Полная версия
Тропою испытаний. Смерть меня подождет
Как только медведь покинет берлогу и организм его воспрянет от оцепенения, а это обычно бывает в апреле, сразу же восстанавливается деятельность всех его функций и появляется большая потребность в питательных веществах. Но где их взять? Кругом еще лежит снег. Взрослого зверя – сохатого, сокжоя или кабарожку – трудно поймать, а телята появляются на свет только в конце мая – начале июня, да и птиц ему не скрасть, для этого он слишком неуклюж. Растительного же корма еще нет. В желудке убитых в апреле и мае медведей обычно находишь личинок, червячков, муравьев, корешки различных многолетних растений и даже звериный помет. Но разве может он прокормиться такой пищей? Да и разоренные им норы бурундуков, где иногда удается достать две-три горстки ягод или кедровых орехов, не спасли бы медведя от голодовки без осеннего запаса жира.
Василий Николаевич приехал на трех нартах. Мы разложили на них мясо, увязали и тронулись в обратный путь. Бойку пришлось нести на руках до реки. Кучум, прихрамывая, плелся сзади. Над лесом, каркая, летели к выброшенным кишкам две вороны.
В лагере праздник. Все ожили. Даже Афанасий вышел из палатки встречать нас. Он улыбается и морщится от боли, едва растягивая губы, скованные коркой.
Вечер крадучись спускается со склона гор. Гаснет за горизонтом свет. Исподтишка ершится ветерок. На востоке одинокая туча прикрыла космами вершины. Большой костер ввинчивает в плотное небо сизую струйку дыма. На таганах, в закопченных котлах, варится свеженина, тут же на деревянных шомполах румянится шашлык. Мы все сидим возле огня, глотая сочный запах, и следим за Василием Николаевичем – «главным дирижером».
Наконец ужин готов, и все идут в палатку.
Старики едят быстро. В левой руке – мясо, в правой – острый нож. Зубами захватят край куска, чиркнут по нему ножом возле губ, глотнут. Руки еле поспевают подкладывать, отрезать. Мясо почти не пережевывают – словно зубы у них предназначены для другой, более сложной работы: нужно ли подтянуть потуже подпругу на олене, развязать узел на ремне, протащить сквозь кожу иголку или что-нибудь оторвать, отгрызть – все это старики обычно делают зубами. В быстроте и ловкости, с какой работают у них челюсти, есть что-то первобытное.
Рядом со мной сидит Улукиткан, роясь заскорузлыми пальцами в своей чашке. Мяса много, оно жирное; глаза старика жмурятся, нежась над теплым медвежьим паром. Ест он без хлеба, поспешно отрезая и глотая куски мяса. Устанет – передохнет, хлебнет из блюдца горячего жира, и снова у губ заработает нож.
– Эко добро – медвежье сало! Сколько ни ешь – брюху не лихо, – говорит старик, слизывая с блюдца жир.
Лиханов от него не отстает. Глаза его размякли, посоловели, засаленная бороденка лезет в рот.
Афанасия разбинтовали – так свободнее. Он черпает кружкой жир из котла, пьет его несоленым, процеживая сквозь зубы.
Все они едят много; отяжелев, валятся на бок и полулежа еще оскабливают, обсасывают кости. Затем пьют чай, разговаривают.
– Уже десятый час, пора спать. Завтра рано подъем, – предупреждаю я.
– Эко спать! После жирного мяса сна не жди…
Василий Николаевич принес в палатку больную Бойку, покорную, с печальными глазами, и сейчас же в щель просунулась голова Кучума. Умное животное следило за нами, точно хотело узнать, что мы намерены делать. Но как только Бойка начала визжать, биться в руках, Кучум поспешно убрался.
Мы выстригли вокруг раны узенькую полоску шерсти, промыли рану йодом и уложили Бойку спать.
