bannerbanner
Рецепты грузинской жизни
Рецепты грузинской жизни

Полная версия

Рецепты грузинской жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

За соседним столом пара молодых грузин играла на пандури – старинном трёхструнном инструменте. Их музыка мягко вплеталась в разговоры, создавая атмосферу лёгкой магии.

Томас и Олеся с увлечением пробовали всё подряд: нежный сулугуни, ароматный ткемали, острый сациви и сладкую чурчхелу, которую хозяйка подавала с горьким кофе. Олеся смеялась, когда Томас пытался выговорить «мцвади» – шашлык из баранины – и с каждым кусочком чувствовала, как грузинская земля всё глубже проникает в её душу.

Олеся случайно уронила вилку – и та с глухим звуком упала на пол. Вдруг рядом сидевший местный дедушка, узнав в них туристов, бодро сказал с улыбкой:

– Не беда, милая! В Сигнахи вино льётся рекой, а вилка – просто инструмент! Главное – не упусти вкус жизни!

Томас едва сдержал смех, а Олеся покраснела, но тут же парировала:

– Мы уже не упускаем! Вот, смотрите – почти всю лепёшку съели.

Их смех растаял в тёплом воздухе, словно ещё один камешек в мозаике этого медового утра.


– В каждом блюде, – говорил Томас, – будто спрятана история, рассказанная через вкус и аромат.

Олеся согласилась и добавила:

– Здесь не просто еда – здесь приглашение жить медленно, наслаждаться моментом и чувствовать связь с тем, что было до нас.

***

Марина, хозяйка Lost Ridge, улыбнулась, протягивая свежезаваренный чай с чабрецом.

– А вы знали, что у нас при гостинице есть конюшня? – начала она, словно приоткрывая секретную дверцу. – Лошади здесь, как члены семьи. А ещё – как лучшие гиды. Зимой расскажут, где снег самый пушистый, а летом – где виноград самый сладкий.

Олеся, услышав это, сразу оживилась:

– Я очень люблю лошадей, могу и показать, – с вызовом в голосе, который сразу стал чуть мягче от тёплого взгляда Томаса.

Томас же, услышав это, слегка поморщился, но улыбнулся:

– А я – полный профан. Первый раз в седле, так что если я свалюсь, прошу вас, не смейтесь слишком громко.

Марина рассмеялась, добродушно покачивая головой.

– Не волнуйтесь, у нас спокойные, терпеливые лошади и опытные инструкторы. Главное – доверие и лёгкость. Лошадь чувствует, когда ты напряжён, а когда расслаблен.

По пути к конюшне воздух стал ещё свежее, напоенный запахами шалфея, земли и слегка влажной травы.

Они остановились у ограды, за которой паслись три лошади – одна белая, словно облако, вторая – гнедая, с тёмной гривой, и третья – рыжая, с белой отметиной на лбу.

– Какая красавица, – сказала Олеся, подходя к белой лошади и доставая из кармана морковку. Лошадь фыркнула и с удовольствием приняла угощение.

Томас, наблюдая за этим, попытался подражать:

– А если она решит, что я не подхожу, я спрошу, где у неё педаль газа.

Олеся рассмеялась:

– Главное – не нажимай на тормоз слишком резко.

Нодар, молодой гид, уже ждал их у ворот, улыбаясь и делая вид, что опыт конной езды у всех на высоте.

– Поедем неспешно, – подмигнул он Томасу, – и если что – я рядом, чтобы поймать.

Олеся легко вскочила в седло, уверенно поправила поводья и слегка улыбнулась.

– Держись, Томи, – сказала она с лёгкой долей юмора. – Это будет весело.

Томас сел с заметным усилием, сквозь смех и дрожь в голосе:

– Если я не потеряюсь в этих холмах, обещаю, что возьму тебя на ужин.

Ветер играл с волосами Олеси, Томас же пытался не смотреть вниз на пыль под копытами, чтобы не выдать свою робость. Олеся, сидя в седле, чувствовала радость и свободу, которую дарит только верховая езда. Томас же, несмотря на опасения, начал расслабляться и даже шутил:

– Если бы меня так покачивало на первом свидании, я бы, возможно, влюбился быстрее.

Олеся повернулась, весело блеснув глазами:

– А я думала, ты и так уже пропал.

Марина наблюдала издалека и тихо улыбалась – для неё каждый новый гость, который полюбит эти места, был как родной.

