего он. Или от кого.
А потом он вложил ей в ладонь клочок старой бумаги – пожелтевшей, как страница из дневника её прабабки. Бумага была свернута и вставлена в пустую кассету телеграфной ленты – артефакт, созданный из случайностей и электричества. Надпись на английском, выведенная его рукой, читалась с трудом: Signal is faint. But it’s still here.
Перед отъездом Нино сделала то, к чему готовилась внутренне все эти дни. Она достала из чемодана телеграфную кассету – пустую, но с характерным металлическим блеском, словно она когда-то передавала сигналы из одной жизни в другую. Внутрь она вложила небольшой клочок бумаги, вырванный из старого блокнота с тиснением. Бумага пахла лавандой и чернилами.
На листке, её почерком, аккуратным, округлым, как у гимназистки, была выведена всего одна строчка:
“For the one who still listens. Nino Chavchavadze, 1925.”
Подпись была полной – не “Нино”, не инициалы, а полное имя, как в заголовке книги или последней странице дневника. Чтобы, если кто-то найдёт это спустя годы, знал: не фантазия, не случайность, не безымянная тень прошлого.
Она вложила записку обратно в кассету, аккуратно обернула ключ шёлковой лентой и прижала всё это письмом к себе шестнадцатилетней – тем самым, которое Вильям вернул, не сказав ни слова. Поверх сложила полупрозрачный лист со строкой, написанной им в шутку, но оказавшейся вдруг серьёзной:
“Signal is faint. But it’s still here.”
Сверху она положила плоский камень, на котором сама нацарапала тонкой булавкой небольшую метку – буквы N & W, почти неразличимые, как тайный код. Это был её вызов будущему и попытка сохранить то, что ускользало. Её тревожила не только невозможность быть с Вильямом – она всё острее ощущала, что теряет связь с собственным прошлым, с теми, кто был до неё, с тем домом, который больше не принадлежал семье. Ветры перемен становились бурей, и в этой буре она хотела оставить знак – крошечный маяк памяти, затаённое послание.
Она спрятала всё это в щель под корнями старого кипариса у фонтана, в том самом месте, где в детстве слушала сказки бабушки, и где теперь в тени звучал шёпот воды. Ветер колыхал траву так, будто кто-то действительно шептал истории – её, их, оставшиеся без слов, но не без эха.
Она не знала, кто найдёт это. Возможно, никто. Возможно, спустя сто лет, когда всё забудется и имена растворятся во времени. Но если кто-то когда-нибудь будет искать её – не как символ, не как воспоминание о поэтессе, а как живого человека – он должен будет начать отсюда. С этой земли. С Цинандали.
Сигнахи – Цинандали. Июнь 2025
На террасе было ещё прохладно, но скатерть уже ловила первые пятна солнечного света, как будто кто-то из художников Pheasant’s Tears решил добавить теплоты в натюрморт. Под абрикосовым деревом звенела посуда – Марина расставляла чашки, в одну руку умещая кофейник, хлебницу и свежий номер Indigo. Олеся заметила, как ловко она подхватила нож для сыра локтем.
– Ахали гамо? – сказала Марина, одарив гостей мягкой улыбкой. – Грузинское утро всегда начинается с заботы.
– И с хлеба, – добавила Олеся, разламывая горячую шоти, ароматную и хрустящую.
– Конечно! Шоти и сыр – основа любого разговора, – засмеялась Марина, подливая им кофе с кардамоном. – А разговор у нас будет, я чувствую.
Томас кивнул, пробуя мягкий имеретинский сыр:
– С таким утром у меня в голове только одно слово – «генацвале».
– Генацвале! – подхватила Марина. – Здесь оно всегда кстати. Пусть этот день начнётся с хлеба и добрых слов, а дальше будет видно.
Олеся, улыбаясь, достала из кармана веточку розмарина и положила рядом с чашкой:
– Пусть принесёт удачу. Грузинское утро – это ведь не только еда, это настроение.
Они рассмеялись. Смех был лёгким, не прощальным – как будто встреча их ещё ждала где-то впереди, в другом городе или в другой жизни.
На столе дымился хачапури по-аджарски, из которого Томас умело отщипывал края, сворачивая их в лодочку. Рядом стояли миски с мацони, медом из Алазанской долины, свежей черешней и местной буратой, которую Марина делала сама – «научилась у одного сумасшедшего итальянца в Мцхете».