Ночью сквозь сон я слышал разговор в палатке проводников, хруст костей и почмокивание губ. Старики продолжали ужин.
Утром пришлось задержаться – проводники опять ели мясо, пили чай, затем долго искали оленей.
День выдался солнечный. Лес слабо шумел. Пахло отогретой хвоей. Над брошенной стоянкой горбилось белое облачко, присосавшись к боковому отрогу и уронив легкую тень на наш след.
Кукур – небольшая речка, образующаяся от слияния многочисленных ручейков, сбегающих с крутых склонов Станового и Джугдырского хребтов. Километрах в десяти ниже перевала она течет узким руслом, въедаясь в угрюмые отроги, преградившие ей путь к Мае. Горы не расступились, а скалами повисли над щелью, по дну которой течет Кукур.
Вот этим узким ущельем мы и ехали по льду реки. Нас встретила промозглая сырость, никогда не продуваемая ветрами. Солнце и, кажется, само небо прятались за скалами. Малейший звук, зародившийся в тишине ущелья, сразу усиливался, множился, отражаясь от ворчливых скал. Олени, подбадриваемые криком проводников, бежали дружно, отбивая копытами дробь.
Уже остались позади многие кривуны и разнообразные ансамбли скал, но край ущелья еще не виден. Пейзаж скучный. Высокие каменные стены, словно гигантские занавеси, исписаны скупым рисунком лишайников. Редко где увидишь карликовую березку или прутик багульника, поселившегося на холодных уступах.
Неожиданно мы вспугнули двух черных воронов. Их присутствие в этой глубокой щели озадачило нас. Рядом светлая долина, где много солнца и простора, но они живут здесь, предпочитая мрак, застойную сырость.
Но вот скалы раздвинулись, пропустив в ущелье свет. Вдали показались горы. А еще километров через десять мы наконец-то увидели берег Маи. Там и заночевали.
Река Мая в верхней части протекает по плоской и сравнительно широкой долине, затянутой смешанным лесом, преимущественно лиственничным. Горы здесь пологи, с хорошо разработанными лощинами. Зато дальше, отступая от реки, виднеются громады угловатых гольцов. Кругом нерушимо лежит зима, и только лес шумит не по-зимнему, напоминая о недалеком переломе.
Чуть свет мы уже были в пути.
Из-за правобережного хребта грузно поднимались взбудораженные ветром тучи. Толкая друг дружку, они расползались, затягивая небо. А следом за ними мутной завесой хлестала по вершинам гор непогода. Потянула встречная поземка, и снова захолодало. Свежие хлопья снега косо падали под ноги, засыпая следы.
В двенадцать часов мы добрались до лагеря Лебедева.
– Кажется, никого нет! – крикнул Василий Николаевич, соскочив с нарт и заглядывая в палатку.
Стоянка занесена снегом. Ни человеческих следов, ни нарт, ни оленей…
– Странно, куда же они ушли? – удивился я.
– Ты спрашиваешь про людей? Ушли сегодня далеко, не скоро вернутся, – пояснил Улукиткан.
– Откуда ты узнал? Почему так думаешь?
– Эко, не видишь! Читай, тут хорошо написано. – И старик показал рукой на ближайшую лиственницу.
На ней я увидел обыкновенный затес и воткнутую горизонтально ерниковую веточку с закрученным кольцом на конце.
– Ничего не понимаю! Обычный затес. Ты шутишь, Улукиткан.
– Как – шутишь? Поди, не слепой! – Он с досадой схватил меня за руку, потащил к лиственнице. – Хорошо смотри, я рассказывать буду. Раньше эвенки совсем писать не умели. Когда ему надо было что-нибудь передать другой люди, он делал разный метка на дереве, смотря чего ему надо сказать. Если хозяин чума или лабаза кочевал со становища совсем, то веточку клал прямо, куда ушел. А если уходил надолго, но хотел обязательно вернуться, конец веточки заворачивал назад кольцом. Понял? Твоя глаза есть, хорошо смотри: каюр Лебедева правильно писал, что обязательно вернутся сюда, но не скоро. Если же эвенк кочевал на два-три дня, то кольцо веточки пускал немного вниз. Когда он уходил на день, в другом месте ночевать не хотел, веточку клал без кольца, концом прямо вниз. Теперь твоя понимай? Раньше эвенки все так делал.