Томас держался в седле с неуклюжей решимостью, будто участвовал в каком-то старинном ритуале. Олеся, напротив, казалась частью этой природы – лёгкой, уверенной, вросшей в пространство между небом и землёй. Он смотрел на неё, стараясь не свалиться, и думал, что, может быть, так и выглядели влюблённые на грузинских фресках – только у него поджилки дрожали сильнее.

– Всё хорошо? – обернулась она, её голос вплёлся в шум листвы.

– Смотря с какой стороны посмотреть, – пробормотал он. – Нижняя половина тела уже не моя. Но верхняя – всё ещё в твоём распоряжении.

Она рассмеялась, и этот смех вдруг отогнал тревогу, словно щёлкнул по стеклу, на котором собирались тени. Нодар, ехавший чуть впереди, обернулся и подбодрил:

– Главное – не думать о падении. Лошадь чувствует, когда ты с нею честен.

Они въехали в рощу, где деревья, словно стражи, склонялись над тропой. Свет пробивался сквозь листву пятнами, и казалось, что они движутся по киноленте, снятой в тёплых тонах.

Олеся вытянула руку, дотронулась до ветки с почти зрелыми шелковицами и сорвала одну, протянула Томасу.

– Попробуй. Сладкая, как июньское утро.

Он взял, попробовал, и на губах остался вкус лета, ожиданий и чего-то из детства. В этот момент его страх исчез. Он больше не чувствовал, что сидит на непонятном существе с копытами и сердцем, полным инстинктов. Он чувствовал – он в пути. С ней.

Где-то вдалеке пропел павлин – то ли хвастался, то ли звал. Лошадь фыркнула и шла дальше, размеренно, уверенно, как будто знала, что каждый шаг важен.

– Я думал, что мы просто покатаемся, – сказал Томас, – а оказалось, что это прогулка внутрь самого себя.

Олеся кивнула:

– Это Грузия. Тут лошади – не просто животные, а часть разговора с землёй.

Он замолчал, и они долго ехали в тишине. Но это была та тишина, в которой между двумя уже всё сказано.

Нодар – рассказывал истории про винных духов и монахов, спрятавших квеври под землёй, чтобы спасти вино от персов.

– Вот туда, – сказал он, указывая тропу к винодельне, где кирпичные стены тонули в зелени. – Здесь делают «цинандали», как сто лет назад.

***

На деревянной террасе винодельни стоял длинный стол, покрытый льняной скатертью. Глиняные кувшины с янтарным вином, плетёные корзины с хлебом, нарезанные сыры и тарелки с пхали, сациви и жареным сулугуни перемежались с живыми разговорами и добродушным смехом.

Хозяин винодельни, грузин лет шестидесяти, с густыми бровями и голосом оперного тенора, представился как Гоги и сразу налил гостям вина:

– Это «цинандали». Здесь, в этих квеври, мы делаем его старинным способом. Вино, как женщина, должно быть терпеливым. Но и капризным – иначе не будет любви.

Олеся улыбнулась, принимая бокал, и почти сразу почувствовала, как вино обвивает сознание лёгким туманом удовольствия. Томас отпил осторожно, но с интересом:

– Пахнет солнечным вечером и яблоками.

– Это хорошо, – засмеялся Гоги. – Значит, ты почти знаток.

Следом за «цинандали» на столе появилось красное «саперави», затем «мцване», терпкое и ароматное, и напоследок – янтарное «ркацители», с оттенком дыни и липового мёда. Гоги комментировал каждое:

– «Саперави» – это страсть. Оно не прощает обид. «Мцване» – как девичья песня в горах. А «ркацители» – старый мудрец, знает, что ты чувствуешь, ещё до того, как ты поднесёшь бокал.

Тосты пошли один за другим – за родителей, за солнце, за виноград, за дорогу, которая приводит к людям. Один тост длился почти десять минут, с упоминанием деда, который нашёл любовь в винограднике и закопал обручальное кольцо рядом с кувшином квеври, чтобы навсегда запомнить вкус того дня.

– За радость, которую мы зовём "гамаюс", – сказал один из гостей. – Это когда ты пьёшь не чтобы забыть, а чтобы помнить.

– За любовь, которая проходит расстояния, но не покидает сердца, – добавил старик с лицом, как груша, и голосом, как гравий.

Олеся чуть не уронила бокал. Ей показалось – это было обращено лично к ней. Она взглянула на Томаса, и он ей кивнул. Его рука легко коснулась её под столом – короткое прикосновение, но в нём было больше, чем в тысяче слов.

