bannerbanner
Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса
Динозавры тоже думали, что у них есть время. Почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Марк О’Коннелл

Динозавры тоже думали, что у них есть время: почему люди в XXI веке стали одержимы идеей апокалипсиса

Mark O’Connell

NOTES FROM AN APOCALYPSE: a personal journey to the end of the world and back

Copyright © 2020 by Mark O’Connell

© Евгения Цветкова, перевод на русский язык, 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Посвящается Эми, Майку и Жозефине

Взрослые постоянно говорят: «Мы должны дать молодым надежду». Но мне не нужна ваша надежда. Я не хочу, чтобы вы надеялись. Я хочу, чтобы вы паниковали. Я хочу, чтобы вы почувствовали тот страх, что я испытываю каждый день. А потом я хочу, чтобы вы действовали. Я хочу, чтобы вы действовали так, как действовали бы в критической ситуации. Я хочу, чтобы вы вели себя так, будто ваш дом горит. Потому что так оно и есть.

Грета Тунберг

Наши времена – совершенно обычные времена. Это всего лишь один из срезов жизни. Кто думает об этом? И кто способен это осознать?

Энни Диллард

1

Тревоги и печали

Это был конец света, а я сидел на диване и смотрел с сыном мультики. Было уже далеко за полдень, и он, устроившись у меня на коленях, смотрел, как маленькая русская крестьянская девчушка постоянно влипала в комические передряги со своим многострадальным другом-медведем. Я же, держа телефон над его головой, читал сообщения в Twitter. С медведем и девчушкой происходили какие-то дурацкие приключения на рыбалке, медведь при этом постоянно спотыкался и падал, а мой сын радостно хихикал, периодически поворачивая голову ко мне. Ему важно было знать, что я слежу за событиями, происходящими на экране.

Я же был поглощен экраном собственного телефона, так как наткнулся на встроенное в ленту Twitter видео с YouTube. Оно было помечено как «пронзительное» и «душераздирающее», и я без колебаний кликнул.

Пока мой сын смотрел свой мультфильм, я, держа телефон так, чтобы он не видел экрана, наблюдал за тем, как истощенный белый медведь тащится по каменистой местности. Вдруг у него подкосились лапы, и он попытался подняться снова. Животное тащило свою мохнатую тушу вперед к горе ржавых металлических бочек, наполовину заполненных мусором, из которых ему в конце концов удалось вытащить что-то похожее на сырую кость, практически полностью лишенную мяса. Медведь был жалок: из-за недоедания он был тощим и больше походил на гигантского горностая или ласку. Он медленно жевал то, что ему удалось раздобыть среди мусора, глаза его были полузакрыты от глубокой, смертельной усталости, белая слюна медленно стекала из его пасти, а за кадром звучало медленное и печальное глиссандо виолончели.

Я отключил звук на телефоне, чтобы не привлекать внимания сына и не вызывать неизбежного потока вопросов. Ему тогда было три года, и наши взаимоотношения в те дни постоянно принимали форму бесконечного допроса.

Текст в нижней части экрана пояснял, что кадры были сняты вблизи заброшенной деревни инуитов[1] в северной части канадской тундры, куда медведь забрел в поисках пищи. Популяция тюленей, его обычный источник пищи, резко сократилась вследствие изменений климата.

Моя душа осталась в целости, и я бы не сказал, что меня что-то «пронзило». Вместо этого я ощутил отвращение к самому видео, к манере его подачи – к этой слезливой музыке, к величавому темпу монтажа. Казалось, что все это должно было вызвать во мне признание собственного вклада в эту ужасную ситуацию вкупе с благонравным и, возможно, даже искупительным приливом печали. Благородной печали по поводу экологического разрушения, в котором я сам играл определенную роль. Тогда мне пришло в голову, что отвращение, которое я испытывал, было признаком своего рода моральной дезориентации из-за того, что сама технология, позволившая мне стать свидетелем патетических страданий этого истощенного животного, сама в своей сути и прежде всего была причиной его страданий. Различные редкоземельные минералы, добываемые для комплектующих моего телефона в местах, названия которых мне никогда не выучить; энергия, потребляемая в процессе его производства, его доставка через полмира, его ежедневная зарядка электрическим током – ради всего этого и ради меня медведь голодал и тащил свою тушу по каменистой земле.