– Как не понять! Но откуда ты узнал, что они уехали сегодня?
– Все тут на веточке написано. Как не видишь? Смотри, тут ножом вырезано четыре острых зубца подряд и один тупой. Острый зубец – это по-нашему солнечный день, тупой – непогода. Значит, Лебедев кочевал отсюда после четырех подряд хороших дней на пятый, в непогоду. Теперь хорошо считай сам и скажи, когда он ушел.
– Верно, уехали сегодня, – вмешался в разговор Василий Николаевич. – Вспомните, ведь солнечные дни начались с четвертого числа, мы еще за перевалом были, и продолжались они четыре дня, а сегодня по счету пятый день – и первый день непогоды. Ты смотри, как просто и ясно! Грамотному человеку, пожалуй, и лиственницы не хватило бы все расписать, а у эвенка столько вместилось на веточке… Скажи пожалуйста! И как ты, Улукиткан, все это видишь?
А тот, все еще покачивая от удивления головою, продолжал досадовать на нашу безграмотность, на то, что мы не обладаем нужной наблюдательностью, не замечаем многого, не умеем доискиваться причин самых разнообразных явлений в природе.
– Человеку не напрасно дан ум, – заключил он. – Если нашел на снегу кучу перьев – не ходи дальше, непременно узнай, чьи они и почему лежат тут; если заметишь сломанную веточку – тоже узнай, кто и зачем ее сломал; увидишь след бежавшего сокжоя – разберись, от кого он удирал. Глаз все должен видеть. Но только видеть – это мало, нужно и понимать, что видишь. – И, махнув на нас безнадежно рукой, он стал распрягать оленей.
«Вот он, истинный следопыт, дитя природы, свидетель далекой старины! – думал я, с восхищением поглядывая на Улукиткана. – Таких, как он, остается все меньше и меньше. Они уходят из жизни, унося с собою историю и веками накопленный опыт своего народа. Трудно даже представить, какие огромные знания накопил этот бывший лесной кочевник и как все ему понятно в жизни тайги. Какое это счастье для человека – выработать в себе с молодых лет пытливость, любознательность, интерес к загадочным явлениям, научиться находить всему причины!»
…Лебедев обосновался на берегу Маи, в двух километрах выше устья левобережного притока Кунь-Маньё. Слева лагерь стеной огибал рослый лес, а справа к нему прижался наносник из серых помятых стволов, принесенных сюда водой в половодье. Палатка, приземистая, как черепаха, сиротливо стояла под огромной лиственницей. Рядом на четырех ошкуренных столбах возвышался лабаз, заваленный грузом и прикрытый брезентом. Ветер хлопал обгорелой штаниной-пугалом, подвешенной на кривой жердочке. Под лабазом висели туго набитые потки, ремни, посуда проводников, лежали ящики с гвоздями, цементом, круги веревок, тросы. Следы же пребывания людей были скрыты под снегом.
Путь окончен. Груз наш сложен под брезентом, а освободившиеся нарты, изрядно помятые жесткой дорогой, лежат перевернутые вверх полозьями. В палатке на печке бушует суп, переплескиваясь через край кастрюли. Душно от пара и перегоревшего жира.
Я сижу за дневником. Рядом со мною – Улукиткан. Он рассказывает о лесной письменности и внимательно следит, как по бумаге скользит карандаш.
Сначала я слушаю рассеянно, как говорится вполуха, но через несколько минут бросаю писать и весь превращаюсь в слух.