– Знаешь, Олеся, – сказала она, слегка отстранившись, чтобы вытереть руки о полотенце, – мне кажется, это будет не просто путешествие. Ты ведь не ищешь доказательства. Ты ищешь подтверждение. Разницу чувствуешь?
Олеся кивнула, не зная, что сказать. Она просто смотрела – на тонкие морщинки у глаз Марины, на заколку в её волосах в виде золотой веточки, на ногти, покрытые бирюзовым лаком. От нее веяло теплом и заботой.
– Слушай дорогу, – добавила Марина. – И запоминай не места, а ощущения. Места забудутся, а вот как ты себя чувствовала – это останется.
– Спасибо, – прошептала Олеся, вставая.
Марина крепко обняла её, тепло и нежно, по-грузински. А потом легко шлёпнула Томаса по плечу:
– И начинай притворяться, что понимаешь всё. Просто пробуй и кивай.
Автомобиль с шофёром уже ждал у калитки – чёрный, с тонированными окнами, как будто из другого мира. За рулём сидел Дадо, молодой парень в футболке с логотипом Tbilisi Open Air и наушником в ухе. Он молча кивнул, помог загрузить чемоданы.
Когда ворота закрылись, Олеся снова повернулась – Марина стояла на ступеньках и махала рукой, не с грустью, а с ожиданием, будто знала, что эта встреча ещё не последняя.
***
Дорога вилась между холмами, усыпанными лозами, словно зелёными косами, спадающими с плеч древней земли. Машина плавно спустилась с холма – и они оказались у каменного дома, почти сросшегося со склоном. Здесь начиналось вино.
Pheasant’s Tears встретила их не вывеской, а философией:
“If you don’t believe in wine, don’t enter.”
– Это про нас? – спросила Олеся, всматриваясь в буквы.
– Мы же только что поверили, – ответил Томас. – Вчера, у костра. Или ты забыла?
Она покраснела, но не от смущения – от воспоминания. Вечер в саду у Марины – бархатный, будто сотканный из настоя мяты, звона цикад и томного перешептывания виноградных листьев. Олеся тогда не сразу поняла, почему остановился Томас. Он шёл по гравию с бокалом в руке, рассказывал что-то о старинных винных терминах, когда вдруг замолчал, будто что-то в воздухе, в самом дыхании сада, привлекло его внимание.
Фонарь под грушей мерцал неровно – словно подмигивал, приглашая приблизиться. Томас присел, убрал рукой влажные листья, и в углублении у корней что-то блеснуло в пыли. Томас поднял – нечто небольшое, овальное, с тонкой цепочкой. Подвеска. Потускневшее серебро. Он молча протянул её Олесе.
Она взяла – с осторожностью. Кожа ладони сразу почувствовала прохладу металла, но сердце – тепло, непонятное, неуместное.
На обратной стороне была гравировка. Очень мелкая, почти стёртая, но, когда Томас подсветил экраном телефона, проявились чёткие буквы:
1925
N & W
Олеся замерла.
– Это ведь…
– N – Нино? – спросил Томас. – А W?
Олеся почувствовала, как внутри поднимается волнение, будто из глубины – не страха, а узнавания. Она нажала на крошечный замочек сбоку. Кулон щёлкнул – открылся.
Внутри, под стеклом, было крохотное фото.
Пожелтевшее, как будто отпечатанное солнцем. Мужчина. Воротник рубашки, взгляд в сторону, волосы светлые, слегка вьющиеся. Улыбка едва намечена.
Олеся смотрела на портрет и чувствовала, как внутри всё замирает.
– Он реальный.
– И она любила его, – тихо сказал Томас.
Они переглянулись.
Кулон снова лег в её ладонь. Лицом вниз. Там, где были инициалы.
N & W.
И дата.
Год, с которого всё началось.
Теперь, среди виноградных лоз, это казалось началом чего-то большего. Не просто медовый месяц – путешествие во времени, в судьбу, в чью-то чужую, давно забытую историю, вдруг переплетённую с их собственной.
– Так вот вы где прячетесь, – прозвучал голос от входа.
Мужчина с загорелым лицом, в льняной рубашке, с серьгой в ухе, стоял у двери с бокалом в руке.