Вечер подкрадывался незаметно, ложился на долину как шаль на плечи. На террасе зажглись лампы, и над виноградниками вспыхнули первые звёзды. Музыка зазвучала из старого проигрывателя – голос Вахтанга Кикабидзе вплёлся в вино, еду и воспоминания:

«Мои года – моё богатство, Я никому их не отдам…»

Их взгляды встретились в мягком полумраке, и весь день – от террасы до конюшни, от седла до бокала – вдруг сложился в нечто цельное, как выдержанное вино в бокале, за которое стоило поднимать тост.

После вина всё было чуть мягче – воздух, звёзды, даже Томас. Они сидели на веранде старой винодельни, где скрип стульев казался звуком времени. На каменной полке у входа в дом Томас увидел тонкую книгу – ветхий томик стихов, с надписью на обложке, выцветшей до оттенка запёкшейся вишни.

– Смотри, – он подал книгу Олесе. – Это по-английски. Или… почти.

Между страницами, как осенняя закладка, лежал клочок бумаги. Не новая, не старая – как будто просто забытая на сто лет.

"Я стою на балконе, и склон горит от винограда. Мужчины поют внизу, и их голоса, будто камни, катятся по воздуху…"

Олеся не сразу поняла, что именно её зацепило. То ли вино, то ли тоска по чему-то, чего не знала, но чувствовала. Она перечитала про себя и тихо сказала:

– Кто-то когда-то любил здесь. Так, как будто завтра не наступит.

Томас молча кивнул. На обороте страницы – инициалы: W.H.


1925 год. Сигнахи, Сентябрь

Они приехали из Тифлиса на несколько дней, будто вырвались из плена – Нино и Вильям. Она – поэтесса, с лицом, в котором грузинская мягкость встречалась с горной решимостью. Он – англичанин, сдержанный и точный, но только до тех пор, пока не касался её руки.

Они жили в комнате над булочной, где по утрам пахло тёплым хлебом, а по вечерам – чёрным вином и страхом. В городе ходили слухи. О поэтах, что исчезли. О журналистах, что уехали и не вернулись. О тех, кто говорил слишком громко.

Они ждали сигнала.

Но пока ещё были теплые ночи и песни, льющиеся из виноградников.

– Ты знаешь, – сказала Нино, сидя на балконе с пледом на плечах, – я каждый вечер думаю: это может быть последний раз, когда мы вместе смотрим на эти холмы.

Вильям выдохнул дым и посмотрел в ту же сторону.

– Я понимаю. Но, может быть, именно поэтому мы должны смотреть – сегодня.

Она улыбнулась, едва заметно. И только тогда он понял, насколько она сильнее его.

Они писали друг другу даже здесь – в одной комнате, за одним столом. Потому что слова на бумаге давали чувство вечности. И всё, чего не мог сказать голос, позволял себе чернильный след.


Часть 2.

Тифлис, апрель 1925 года

Утреннее солнце заливает узкие улочки старого Тифлиса мягким золотым светом, и каждый камень мостовой, казалось, хранит историю веков. По этим улочкам идёт Нино Чавчавадзе: её движенья легки, как у птицы, а в глазах горит глубокий внутренний свет. На ней тонкое пальто с вышивкой, напоминающей виноградную лозу – символ рода, где честь и красота переплетены.

Нино родилась в 1903 году в доме, где высокие потолки и чугунные балконы были украшены фамильной эмалью, а из окон открывался вид на купол Метехи и извивающуюся Куру. Её лицо – овальное, с мягко очерченными скулами и тёмными, полными огня глазами; губы чуть полноваты, часто чуть приоткрыты, будто в ожидании слова или порыва ветра. Волосы, цвета воронова крыла, она привычно собирает в низкий пучок, позволяя нескольким вьющимся прядям выбиваться у висков – это придаёт её облику лёгкость и невинность, напоминающую фарфоровую статуэтку.

Её мир до 1917 года был подобен волшебной сказке: маленькая Нино училась музыке, слушая, как на старом фортепиано звучат сонеты Шопена; по воскресеньям она усаживалась за длинный стол, где среди сверкания сервиза и серебряного самовара проходили праздники ума: отец, доктор Георгий Чавчавадзе, выпускник Петербургской медико-хирургической академии, рассказывал о новых достижениях науки, а мать, княгиня Екатерина Орбелиани, происходившая из древнего и знатного рода, чьи корни тянулись к царским дворам Картли и Кахетии, музицировала и читала стихи. Она была женщиной иного века – воспитанной в пансионе в Кутаиси, свободно говорившей на французском и умеющей играть Бетховена на фортепиано с закрытыми глазами.