Как много знает этот человек! Как интересно его слушать!
Из его рассказов я узнаю, что в старину эвенки не делили год на двенадцать месяцев, как это принято всюду. Они его разбивали на множество периодов, в соответствии с различными явлениями в природе, имеющими какую-то закономерность. Даже Улукиткан, доживший до пятидесятых годов нашего столетия, все еще пользуется в личной жизни таким календарем. Если он говорит: «это было, когда крепкий мороз», то надо понимать – это случилось в январе; «много снега на ветках» – февраль; «когда медведица щенится» – март, «время наледей» – апрель; «прилетают птицы» – май; «одеваются в зелень лиственницы» – июнь; «жаркие дни» – июль; «когда олень сбрасывает кожу с рогов» – август; «когда в тайге трудно собирать оленей» – сентябрь; «белка становится выходной» – октябрь; «самое добычливое время» – ноябрь; «сохатый теряет рога» – декабрь. Эти большие периоды, в свою очередь, делились на мелкие, приуроченные к явлениям в природе, имеющим более точное время. Если Улукиткан говорит: «это было время начала паута», то он имеет в виду примерно 10 июня; «когда кукушка начала кричать» – 20 мая; «когда лебедь на север летит» – конец мая; «начало гона у сохатых» – 17 сентября…
Этот неписаный эвенкийский календарь хранит в себе много интересных, проверенных столетиями наблюдений над явлениями природы. Как ни странно, некоторые из этих дат долгое время были предметом споров в научных кругах.
Эвенки – прекрасные таежники. От их наблюдательности не ускользают малейшие изменения в окружающей обстановке, они прекрасно ориентируются, разбираются в следах зверей, в звуках. Для них в тайге нет ничего нового, неожиданного, ничем их там не удивишь. Для эвенков веточка с кольцом и надрезами, которые мы только что рассматривали, вполне заменяет письмо. Это довольно странная и необычная письменность кочевника, да и деревянная «расписка» и многое другое дошли до нас из глубокой старины вместе с ее представителями – стариками. Жаль, если с ними она и умрет.
О нашем приезде Лебедев не догадывался. Он ушел с отрядом на восток, намереваясь обследовать большой узловой голец, со склонов которого берут начало реки Кунь-Маньё, Сага, Нимни. После окончания этой работы он должен будет перебраться на Джугджурский хребет.
Сегодня вечером мы встретились в эфире со своими радиостанциями. Нам передали приятные вести: главный инженер Хетагуров с группой геодезистов третий день штурмует Чагарский голец. Топографы Яшин и Закусин ушли своими маршрутами в глубину удских марей и по кромке Охотского моря. След обоза астронома Каракулина, обогнув с севера Становой, убежал вдоль Джугджурского хребта к истокам Уяна. Наследили нарты геодезистов по рекам Гуанам, Арга, Селиткан. Обогрелась кострами разрозненных отрядов Тугурская тайга, там и тут пробежали топкие снежные тропки к вершинам крутогорбых хребтов. Оживились пустыри человеческими голосами да стуком топоров.
Часть вторая
IВесна идет. Утро на глухарином току. Танец медведя. «Карта» Улукиткана. Снова в путь!
Затейник апрель входит в свои права. Спорят солнце, снег и вьюга. Подспудно звенят ручьи. Лес наполняется таинственным шорохом пробуждающейся природы.
Я проснулся рано. В лагере спокойно: ни суеты, ни говора людского, даже трубы над палатками не дымятся. Это, кажется, первый день за время нашего путешествия, когда не нужно думать о дороге, о наледях, когда усталым глазам не надо всматриваться вперед в поисках прохода.
К лагерю табуном подошли олени. Они лениво потягиваются, выгибая натруженные лямками спины. Затем все разом поворачивают головы в сторону убежавшей от лагеря реки.
Что их насторожило?