Фарсовые ужимки и прыжки мультяшного медведя на экране телевизора, за которыми следил мой сын, а над его головой, на маленьком экране – ужасное страдание настоящего медведя. Абсурдность одновременной демонстрации этих образов, вызванных из эфира и соперничающих за внимание, породила странный эмоциональный заряд, волну стыда и печали по поводу того мира, в котором вынужден будет жить мой сын. Стыда и печали, которые я, в свою очередь, передам и ему.

Мне казалось, что я стою перед неразрешимой проблемой: проблемой примирения образов на этих двух экранах или, скорее, примирения своей жизни с фактом непримиримости этих образов. Медведи в мире моего сына дружили с детьми, участвовали в приключениях, жили в хижинах, попадали в комические передряги и в конце концов добивались успеха. Медведи в моем мире рылись в мусорных баках и умирали от голода. Я хотел, чтобы он жил в первом, в хорошем мире как можно дольше, но я знал, что скоро ему придется покинуть его и жить в будущем. И мне было непонятно, как человеку целенаправленно, осмысленно жить и работать, воспитывать своих детей в пугающей тени этого будущего.

В те дни немногое потребовалось, чтобы отправить меня к концу света. Тогда мне часто представлялась возможность потешить свою склонность к эсхатологии[2]. Мультфильмы, вирусные ролики, сводки новостей по радио, разговоры с соседями о том, что в феврале никогда не было так тепло. Слишком многое ощущалось как флешбэки из завязки постапокалиптического фильма – как будто мы жили как раз перед началом событий основной временнóй шкалы. Я знал, что подобное мышление столь же старо, как сама наша цивилизация, что апокалиптические настроения с незапамятных времен были ответом на быстрые перемены и неопределенность. Но понимание ситуации не делало ее менее гнетущей, а конец света – менее реальным.

Что я почувствовал, когда подумал о своем сыне и его будущем? Меня охватила какая-то неясная, но всепоглощающая меланхолия. Любовь к нему вдруг стала казаться неразрешимой моральной проблемой. Хотя апокалипсис как таковой еще не стоял на повестке дня, я чувствовал, что у меня как у родителя есть некий моральный долг. И он отнюдь не заключался в том, чтобы обольщаться по поводу будущего и отводить взгляд от горизонта. Этот долг я не исполнял.

Сценарии, по которым мы живем, наихудшие. Кажется, что мир, который мы унаследовали, истощен и обречен на абсолютное и окончательное разрушение. Фашисты на улицах и во дворцах. Погода сошла с ума, стала непредсказуемой и враждебной. Богатство и власть при номинальных демократиях все больше сосредоточиваются в руках меньшинства. Меньшинства безголового. В то время как для все большего числа людей жизнь становится лишь тяжелее. Послевоенный порядок, старые альянсы в последнее время трещат по швам. Тщательно продуманные декорации мировой политики, ее гостиные и люстры демонтируют и складывают за кулисами, выставляя на обозрение грубую машину капитала. Остается лишь одна высшая истина – фикция денег. Мы по горло увязли в прогнивших фактах. Для тех, кто хочет их читать, и для тех, кто не хочет, повсюду разбросаны загадочные, но неотвратимые знаки апокалипсиса.

Каждое окно браузера как очередное предзнаменование конца. Подробный доклад ООН о том, что один миллион видов находится под угрозой неминуемого исчезновения. Изображение водопада в Арктике, низвергающегося с тающего ледника. Распространение заболеваний, устойчивых к антибиотикам. И все это подчинено единому уравнивающему эффекту онлайн-подачи любой информации.

Прислушайтесь. Настройте ваш слух на восприятие общего диссонанса, и вы услышите треск шапок ледников, плеск воды, уровень которой все прибывает, зловещий шепот близкого будущего. Разве это не ужасное время для того, чтобы иметь детей и, в конце концов, быть живым?

Это вопрос отнюдь не риторический. Я сам утюжу его взад и вперед как одержимый, беспомощно убеждая себя принять тот или иной вариант ответа. И если сейчас ужасное время для того, чтобы жить и иметь детей, спросите себя, когда время для этого было подходящим.