Отец Нино, врач и просветитель, считал, что девочка должна учиться не хуже мальчиков. Он добился, чтобы дочь училась в частной женской гимназии, а потом – тайком от родственников – пригласил к ней преподавателя философии, студента-эмигранта из Петербурга. Нино училась не ради похвалы. Она впитывала строки, как садовая земля дождь: Жорж Санд, Ахматова, Шота Руставели, Рильке.

Она писала всегда. Чернила – густые, почти черные, как виноградный сок, сорванный в сентябре; буквы – округлые, будто вышитые на льняной салфетке. Каждое утро – прежде чем закипит самовар, прежде чем проснётся город – она садилась за стол у окна и писала: стихи, письма, заметки о людях, которых больше нет.

Отец говорил: «Нино, если ты будешь писать, мир будет слушать. Но только если ты будешь знать, что пишешь».

Когда в 1917 году русская империя перестала быть империей, их дом тоже треснул. Улица, где жили Орбелиани, теперь гремела лозунгами, марширующими ногами, свистками. Отец начал приходить домой поздно, с красными глазами. Он уже не говорил «время перемен», он говорил – «время рассудит».

В 1918 году Грузия провозгласила независимость, и Тифлис снова расцвел: по улицам катились электровагоны, а фонари, установленные ещё в 1883 году, освещали город до глубокой ночи. В эти годы «Оттепель» свободы позволила семье Чавчавадзе надеяться на лучшее: отец снова мог проводить операции в собственном кабинете под ярким светом ламп накаливания, а мать вновь принимала учениц у себя дома, преподавая французский язык, основы литературы и этикета, как делала это ещё до революции, когда вела занятия в частной женской гимназии. Тогда её знали как строгую, но справедливую наставницу, прививавшую юным дворянкам изящные манеры и чувство меры. Теперь, в изменившейся стране, она продолжала своё дело тихо и с достоинством – как способ сохранить в детях культуру ушедшей эпохи.

Но над особняком уже витали ветры перемен. После февраля 1921-го, когда Красная армия взяла Тифлис, всё изменилось. Электрические сети, ещё вчера безупречно работавшие, стали нестабильными: питание ограничивали, фонари гасли, снова пошли в ход керосиновые лампы . Их родовое гнездо национализировали и их переселили в две тесные комнатушки, устроив из великолепного особняка коммуналку с общей кухней на несколько семей.

Для Нино это стало первым великим испытанием – она, привыкшая к тишине салонов и благородству книг, теперь оказалась среди чужих голосов и гулких разговоров о карточках и новых нормах. Но это не сломило её дух. Уже в восемнадцатилетнем возрасте она научилась быть хозяйкой своей судьбы: хранила старые семейные реликвии у себя под матрасом, но принимала новые правила жизни без страха.

В коммуналке Нино усвоила главное правило: «Не показывай то, что тебе дорого – но пронеси это в сердце». Она сохранила в тайниках несколько томов с французскими сонетами, переписанные по памяти отрывки из Руставели и Ахматовой, а на чердаке нашла затерянную папку с ботаническим гербарием и дневником матери.

В те жегоды её характер закалился, а сердце наполнилось чувствами, которых раньше она не осознавала: сострадание к уставшим матерям на рынке, тихая радость от влажных лепестков магнолии и горько-сладкая меланхолия, когда закрывают ставни на зиму. Она стала внимательнее слушать людей: их страх, усталость, надежду.

В 1922 году ей удалось устроиться в библиотеку при Народном университете – это была одна из немногих возможностей для интеллигентной девушки, особенно если фамилия звучала слишком по-дворянски. Лампы горели допоздна, и запах старых страниц казался ей бальзамом. Её назначили помогать в отделе редких изданий, а вскоре стали звать переводчицей: она знала русский и французский с детства, а в последние годы взялась за английский – по словарям, по старым письмам семьи, по стихам Китса.

Среди томов технических руководств и отчётов Красного Креста она находила место для своей поэзии: записывала строчки на полях, словно втайне надеясь, что однажды они оживут на страницах. «Я – мост между мирами», – шептала она себе.

Нино отличалась редкой способностью замечать детали: как свет пробивается через рябь на Куре, как отбрасывает тень старый кипарис, как звучит стих, прочитанный вслух в пустом зале. Её жизненные принципы рождались из этой наблюдательности: честность, уважение к слову, пленительная сила тишины и огромная любовь к красоте, даже когда она ранима и невесома.