Нигде никого не видно, но слух улавливает шорох, будто кто-то, раздвигая почерневшие ветки, несмело идет по лесу. Стайка птиц торопливо проносится навстречу этому таинственному гостю. Вот он уже совсем близко, от его невидимого прикосновения вздрогнули сережки на ольховом кусте, зашуршали старые неопавшие листья. Я уже чувствую на лице чье-то теплое, нежное дыхание.
Это весна! Это она взбудоражила оленей и растревожила лес.
Ласковый ветерок перебирает густую ость на полношерстных боках оленей. Он шарит по вершинам старых лиственниц, пробегает по чаще и поспешно улетает дальше, к холодным вершинам заснеженных гор, оставив в воздухе какое-то смятение да бродящий запах весны, принесенной с дальнего юга.
Солнце, выпутавшись из лесной чащи, осветило пробудившийся лагерь. Олени ложатся на снег и, пережевывая корм, чутко прислушиваются к ветру. Бойка на пригреве зализывает раны.
Улукиткан дерет с жимолости волокно для мочалок. Василий Николаевич и Геннадий готовят баню. Кучум воровски высунул из палатки морду с украденным куском сахара в зубах. Он осмотрелся, подошел к костру, похрустел сахаром, облизнулся и озабоченно принялся ловить блох у себя в шубе.
Здесь, в верховье Маи, нам придется переждать распутицу. Отсутствие Лебедева в условленном месте расстраивало наши планы. Но прежде чем отправиться на розыски его под голец Сага, необходимо починить одежду и обувь, изрядно потрепанную, помыться, постирать белье. К тому же олени обессилели и нуждаются в длительном отдыхе.
Скоро будет готова баня. У края наносника большим пламенем бушует костер. Рядом с ним в береговом тальнике вырыта яма-ванна. Тут же устроен настил полуметровой высоты в виде топчана, заменяющий парной полок. Все это размещено на площадке в пять квадратных метров и так, чтобы можно было поставить палатку.
Гаснет пламя костра, разваливаются угли, обнажая под собой кучу крупных камней, сложенных горкой и побелевших от накала. Мы убираем остатки углей, выстилаем яму-ванну водонепроницаемым брезентом и наливаем горячую воду. Затем ставим палатку. Баня готова. Внутри жарко от раскаленных камней.
Купаемся по двое. Заплескалась вода, раздулась от пара палатка. Геннадий от всей души хлещет стланиковым веником по разомлевшему телу Василия Николаевича. Тот вертится вьюном, стонет, кряхтит. А каменка шипит, захлебываясь паром. Геннадий часто приседает, чтобы охладиться, и с новой силой хлещет Мищенко. У того голос слабеет, стихает, и слышно, как он безмолвно валится в ванну.
– Эко осерчал Геннадий! – говорит Улукиткан, неодобрительно покачивая головой.
– Сейчас наша с тобой очередь, готовься, – сказал я старику.
– Оборони бог! – испугался тот. – Моя свой баня делать буду, а тут не могу, сразу пропаду.
И он опасливо отошел в сторону, не сводя недоумевающих глаз с палатки, окутанной паром.
После бани мы занялись стиркой, а наш Улукиткан, усевшись на снегу, стал мыться. Пододвинув поближе ведро с теплой водой и стараясь не замочить унты, он, не раздеваясь, начал намыливать голову. Старик фыркал от удовольствия, плескался, как утка. Затем он отжал из волос воду и натянул на мокрую голову меховую шапку-ушанку. Немного передохнув, он стащил со своего тщедушного тела рубашку, помыл костлявую грудь и, не вытираясь, надел чистую рубашку, а поверх дошку. Снова передохнул и снял унты вместе со штанами. Высохшие, тощие ноги плохо отпаривались…
– Эко зря кричал Василий, ведь так куда с добром мыться можно, – рассуждал шепотом Улукиткан.
И действительно, даже после такой своеобразной «бани» посвежел старик, посветлели его глаза.