– Я Джон, – представился он, протягивая руку. – Художник, винодел, немного философ и, возможно, последний романтик на этом склоне.
Он улыбнулся уголком губ, и в его взгляде было что-то южное, морское – как будто вино в нём говорило от лица всей Грузии. Когда-то он был иллюстратором в Нью-Йорке, потом путешествовал по Азии, писал акварели в Катманду, а двадцать лет назад оказался в Кахетии и остался – по любви – к вину, по непонятной тяге к земле, в которой прячут квеври, как сердце.
– И я, кажется, ждал именно вас, – повторил он уже тише, словно это было не приветствие, а признание.
– Вино здесь не делают. С ним разговаривают, – объяснял Джон, ведя их вдоль длинного ряда квеври. – Главное – не мешать. Только наблюдать. Как за женщиной, в которую влюбляешься: ты не знаешь, кем она станет через год, но уже не можешь уйти.
Pheasant’s Tears – это не просто винодельня. Это место, где виноград собирают вручную, по старому календарю. Здесь вино не торопят – его кладут в квеври (глиняные сосуды, зарытые в землю), где оно живёт, дышит, слушает музыку под потолком и стихи в подвале. У Джона в каждом зале висел другой инструмент: где-то старинная балалайка, где-то виолончель, а в дегустационном зале – пластинка с грузинским джазом 70-х годов крутилась на проигрывателе.
Он налил им по бокалу янтарного ркацители – с характерной терпкостью, лёгкой танинностью и ароматом сушёного абрикоса, тмина и пыльного солнца.
– Попробуй, – прошептал Томас Олесе. – Это как поцелуй после долгой дороги. Тёплый, немного неожиданно острый, но правильный.
– Ты поэт, – усмехнулась она, отпивая.
– Нет. Просто влюблённый, – ответил он, и в этот момент лёгкий ветер колыхнул виноградные листья над их головами.
На стенах висели картины – вино и живопись здесь сливались. У Джона была теория, что каждый сорт винограда даёт свой цвет: саперави – сине-бордовый, ркацители – янтарно-золотой, киси – зелёное стекло перед грозой.
– Вот почему мы зовём это "Pheasant’s Tears", – пояснил он. – По древней легенде: когда фазана угощали таким вином, он плакал от счастья. Я хочу, чтобы каждый гость был таким фазаном. Только без слёз, счастье в чистом виде— он подмигнул.
Они вышли во внутренний двор – сквозь виноградную арку, увитую лозой, где тени кружились по столам, накрытым белыми скатертями, уставленными тарелками со свежим хлебом, сыром с пажитником, домашними вареньями из грецких орехов и, конечно, вином, которое не просто пили, а слушали.
– Думаешь, это действительно след? – спросила Олеся, когда они остались на минуту вдвоём под лозой, держа бокалы и глядя на фото в телефоне.
– Я думаю, совпадений не бывает. Сначала кулон, теперь – фраза про "слёзы"… В письме же было про женщину, которая «плакала над бокалом в этом доме»…
– Сто лет назад, – добавила она.
– Мистика какая-то, – кивнул он.
Они замолчали. Ветер шевелил виноградные листья. Где-то внутри снова заиграла старая пластинка, и воздух наполнился джазом, специями, золотом грузинского лета.
– У нас же медовый месяц, да? – спросила она тихо.
– Да. Но кажется, он не только наш, – сказал он, беря её за руку. – Кажется, мы по чужому маршруту идём. Но обязательно вдвоём.
***
После дегустации у Джона и пары бутылок «на потом», завернутых в старую бумагу с ручным штампом, они снова тронулись в путь. Дорога извивалась между виноградниками, как жила на ладони земли. По обочинам – то мальчишки на ржавых велосипедах, то бабушки в соломенных шляпах с вяленой хурмой на поддонах, выставленных прямо у пыльной кромки асфальта. Всё это казалось спектаклем, поставленным только для них, – идущих по следу прошлого.
Shumi Winery встретила их ухоженным парком и ровными рядами лоз, уходящих к подножию Кавказских гор. Главный корпус винодельни был построен из грубого камня с большими окнами, через которые золотой свет заката проникал в зал.
Менеджер предложил им прохладный компот из алычи, а в винном музее они увидели амфоры Колхиды, книги по виноделию и образцы чурчхелы в стеклянных колбах.