Иметь детей – это самая естественная вещь в мире и в то же время одна из самых морально непростых. Я бесцельно и очень болезненно был поглощен вопросом о том, является ли тяжкой этической ошибкой рождение детей с пониманием того, что, по всей вероятности, ждет нас впереди. В конце концов, последнее, что нужно этому миру, – это больше людей в нем, и последнее, что нужно любому пока не существующему человеку, – появление в этом мире. Конечно, мне было немного поздно всерьез рассуждать о столь фундаментальных вопросах, дело было уже сделано и сделано на совесть, но, с другой стороны, именно «опоздание» привело к тому, что все эти вопросы оказались в центре моего внимания.

Первое, что нужно сказать по поводу бытия родителем, стали вы им осознанно или по воле случая, – это одно из очень немногих событий в жизни, которое полностью необратимо. Как только вы, экзистенциально говоря, вступаете «в игру» – вы «в игре». Поэтому самый насущный и, по сути, единственный вопрос в мире с темным и неопределенным будущим – это вопрос: как действовать дальше? Как мы должны жить с пониманием того, что наш вид, наша цивилизация, возможно, уже обречены?

Может, нам просто игнорировать конец света?

Задавая этот вопрос, я вовсе не иронизирую: лично я готов признать, что ответ, то есть отсутствие такового вообще, вполне может быть самым здравым в нынешней ситуации. Это, конечно, самый простой ответ, а потому и самый заманчивый. Проблема нашей цивилизации, которая, признаться, полностью созвучна моей проблеме как писателя и в некоторой, надеюсь, ограниченной степени созвучна вашей проблеме как читателя, – в скуке.

Давайте будем честны: апокалипсис жутко скучен. Для меня, например, конец света бесконечно невесел. И меня уже тошнит от изменения климата. Можно ли одновременно бояться и скучать? Реально ли скучать от ужаса – если не от того буквального ужаса, который практически никогда не испытывают люди вроде меня, то, по крайней мере, от абстрактного ужаса, который, как усыпляющий газ, испускает вся тема экологической катастрофы?

Угроза ядерной войны, которая довлела над нами бóльшую часть двадцатого века, по крайней мере, позволяла сосредоточиться. Признайте, что ядерная война при всех ее значительных недостатках была чем-то захватывающим. Она подчинялась определенным правилам и условностям. Были и глобальная паника, и гарантии взаимного уничтожения, теория игр, грибовидные облака, тотальная и мгновенная аннигиляция. Был сюжет, и была драма. И что еще важнее, были действующие лица: главные герои и их антагонисты, парни с пальцами на кнопках, которые либо нажимали, либо не нажимали. И когда дело дошло до уличных протестов, призывавших к полному ядерному разоружению, было вполне рациональное и достижимое требование. Какой бы неотвратимой эта война ни казалась довольно длительное время, на самом деле никто не хотел ядерной войны. Все понимали, что это был бы акт безумия, моральный гротеск – вбивать коды, запускать боеголовки, чтобы вызвать мгновенные массовые уничтожения невиданного масштаба.

Важно то, что мы не были среди главных героев и их антагонистов. Мы не собирались набирать на клавиатуре коды запуска. Мы были сторонними наблюдателями, которые периодически съеживались от ужаса, иногда, возможно, брали в руки какой-то плакат и что-то скандировали, если об этом просили. Мы не хотели в могилу, но знали, что если мы все же туда загремим, то сделаем это более или менее пассивно, более или менее без ощущения чувства вины.

«Когда-то люди видели в апокалипсисе непостижимую карающую руку Бога, – писал немецкий писатель Ганс Магнус Энценсбергер[3] в своем эссе конца 1970-х годов. – Сегодня он предстает перед нами как скрупулезно просчитанный продукт наших собственных действий. Апокалипсис, – пишет он, – когда-то представлял собой исключительное событие, которое должно было наступить внезапно, прийти без предупреждения, как гром среди ясного неба: непостижимый момент, который предвидели только провидцы и пророки, – но, разумеется, никто не хотел слушать их предупреждения и предсказания. В наше время о конце света вещают, кажется, из каждого утюга, лишая его элемента неожиданности; кажется, это только вопрос времени. Страшный суд, который мы себе рисуем, подкрадывается исподволь, действует исподтишка и мучительно медленен в своем приближении – апокалипсис в замедленной съемке».