Собрав грязную одежду, Улукиткан запихивает ее в ведро, намыливает, выжимает и, не вставая с места, бьет то рубашкой, то штанами о корявый ствол лиственницы – это и называется у него стиркой…
За почерневшим лесом в глубоком отливе неба чуть виднеются высокие хребты. На лабазном срубе с ледяных свечей сбегают капли влаги. Расползается теплынь по чаще, по снегам.
День кончился. Долину прикрыла тьма. Морозная ночь быстро сковала размякший снег.
Все собрались у меня. В палатке полумрак. В печке изредка вспыхивает пламя, обливая тусклым светом сгорбленные фигуры сидящих людей. На их лицах, выхваченных из темноты, покой и скука. В тишине слышно, как губы громко всасывают горячий чай да на зубах похрустывают сухари.
– Эко кислый фрукт! – говорит Улукиткан, обсасывая лимон и морщась, как от ушиба.
– Корку-то не ешь, она горькая, – предупреждает его Мищенко.
– Пошто «не ешь»? Горькая языку, да ему мало заботы, а брюху польза. – И по скуластому лицу старика расплывается улыбка.
– Что будем делать завтра? – спрашиваю я.
Все молчат. В углах палатки еще больше сгустился сумрак. Кто-то зажигает свечу.
– Ленивому – сон, быстроногому – охота, а усталому оленю – свежая копанина, – наконец отвечает Улукиткан, разгибая онемевшую спину.
– Чем же ты займешься?
– Сокжой искать надо. Обеднел наш табор, костей не осталось, ножу делать нечего, да и брюху скучно!
– Когда собираешься? – настораживается Мищенко. – Может, вместе пойдем? Вдвоем веселее.
– В пустой тайге и втроем веселья не жди, а на свежем следу зверя и одному хорошо. Утром глухариный ток ходить буду, потом надо искать место, где сокжой стоит, и рыба надо поймать. Хорошо, что у глаз рук нет, – все бы захватил. Тьфу, какой люди жадный!..
– Вот уж не ожидал от тебя, Улукиткан! Знаешь, где ток, и молчишь! Я, можно сказать, для тебя все: и крепкого чаю заварю, и мозговую косточку припасу, а ты вон какой!
– Эко зря серчал, Василь! Я думал, по тонкому насту тебе глухаря не скрасть – шумно больно, напрасно пули терять будешь.
– Под песню к любому подберусь, шум тут ни при чем. Говори лучше, где ток, вместе пойдем.
– Моя утром слышал – глухарь щелкал прямо на восход, думаю, там ток. Ты иди сам, моя другой знает охота, твоя так не может, – упрямится старик, хитровато усмехаясь.
Еще посидев немного, он уходит, унося с собой тайну своих замыслов.
А мы с Василием Николаевичем решаем так: на ток пойду я, а он спустится по Мае вниз и осмотрит реку – нет ли где большой полыньи, чтобы поставить сети, обойдет боковые ложки – может, нападет поблизости на след сокжоя или сохатого.
Перед сном готовим ружья, лыжи, котомки, привязываем собак. Я подготовил мелкокалиберку, а Василий Николаевич – винтовку.
Еще задолго до рассвета мы позавтракали и покинули палатку. Я задерживаюсь, чтобы по ходу Василия Николаевича определить, как далеко слышен шорох лыж. Стою долго. Тот давно скрылся, а шум хрупкого наста все еще будит тишину. Это очень плохо. Не отказаться ли от поисков тока? Повернул ухо к востоку, послушал – не щелкает. Очевидно, притаились глухари. «А может, рано?» – думаю я и решаюсь идти дальше.
В лесу темно. Бледные лучи звезд не проникают в чащу. Осторожно пробираюсь меж стволов деревьев. Почти на ощупь обхожу валежник, пни и чутьем угадываю нужное направление.