Нино писала стихи по ночам – «в стол». Публиковать – значило риск. Но в кружке молодых поэтов, в маленькой комнате над кондитерской на проспекте Руставели, её знали. Её строки передавались из уст в уста, записывались на полях газет, шептались в очередях за хлебом.

Так она жила – между прошлым и настоящим, между роскошью утраченного мира и суровой справедливостью нового. Каждый её шаг был наполнен тихой решимостью: сохранить себя и своё наследие, бросить вызов ветрам перемен и выстоять.

И вот в один из таких дней, когда весенние туманы ещё не рассеялись над Курой, её спокойную поступь прервал звонкий голос, зовущий по имени…

Их познакомил случайный мальчишка, крикнув: «Нино! Ты же говоришь по-английски!» – и сбежал вниз по лестнице. Это было у подножия Сололаки – она несла книги из читальни, он искал дорогу к библиотеке.

– Да, – ответила она, стараясь успокоить пульс. – Нино Чавчавадзе, переводчик отдела иностранных изданий. Я могу чем-то помочь?

– Приятно познакомиться, Нино, – протянул он руку. – Я Вильям Харди, инженер связи из Манчестера, прибыл по линии Международного союза электросвязи.

Она ощутила тепло его ладони, строгость его взгляда и мягкость интонации.

– Добро пожаловать в библиотеку, сэр Харди. Проходите, я вас провожу. Архив телеграфных линий находится на втором этаже, кабинет 12.

Официально – он числился в технической комиссии при Наркомате связи. Он был молчалив, светлоглаз, и всегда держал руки в карманах, будто искал там нечто важное.

Вильям был потрясён её точной, немного старомодной речью. Она – тем, что он, казалось, понимал язык молчания.

Он появлялся всё чаще. Приносил латунные детали и рассказывал, как восстанавливают связь на западе Грузии. Она впервые увидела, как работает трансформатор, и слушала, как он объясняет принцип Морзе, рисуя углём на обратной стороне чертежей.

– Вы всегда так говорите, будто каждое слово нужно взвесить, – сказала она, впервые позволяя себе улыбнуться.

– Я просто боюсь сказать глупость. Особенно перед вами.

– Почему передо мной?

– Потому что у вас язык – точный. И какой-то… оттуда. Из другого века.

Она не ответила сразу. Лишь чуть приподняла брови – не иронично, а будто бы в знак признания.

Он продолжил:

– Я вырос в Ливерпуле. Отец строил корабли. Мать преподавала французский. Всё было очень… правильно. Утренний чай. Газеты. Ровные улицы. Я всё время разбирал что-то – приёмники, провода, старые часы. Хотел понять, откуда идёт звук. Что связывает между собой людей, если они молчат. – А потом – работа, телеграф, мастерская. И вдруг письмо. Грузия. Город с именем, которое произносят шёпотом.

Нино кивнула. Она слушала так, будто не просто слышала – а вписывала его голос в свою внутреннюю тетрадь.

Он посмотрел в окно. На секунду стало тихо так, что было слышно, как потрескивает переплёт.

Нино кивнула.

– А твоя семья? Сестры, братья?

– Есть сестра – Элли. Она смеялась, что я больше любил машины, чем людей. Может, это правда.

– И почему ты сюда приехал? – спросила она, немного наклонив голову.

– Мне предложили работу в Тифлисе. Местный проект связи. Был риск, но я решил рискнуть. Хотел увидеть мир, который не в Ливерпуле. Не хотел оставаться там, где все боятся изменить что-то.

– Понимаю, – ответила Нино, улыбаясь. – А я осталась здесь. Но порой хочется уехать.

Вильям усмехнулся.

– Может, мы оба ищем что-то новое, но боимся потерять старое.

Она взглянула на него серьёзно.

– Да, и это самое трудное.

Она слушала так, будто не просто слышала – а вписывала его голос в свою внутреннюю тетрадь.

– Вы приехали искать звук, – сказала она тихо. – А я, кажется, давно слушаю только тишину.

Он слушал её стихи, те, что она решилась показать. Он говорил, что в её строках есть архитектура.

***

Цинандали стало их бегством.

Когда Вильям предложил ей уехать, это было неожиданно просто: – Я должен наладить радиостанцию на холме, рядом с заброшенной метеостанцией. Будет два дня тишины. Поехали со мной? Я договорюсь, чтобы тебя направили со мной в качестве переводчика.