Замедленность – нечто новое в истории. Апокалипсис, как религиозный, так и светский, всегда рисовался как ослепительная вспышка, внезапное вмешательство божественного или технологического порядка.

В настоящее время нет никакого мифологического шаблона, который помог бы нам понять нынешнюю мутировавшую форму конца времен. Мы не знаем, как думать о нем, как придать

ему хоть какое-то обличие мифа или истории. И потому мы имеем лишь метастазы наших представлений о грядущем конце света, которые распространяются в культуре подобно болезни крови. Медленный и коварный гибельный рок, на который указал Энценсбергер, принимает множество форм, проникает в самые неожиданные места. Нет единой причины, нет единого очага, откуда мы могли бы ждать апокалиптическую беду. Всадники[4] повсюду и все время.

В этой правде скрыт еще более глубокий смысл: я не знаю, как бы я поступил. Я хочу, чтобы в моем унитазе был смыв. Хочу, чтобы у меня был музыкальный стриминг. Я хочу покупать то, что хочу покупать, есть то, что хочу есть, идти туда, куда хочу идти. Хочу иметь возможность покидать свой крошечный остров в Северной Атлантике, когда мне это нужно или когда просто хочется. И если белые медведи будут умирать от голода из-за разрушения их среды обитания, я хочу смотреть на YouTube огорчающие меня до глубины души видео об этом.

Позже вы увидите, что эта книга о нашем апокалиптическом времени полна интерлюдий, посвященных путешествиям в самые различные места – Украину, Калифорнию и Южную Дакоту, Новую Зеландию и в высокогорья Шотландии, – и эти путешествия я совершал не пешком, не под парусом и не на поезде. Дальше вы узнаете, что, когда я ездил по разным странам в поисках материала для этой книги, я посетил и многие другие места, чтобы говорить о своей предыдущей книге. След, оставленный мною, так же широк, глубок и неизгладим, как и моя вина.

Мои дни – это шествие последних времен и снятых печатей[5]. Я сам тот апокалипсис, о котором повествую. Таково провозвестие этой книги.

Истоки моей одержимости этой темой глубоко захоронены вместе с затопленной цивилизацией детства. Одно из моих самых ранних воспоминаний относится к концу света. Я был на кухне бабушкиного дома. Бабушка стояла у плиты, а я сидел за столом с дядей, который объяснял мне, что случится, если Соединенные Штаты и Россия решат обменяться ядерными ударами. Не могу назвать причину выбора этой темы для нашего разговора, но то была середина восьмидесятых, и ветерок «холодной войны» все еще витал в воздухе. В любом случае это было вполне в его духе. Мне было лет пять, может, шесть.

Из вазы с фруктами, стоявшей в центре стола, он выбрал сначала три яблока, а затем два маленьких мандарина. Яблоки он разложил на столе с равными промежутками, а мандарины аккуратно поставил на крайние яблоки, не тронув среднее.

– Яблоко слева, – сказал он, – это Соединенные Штаты, а яблоко справа – Россия. Яблоко посередине – это Ирландия, где находимся мы.

Он объяснил, что Ирландия примерно между Соединенными Штатами и Советским Союзом, гигантскими странами, о которых можно сказать главное: они презирают друг друга по причинам, слишком сложным, чтобы вникать в них ребенку, и они обе до зубов вооружены ядерными ракетами – бомбами настолько мощными, что они способны в считанные мгновения уничтожить целые страны. Мандарины выступали в роли ядерных бомб.

– Допустим, русские решили запустить по американцам ракету, – сказал он. – Пуск ракеты быстро засекут американские системы раннего обнаружения, и американцы тут же запустят в ответ свою ракету. – Он схватил мандарины со сверхдержавных яблок и подбросил их навстречу друг другу над столом. – А поскольку Ирландия расположена как раз между Россией и Соединенными Штатами, – сказал он, – ракеты столкнутся прямо над нашими головами.

Тогда, размазав друг о друга два мандарина над средним яблоком, он с мрачным удовлетворением сказал:

– Спокойной ночи, Ирэн!