На столе уже стояли блюда – не меню, а откровения:
– пхали из шпината с грецким орехом и чесноком;
– баклажаны с ореховой пастой, украшенные зёрнами граната;
– мягкий сыр дбили с тонким привкусом дыма;
– горячее чашушули – говядина в томатах, чесноке и зелени, поданная в глиняном кеци;
– и, конечно, домашний хлеб, ещё тёплый, с хрустящей корочкой и запахом, который невозможно забыть.
– У вас тут кухня, как театр, – сказал Томас, отломив кусок хлеба. – Только вместо актов – ароматы. – А вместо кулинаров – шаманы, – – Каждая женщина на кухне тут – ведьма. Добрая, конечно. Но с тайными ингредиентами.
Олеся смеялась, утирая уголок губ. Вино в бокале дрожало от её движения – она снова выглядела невестой, удивлённой, счастливой, почти потерянной в этом потоке вкусов, запахов, чувств.
В ресторане, построенном из тёсаного камня и стекла, с видом на лозы и горы вдали, им подали обед. Цыплёнок табака – с корочкой, как золотой щит, салат с копчёной грушей, орехами и гранатовой заправкой, свежий лаваш, испечённый в глиняной печи прямо на улице.
– Это уже гастрономическая дипломатия, – улыбнулась Олеся. – Меня почти убедили остаться.
Вино – выдержанный саперави – с бархатистыми танинами и глубиной, как сумерки в храме, шло неторопливо, оставляя след на языке и в памяти. Оно не требовало слов, но рождало их.
– Если у меня когда-нибудь будет роман, – сказал Томас, глядя в бокал, – он начнётся с такого обеда.
– Он уже начался, – ответила Олеся, не глядя на него. – Просто ты опять не заметил.
Он тихо рассмеялся. За стеклом вино искрилось в бокалах других посетителей, звучала тихая грузинская песня – без слов, только голос, – и листья на лозах шептали что-то древнее, как молитву, которую забыли, но всё ещё чувствуют.
Сомелье поднял бокал. – За ваш медовый месяц и за наше гостеприимство, которое собрало нас здесь вместе.
Гости поддержали: пара японцев склонились в учтивом поклоне, француженка легко чокнулась своим бокалом с Олесей, а грузины – одобрительно заулыбались.
В этот момент официант принёс маленькую глиняную чашу с неожиданным десертом – мачадо – замороженный виноградный сок, напоминающий легкий и освежающий сорбет.
– На десерт – вкус солнца, – сказал он, будто цитируя местную пословицу.
Томас посмотрел на Олесю. Та, не дожидаясь тостов, кивнула:
– Знаешь, мне кажется, мы догоняем чью-то историю. Вот так, по следу винограда, застолья, взгляда. И каждый новый момент будто повторяет уже сказанное, кем-то другим, но для нас.
Он взял её за руку.
– Может, мы и не первыми пришли сюда. Но если этот путь уже кем-то пройден – тем лучше. Значит, у него есть смысл.
Они молчали, слушая, как где-то вдалеке играет живая музыка – то ли дудук, то ли просто ветер, скользящий по струнам виноградных лоз.
Солнце уже начало склоняться к вершинам гор, и воздух стал тяжелее – напоённый жаром дня, запахами пыли, зелени, хлеба и терпкого вина. Над дальним склоном вспорхнула стайка фазанов, как будто сама легенда расправила крылья.
– Пора в путь? – спросила Олеся, допивая последний глоток саперави.
– Пора, – согласился Томас. – Но это место я запомню. Как чудный аккорд в симфонии, которую мы ещё только сочиняем.
Они покинули винодельню медленно, почти с сожалением – как прощаются не с туристической точкой маршрута, а с домом, где тебя узнали по глазам.
Впереди была дорога к Цинандали – и ещё больше впечатлений, запахов, тостов, и, может быть, одна-единственная разгадка. Но это будет после. А сейчас – в памяти остались слёзы фазана, терпкость абрикоса и прикосновение ладони, как обещание.
***
Усадьба возникла перед ними внезапно – как бывает в старых сказках, где дворец скрыт за виноградной лозой и тысячей шагов тишины. За каменной оградой – идеальная симметрия парков, старинный особняк с колоннами и винный погреб, которому не один век. Здесь не старались казаться утончёнными – здесь просто были: время, вкус, память.