Она не ответила сразу. Он не догадывался, как много ее связывает с этим местом. Только в ту же ночь, вернувшись домой, осторожно открыла свой старый чемодан с латунными уголками. Там, под платьем и тетрадями, хранилась коробка – плотная, картонная, почти как капсула времени. Когда в 1921 году дом Чавчавадзе в Тифлисе националтзировали, ей удалось сохранить лишь несколько личных вещей. Эту коробку, с книгами и письмами, ей передала мать: «Сбереги это. Если будешь на родной земле – верни ей».

Поезд до Телави плыл сквозь ночную темень, и скрип колёс звучал как присказка к новой главе. В повозке, которую они наняли у местного крестьянина, пыль вставала столбом, и маленькие босоногие дети бежали за ними, смеясь – словно духи из прошлого, приветствующие возвращение.

Цинандали для Нино был не просто селением, а тихим эпиграфом к целой жизни, заключённым в аромат влажной травы, тени кипарисов и старые балконы, откуда открывался вид на медленные, медовые закаты над Алазанской долиной. В детстве она проводила здесь летние недели – в усадьбе родственников по линии отца, где на высоких полках покоилась библиотека князя Александра Чавчавадзе, а над каминами висели портреты предков с профилями, строгими как строки античной трагедии.

Один из этих портретов – её прабабушка, Нино Чавчавадзе, жена Александра Грибоедова. Образ, который сопровождал её с детства. Её звали в честь этой женщины – княжны, вдовы, поэтессы, символа женской стойкости и молчаливой верности. Когда Нино нынешняя смотрела на тонкие черты лица в чёрной рамке, на чёрное платье, в котором та прожила полвека, она всегда думала: «Если мне придётся выбирать – я выберу помнить». Так говорила её мать, а перед тем – мать её матери.

Она помнила, как однажды мать провела пальцем по корешку тома Гёте и тихо сказала: «Здесь останется наша музыка. Даже если нас самих не станет». Тогда Нино ещё не понимала, что смысл заложен между строк – но фраза осела в сознании, как тонкий налёт серебра на зеркале.

***

Метеостанция оказалась на вершине холма, с облупленными стенами и чёрной кованой дверью, которая скрипела, как старая скрипка. Электричество в подвале сохранилось – чудо или забытая магия. Вильям разложил приборы, ловко собирая антенну, и его профиль в свете керосиновой лампы напоминал черно-белую гравюру.

Нино открыла свою коробку: пахло старой бумагой и засушенными цветами. Среди книг был томик «Стихов и поэм», в который она когда-то вложила письмо – себе, шестнадцатилетней, той, что ещё верила в музыку рояля и честь дворянского слова. Она забыла о нём. Вильям нашёл письмо случайно, когда искал словарь. Он не сказал ни слова, только потом, вечером, вернул книгу с заложенным листком – не вложенным обратно, но аккуратно разложенным, как карту.

На следующий день они спустились в сад усадьбы Чавчавадзе. Всё изменилось – заросли, мох, трещины на мраморе. Но фонтан работал. Маленькое чудо. Нино долго стояла перед ним, молча. Потом начала говорить: о предках, о Грибоедове, об Александре, и о поэтическом долге, который важнее политического. И – о Нино. О той Нино, которая была её тенью и голосом, прорастала сквозь неё, как родовая память. Вильям слушал и понимал, что связь между ними становится все глубже и необратимее.

Она сделала шаг к бортику фонтана, провела пальцами по прохладному камню:

– Когда была девочкой, я думала, что обязательно напишу книгу. О любви, о доме. Потом – что стану мостом между мирами. А теперь… я просто хочу, чтобы кто-то по-настоящему услышал. Не язык – душу.

Вильям стоял рядом, чуть позади. Он слушал – по-настоящему. И когда она умолкла, он сказал негромко:

– Впервые я почувствовал что-то похожее, когда услышал, как ты читаешь. Сначала – в библиотеке. Помнишь?

Она кивнула.

– Я тогда и подумал: «Она не просто переводит слова. Она заставляет их звучать иначе».

Он сделал шаг ближе.

– У меня не было поэтов в роду. Только корабли. Мой отец строил их всю жизнь – тяжёлые, надёжные. Он говорил: «Либо ты держишься на плаву, либо идёшь ко дну. Остальное – детали». Он был добрым, но не умел говорить об этом. Мама – учительница, говорила по-французски и умела читать с выражением. Я помню, как она однажды сказала: «Ты слишком много возишься с проводами. Посмотри, как люди смотрят друг на друга». Я тогда не понял.

На страницу:
2 из 4