Я не помню своего впечатления от этого спектакля. Но то, что я рассказываю вам о нем сейчас, более тридцати лет спустя, в контексте книги об апокалипсисе, свидетельствует о наличии отпечатка в глубинах моей психики. Как ни странно, это никогда не мешало мне наслаждаться мандаринами.

Творивший в пятом веке Блаженный Августин[6] заметил, что за три столетия до него самые ранние последователи Христа, охваченные апокалиптическим пылом, считали, что живут в «последние дни» творения.

«И если тогда были “последние дни”, – писал он, – то тем более теперь!»

Рассуждая на эту тему, я скажу, что, по сути, у нас всегда конец света. Вся наша цивилизация – от Рагнарёка[7] и Откровения[8] до «Дороги»[9] – покоится на фундаменте потопа и огня. Но что если теперь это особенно конец света, то есть еще больший конец света: реальный, всамделишный и самый конечный конец (или что-то очень близкое к тому)? Тогда что же подразумевать под концом света? Потому что, по правде говоря, разве сама эта идея не абсурдна?

Как может мир просто кончиться? Мир – это не бизнес, который можно свернуть, не собственность, на которую можно наложить арест в одночасье.

Глобальная ядерная война, правда, теоретически могла бы уничтожить всю органическую жизнь на планете, но на момент написания книги это кажется весьма маловероятным.

Что же касается изменений климата, то только на самом отдаленном краю спектра можно провидеть совершенную черноту возможной тотальной аннигиляции. Нет, говоря о том, что же подразумевается под концом света, мы вступаем на территорию кошмаров и трагических событий, едва уловимых, проявляющих себя как бы между прочим. То, о чем мы говорим, – это коллапс систем, которыми оперирует известный нам мир: сначала постепенный, а затем тотальный и одновременный.

Сейчас принято говорить о надвигающихся последствиях изменения климата, о надвигающейся катастрофе. Мы живем во времена надвигающегося неминуемого и неотвратимого. Цивилизация находится под властью чар целого набора тревожных надвигающихся явлений – безусловно, это надвигающаяся климатическая катастрофа, но также и надвигающийся правый популизм[10], а также надвигающийся призрак кризиса занятости вследствие повсеместной автоматизации во многих секторах экономики.

Увидеть знаки, символы и знамения нашего времени достаточно просто. В Google перейдите к функции Ngram – графическому приложению, которое определяет появление за определенный период времени определенного слова или фразы в более чем тридцати миллионах томов, которые были отсканированы Google в рамках программы по оцифровке мировых книг. В поисковой строке этого приложения введите фразу «надвигающийся кризис» (looming crisis), и вы увидите синюю линию, которая демонстрирует использование термина между 1800 и 2008 годами. Вы точно обратите внимание, что после незначительных подъемов в годы Первой и Второй мировых войн кривая начинает медленно расти в первые годы «холодной войны», а затем взлетает и растет на протяжении 80-х, 90-х и 2000-х годов с головокружительной скоростью и постоянством, становясь этаким Маттерхорном[11] тревог цивилизации. Сам график выглядит как надвигающийся кризис, линия растущего ужаса.

Что бы мы ни имели в виду под «концом», не находимся ли мы в начале этого конца? Разве надвигающийся кризис уже не уступил место самому кризису?

Все сказанное – не только некое общекультурное наблюдение, но и личная рефлексия. Чувство надвигающегося кризиса было одним из тех, которые я остро ощущал в течение всего времени, о котором пишу в этой книге. Признаться, это была череда очень плохих дней: я не мог чихнуть, не расценив это как знак конца времен. Я был одержим будущим настолько, что мне было трудно представить себе существование хоть какого-либо будущего. Личные, профессиональные и политические тревоги слились во всепоглощающее предчувствие неминуемой катастрофы. Может, и можно сказать, что это была депрессия – и тогда я действительно часто называл свое состояние так, – однако оно характеризовалось отнюдь не закрытостью от мира, а чрезмерной открытостью ему. Действовал некий контур обратной связи: я воспринимал хаос мира и в нем видел отражение собственных субъективных состояний, при этом восприятие одного, казалось, усиливало переживание другого. Все, что имело для меня хоть какое-то значение, будто бы балансировало на грани полного краха: мой разум, моя жизнь, весь мир.