Вдоль старинной аллеи, обрамлённой платанами, машина замедлилась – впереди, среди лёгкой пыли предвечернего солнца, возникли чугунные ворота с табличкой «Tsinandali Estate». Томас чуть приподнялся, будто узнавая что-то давно забытое. вглядываясь в вывеску на английском и грузинском.
На ресепшене их встретили как старых друзей: с улыбкой, лёгким поклоном и двумя бокалами сухого белого, прохладного вина. – Поздравляем вас с медовым месяцем, – сказал администратор по-английски с лёгким акцентом, подавая им ключ-карту в чёрной обложке с золотым гербом. – Ваш номер с видом на виноградники, как вы просили. И, разумеется, с вином из личной коллекции Чавчавадзе.
Он не переигрывал. Здесь вообще никто не играл – ни в гостеприимство, ни в историю. Всё было подлинным – и потому особенно трогательным.
Лифт двигался беззвучно. На стенах – черно-белые фотографии: юные дамы в кринолинах, офицеры в цилиндрах, стихи, написанные каллиграфией прошлого века. Всё это – не стилизация, а память о доме, где в XIX веке жили поэты и дипломаты, принимали Александра Дюма и Михаила Лермонтова, спорили о судьбе Грузии, Европы и мира.
Олеся зачитала со своего планшета:
Историческая справка: Усадьба Чавчавадзе – это не просто отель. Это место, где грузинское просвещение встретилось с европейской культурой. Александр Чавчавадзе – генерал, дипломат, поэт – привёз из Парижа идеи, вино и романтический дух. Здесь он основал первый в Восточной Грузии винный завод европейского типа, заложил ландшафтный парк, собрал библиотеку, устраивал салоны. Его дочь Нино стала женой русского дипломата Александра Грибоедова. Судьба семьи трагична и прекрасна – как и вся история страны.
Открыв номер, Олеся замерла. – Это… театр. Только не драмы – камерной поэзии.
В отличие от домашнего уюта их гостиницы в Сигнахи – с глиняной посудой, пушистыми пледами и запахом выпечки из кухни – здесь было иначе. Пространство дышало архитектурной строгостью: высокие потолки, простые, но элегантные линии мебели, сдержанные цвета – серо-песочный, молочный, оттенок выдержанного дуба. Ни одного случайного предмета, ни одного сантиметра, не продуманного с тонким чувством вкуса.
Широкая кровать с балдахином из тончайшей парчи стояла посреди комнаты, как остров. У изножья – старинный сундук, скорее всего, не бутафорский, а спасённый от времени. На нём – письмо от управляющей: «Дорогим Томасу и Олесе. Пусть этот вечер останется в вашей памяти таким же прекрасным, как вино Чинури в бокале. С любовью, команда Tsinandali Estate».
На столике – бутылка вина, две книги (одна – стихотворения самого Чавчавадзе, вторая – «Горе от ума» в кожаном переплёте), глиняная тарелка с сушёным инжиром, орехами и кусочками чурчхелы.
– В Сигнахи было тепло, по-семейному. Как будто бабушка приготовила комнату. А здесь… как будто пригласили в гости герцог и поэт, – заметил Томас, медленно вращая бокал. – Но оба – с любовью.
– Не знаю, как у них это получается, – сказала Олеся, устраиваясь на диване. – Вроде бы роскошь. Но такая… молчаливая. Не давит, а наблюдает.
Из окна открывался вид на парк – пейзажный, как и положено в эпоху романтизма: аллеи, павильоны, мраморные лавки и террасы. Где-то внизу шумел фонтан, и ветер доносил аромат жасмина.
– Ты заметил, – сказала Олеся, прижавшись лбом к стеклу, – что с каждым новым местом в этой поездке мы как будто… прирастаем к земле? В Сигнахи – чувствами. Здесь – прошлым.
– Значит, дальше будет что-то про будущее?
Она повернулась к нему и улыбнулась. – Возможно. Но сначала – спа, ужин, история и вино, у которого больше памяти, чем у многих людей. Хотя даже не знаю, чем еще они смогут нас удивить сегодня после всего испробованного.