Вдруг надо мною что-то прошуршало, будто невидимая птица задела крылом вершины деревьев. Я останавливаюсь. Шум, удаляясь, затихает, но из недр старой лиственничной тайги доносится еле уловимый гул – сдержанный, тревожный.
Иду дальше. Неожиданно лес редеет, показывается заснеженная поляна, а за нею – пологая возвышенность. До слуха доносятся приглушенные звуки. Настороженно вслушиваюсь. Звук долго не повторяется. Наконец где-то далеко над горою отрывисто щелкнуло, затихло на секунду, другую, да вдруг как польется: «Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»
Под тяжестью моих лыж шумно крошится наст, разрывая сонную тишину. Быстро пробегаю снежную полоску, взбираюсь на возвышенность.
«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…» – ясно слышится справа глухариная песня. Она размеренно разрывает тишину, стихает и снова льется по лесу. Где-то впереди на «полу» нежно квохчет самка глухаря – копалуха. Я слышу шорох ее распущенных крыльев, волнующие звуки любовного призыва.
Осторожно крадусь дальше. Кажется, все идет хорошо. Но вдруг надо мною раздается треск, удары тяжелых крыльев о ветки – и черная тень, оторвавшись от лиственницы, скрывается в темноте.
– Фу, черт!.. – вырывается у меня то ли по адресу вспугнутого глухаря, то ли собственной оплошности.
Взбираюсь на гребень и невольно замираю, прислонившись к березе.
Мутно алеет восток. Робкий свет прорезает редколесье. Где-то высоко пролетает ветерок, ласково касаясь вершин деревьев. Пробуждается лес, шепчутся о чем-то между собой ели, а ветерок уже далеко впереди…
Как хорошо дышится в это первое весеннее утро! Каким юным и радостным чувствуешь себя в этот ранний час! Вот так и стоял бы без конца, наслаждаясь пробуждающейся природой…
Вдруг слева внизу тихо прощелкал глухарь, как бы настраивая свой голос, другой ответил ему с гребня, третий как-то сразу азартно запел – и лес наполнился глухариной песней.
Я спешу на ближний звук. Ищу глазами птицу, знаю, что она где-то близко. Вон, кажется, чернеет на лиственнице, шевелится, увеличивается…
«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»
Напрягаюсь, готовый к прыжку. Но песня почему-то льется однозвучно, не заканчивается бурным и страстным шипением, когда глухарь на несколько секунд становится слеп и глух, позволяя охотнику сделать два-три прыжка к нему. Наконец догадываюсь, что имею дело с каменным глухарем, в песне которого нет этого колена. Значит, нужен какой-то иной подход к птице. Не зря предупредил Улукиткан, что к ней под песню не подойдешь. А как же он скрадет?..
Глухарь четко выкроился пышным силуэтом на фоне раскрасневшейся зари и, не смолкая, льет в пространство потоки безудержной песни. На «полу» квохчет копалуха. Она бесшумно перебегает от певца к певцу, как бы не зная, на ком остановить свой выбор, – до того хорошо все поют.
Делаю еще несколько шагов, но предательский наст выдает меня: глухарь внезапно смолкает, сжимается и настороженно повертывает краснобровую голову в мою сторону. Я чувствую на себе взгляд пары острых глаз, глушу дыхание, боюсь пошевелиться.
Медленно тянутся минуты. Сквозь верхние кроны деревьев проникает ласковый утренний свет. Где-то далеко-далеко, в глубине леса, рождается ветер и, точно шум прорвавшейся воды, приближается и порывисто несется мимо. Глухарь не выдерживает поединка, вытягивает черно-сизую шею, надувает зоб, веером распускает приподнятый хвост. Вот он отбросил кверху голову, щелкнул раз, другой – и вновь полились навстречу утру живые звуки весенней песни. Глухарь поет долго, величаво, сдержанно царапая сучок острыми концами крыльев.