Если выразиться о том времени еще более нелицеприятно, то можно сказать, что моя журналистская объективность, эта априори хрупкая конструкция, уже не выдерживала напряжения.

В те времена, едва только начинал брезжить жалкий рассвет, я просыпался от кошмара: властный стук в нашу парадную дверь, бледные руки, нырнувшие в почтовую щель в двери, ощупывающие воздух, которым мы дышали, моя маленькая семья и я в нашем маленьком домике. Цепкие пальцы были не худшей частью сна. Самым неприятным во сне был я, стоящий на коленях, рычащий и лающий до хрипоты в надежде, что меня примут за большую агрессивную собаку.

Мой психотерапевт посоветовала мне временно ограничить себя в новостях.

– Вам не нужно читать всю статью, – сказала она. – Достаточно просто взглянуть на заголовок.

Хотя я согласился с ее предложением, но именно заголовки были главной причиной моего расстройства.

В те времена информация апокалиптической силы постоянно доставлялась на экран блокировки моего телефона. Это был конец 2016 года, зима провального года, и практически ежечасная вибрация в кармане была чем-то вроде посттравматического сигнала, подготовкой к новому аду, в который я собирался заглянуть. Я стал думать о своем телефоне как об эсхатологическом передатчике, моем стриминговом сервисе последних времен.

Конец света придет не с грохотом и завыванием. Он придет push-уведомлением – жужжанием, которое я даже не буду уверен, что слышал, но решу все равно проверить, гадая, что же в нем может быть.

Моя жена – человек непостижимой жизнестойкости и практической мудрости, для которого состояния паники и эпохального отчаяния абсолютно чужды, – посоветовала мне оставить свои апокалиптические навязчивые идеи за дверью. Вибрации радиоволн и событий там, в мире, и без того не радовали, не хватало еще их тащить в дом. Я не был Иоанном Патмосским[12], а наш дом не был пещерой островного изгнанника: это был дом, и люди пытались в нем жить.

Мой психотерапевт, еще один мудрый и приземленный человек, как-то высказала мысль, к которой я прислушался. Она отметила, что не хотела бы, чтобы я воспринял ее замечание как установку, но многие люди, испытывая ту же тревогу, что и я, с головой погружались в работу.

И хоть она подчеркнула, что ее мысль – не руководство к действию, я воспринял ее комментарий именно так. Эта книга как раз и есть результат той работы, в которую я погрузился. Быть писателем – это и привилегия, и проклятие, поскольку уход автора в работу зачастую означает более глубокое погружение в те самые тревоги и навязчивые идеи, которых другие люди стараются избежать, бросаясь с головой в дела. Нет, эта книга не начиналась как некое терапевтическое упражнение, но она также не была следствием рационального желания исследовать именно эту тему. Правда в том, что она возникла в результате гораздо более странной и изощренной мотивации. Меня тревожил апокалиптический настрой нашего времени, это правда, но я был также заинтригован. Без сомнения, то были темные дни, но они были интересными: дико, неудержимо интересными. Меня тянуло к тому, что пугало, к тому, что грозило разорвать все на куски, включая меня самого.

Размышляя о своей извращенной мотивации, я часто вспоминал рассказчика Джеймса Джойса в «Сестрах», который вспоминал, как в детстве его одновременно отталкивал и зачаровывал пожилой священник, парализованный и умирающий после инсульта. Каждую ночь герой рассказа тихо повторял про себя слово «паралич».

«Оно вызывало во мне ужас, – говорил он, – и в то же время я стремился приблизиться к нему и посмотреть вблизи на его смертоносную работу».

Я хотел приблизиться к идее апокалипсиса, увидеть свидетельства его смертоносной работы в настоящем: не в виде цифр или прогнозов, каким он сегодня рисуется нам, а, скорее, в виде конкретных мест – ландшафтов, как реальных, так и воображаемых, где конец света был бы явен. Таким образом, эта книга в некотором смысле является результатом серии несколько странных паломничеств в те места, где тени будущего наиболее мрачно ложатся на настоящее.

На страницу:
1 из 2