Спа находился в нижнем крыле усадьбы, где воздух был прохладным, как утро в винограднике, а пол, тёплый от геотермального подогрева, приятно щекотал босые ступни. Ни суеты, ни халатов с логотипами. Всё – как будто принадлежало не отелю, а самой усадьбе, её дыханию и ритму.
Коридоры были прохладными и полутёмными. Стены – тёплый известняк, арки, приглушённые светильники. Пол гасил шаги. Пахло водой, лавандой и древесиной, пропитанной солнцем. Казалось, за поворотом можно встретить графиню в лёгком шёлке или князя, уставшего от политических споров.
Их встретила молодая девушка в чёрном платье с бронзовой брошью в форме виноградной лозы. Без лишних слов проводила в раздевалку, оставив на столике два бокала чхавери.
– Мне всё это кажется тайным, – шепнул Томас, вытирая волосы после душа. – Как будто мы не в спа, а в каком-то… купальном заговоре девятнадцатого века.
Олеся рассмеялась. Она уже погружалась в тепло бассейна, где поблёскивала вода, лаская кожу и обволакивая, как шелковая шаль. Свет падал сверху – рассеянно, через старинное окно, играя на поверхности золотыми бликами. Воздух был прохладен, с лёгким ароматом лаванды и виноградной лозы, и от этого контраста тело замирало в удивительном покое. Всё было сделано, чтобы тело забыло, что оно существует, – и только касание друг друга напоминало. В отдельной зоне предлагали уникальные процедуры: виноградные обёртывания, ароматные ванны с настоем молодых листьев и массаж с маслом из виноградных косточек сортов, выращенных только в этом регионе.
– Скажи честно, – произнесла она, облокотившись о край, – разве не идеально начать медовый месяц с вин?
– Вина, история, ты и я, не занятые работой.
Они замолчали. Только капли с их плеч падали в воду, как редкий дождь над утренним озером – и где-то позади плеснулось что-то – может, их отражение, может, сама память.
Олеся приблизилась. Пальцы скользнули по его ключице – мягко, вопросительно. Томас закрыл глаза. В этом полумраке не нужно было слов.
Тело – не столько страсть, сколько тихое признание. Спа стал местом, где слова не нужны, а прикосновения говорят всё. Они стояли в воде, обнявшись, как в утреннем озере, где виноградная лоза, камень и человек нашли свою тишину и понимание.
Позже, когда уже лежали на подогретом каменном ложе, завернувшись в пушистые полотенца, Томас прошептал: – я не думал, что смогу так остро чувствовать… дом. Но с тобой это настоящее.
Олеся прижалась ближе, её голос стал мягче: – Дом – там, где сердце. И кажется, моё теперь здесь, рядом с тобой.
Он вздохнул и улыбнулся: – Я люблю тебя, Олесь.
Она улыбнулась в ответ, как будто знала это всю жизнь: – Я тоже. И этот вечер станет продолжением нашего пути, как виноград, что здесь растёт – сладким и долгим.
Позже, после спа, когда от кожи пахло лавандой, камнем и чем-то древним, они не пошли в ресторан.
– Даже при всей моей любви к грузинской кухне и вину, – сказала Олеся, застёгивая юбку, – после сегодняшних трапез я вряд ли впихну в себя ещё кусочек. Давай не будем портить впечатление от шикарного ресторана и оставим его на завтра. А сегодня у нас чудесная возможность – прогуляться.
Парк был освещён фонарями XIX века – высоким кованым светом, приглушённым, почти театральным. На аллеях шуршала листва, ветер играл в кронах, а тени от деревьев ложились на дорожки, как ноты медленной увертюры. Томас и Олеся шли, не спеша, молча, время от времени касаясь руками – чтобы просто быть.
У одной из лавок они остановились. Сели. Прислушались. – Здесь хорошо, – тихо сказал он. – тишина, которая не боится быть услышанной.
Олеся кивнула. – Потому что здесь всё настоящее. Не сделано "для туристов". А просто… продолжается. Как вино в бочке.
И снова – тишина. И фонари, мягко отбрасывающие тёплый свет на брусчатку, блестевшую после недавнего дождя. В воздухе висела прохлада, а где-то далеко, за деревьями, раздавался отголосок ночного джаза и нежный треск сверчков. Листва тихо шуршала от лёгкого ветерка, а вдалеке слышался редкий лай сторожевой собаки, напоминающий о жизни, которая не замирает даже ночью.