Полная версия
Грёзы о воздухе. Опыт о воображении движения
Разумеется, встречается также и путешествие вниз; еще до вмешательства каких угодно моральных метафор падение представляет собой ежечасную психическую реальность. И мы можем изучать это психическое падение как часть поэтической и моральной физики. Психическая отметка непрестанно меняется. Общий тонус – эта динамическая данность, столь непосредственно явленная любому сознанию, – уже сам по себе «отметка». Если тонус повышается, человек немедленно выпрямляется. И как раз в путешествии ввысь жизненный порыв становится очеловеченным; иначе говоря, пути к величию формируются в нас, беря на себя задачу дискурсивной сублимации. По словам Рамона Гомеса де ла Серны, в человеке все – путь. Необходимо добавить: всякий путь дает совет восхождения или вознесения. Позитивный динамизм вертикали настолько четок, что можно сформулировать афоризм: кто не поднимается, тот падает. Человек, будучи человеком, не может жить горизонтально. Его отдых и сон чаще всего являются неким погружением. Редко встречаются те, для кого сон – восхождение или вознесение. И они спят сном воздушной стихии, шеллианским сном, испытывая упоение стихом. Этот афоризм о примате вознесения можно без труда проиллюстрировать теорией материальности в том виде, как она была разработана бергсонианской философией. Г-н Эдуар Ле Руа[11] внес множество дополнений в бергсоновскую теорию материи. Он продемонстрировал, что привычка представляет собой инерцию психического становления. С нашей весьма конкретной точки зрения, привычка является полной антитезой творческому воображению. Привычный образ блокирует силы воображения. Образ, почерпнутый из книг, выпестованный и критикуемый профессорами, тоже останавливает воображение. Ведь образ, сведенный к своей форме, превращается в понятие из поэтики; он сочетается с другими образами с внешней стороны, подобно тому как понятие сочетается с другим понятием. И этой непрерывности образов, к которой столь внимательны преподаватели риторики, зачастую не хватает той глубинной непрерывности, какую могут породить лишь материальное воображение и воображение динамическое.
Мы полагаем, стало быть, что не ошибемся, если охарактеризуем четыре стихии как гормоны воображения. Они «пускают в ход» группы образов. Они помогают глубинной ассимиляции реального, распыленного по формам. С их помощью осуществляется великий синтез, придающий воображаемому мало-мальски упорядоченные черты. Воображаемый воздух, в частности, есть гормон, вызывающий наш психический рост.
Итак, в этом исследовании по асцензиональной психологии мы постараемся измерять образы по их возможному возвышению. Словам как таковым мы постараемся придавать минимум внушаемого ими чувства вознесения, ибо мы вполне убеждены, что если человек искренне переживает свои образы и слова, то в результате он получает ни с чем не сопоставимое онтологическое преимущество. По существу, воображение, темпорализованное словом, представляется нам очеловечивающей способностью по преимуществу. И во всяком случае, анализ конкретных образов – это единственная работа, которая нам по силам. А следовательно, наши опыты по вертикальной детерминации мы будем производить всегда в дифференциальном аспекте и никогда – в интегральном. Иначе говоря, наш анализ мы ограничим весьма краткими фрагментами вертикальности. Нам не суждено испытать полного счастья интегральной трансценденции, которая перенесла бы нас в новый мир. Зато наш метод даст нам возможность ощутить тонизирующий характер легких надежд во всем его своеобразии, надежд, которые не могут обмануть, потому что они легкие, – надежд, которые ассоциируются со словами, приносящими нам ближайшее будущее, – с уповательными словами, помогающими нам внезапно открывать новые, обретшие молодость и жизнь идеи, которые представляются нам новым и нашим личным достоянием. Разве слово не проникнуто изначальной радостью? Если слово уповает, то оно полно бодрости. А если боится, то приходит в замешательство. Здесь, а не дальше, совсем рядом с поэтическим словом, в непосредственной близости от слова, несомого потоком воображения, нам и предстоит найти дифференциал психического вознесения.
Если порою кажется, что мы доверяем чересчур нематериальным образам, мы просим у читателя поверить нам на слово. Образы воздуха лежат на пути дематериализующих образов. Для характеристики образов воздуха нам зачастую будет трудно находить нужную меру: слишком много или слишком мало материи, и вот уже образ остается инертным или улетучивается, – два разных способа попадать мимо цели. Впрочем, тут вмешиваются личные коэффициенты, а уж они-то склоняют баланс в одну или в другую сторону. Но главное для нас – способствовать ощущению необходимости вмешательства весового фактора в проблему воображения. Мы хотели бы вызвать у читателя чувство необходимости взвешивания всех слов в полном смысле этого слова, и состоит оно во взвешивании индуцируемого словами психического состояния. Мы не можем создать подробную психологию стремления ввысь, не прибегая к определенной амплификации[12]. Когда все черты последней будут определены, мы сможем свести нашу схему на уровень реальной жизни. Перед психологом-метафизиком, стало быть, стоит задача расположить в области динамического воображения подлинный амплификатор асцензиональной психики. Динамическое воображение как раз и является психическим амплификатором.
Итак, если мы утверждаем, что осознаем трудности нашей темы, да соблаговолит читатель этому поверить. Весьма часто мы спрашиваем себя, «придерживаемся ли мы темы»? И есть ли такая тема, как изучение ускользающих образов? Ведь образы воздушного воображения либо испаряются, либо кристаллизуются. И нам предстоит улавливать их между двумя полюсами этой всегда активной амбивалентности. Итак, мы вынуждены продемонстрировать двоякую несостоятельность нашего метода: пусть читатель поможет нам собственными раздумьями и обретет в кратком промежутке между грезой и мыслью, между образом и словом динамическое переживание одновременно грезящего и мыслящего слова. Слово «крыло», слово «облако» тотчас же доказывают нам амбивалентность реального и воображаемого. Читатель сразу же извлечет из них то, что пожелает: вид или видение, схему реальности или пригрезившееся движение. И мы просим читателя не только пережить эту диалектику и эти чередующиеся состояния, но и объединить их в амбивалентности, позволяющей понять, что реальность есть потенция грезы, а греза – тоже одна из реальностей. Увы – краток миг этой амбивалентности! Следует признать, что очень скоро мы начинаем только видеть или только грезить. И немедленно превращаемся в зеркала форм или в бессловесных рабов косной материи. Эта методичная воля к сведению нашей проблемы только к дискурсивной сублимации, приверженной подробностям и непрестанно «курсирующей» между впечатлением и выражением, запрещает нам трактовать проблемы религиозного экстаза. Эти проблемы, несомненно, относились бы к ведению полной асцензиональной психологии. Но кроме того, что у нас нет квалификации для их изучения, они еще и встречаются в слишком редкостных переживаниях, а потому не могут стать обобщенной проблемой поэтического вдохновения[13].
Более того, мы не будем распространять наши поиски на долгую историю пневматологии[14], игравшей значительную роль на протяжении веков. Эти документы мы должны оставить без внимания, так как собираемся заняться трудом психолога, а не историка. Следовательно, из мифологии и демонологии мы почерпнем для настоящей работы, как и для всех остальных наших работ по психологии воображения, лишь то, что все еще в состоянии быть действенным в душе поэта, то, что все еще воодушевляет дух грезовидца, живущего вдали от книг и верного безграничным грезам природных стихий.
В противовес этим строгим ограничениям нашей темы мы просим у читателя разрешения непрерывно подводить его к единственному свойству, которое мы стремимся проанализировать у образов воздуха: к их подвижности, притом что эта внешняя подвижность отсылает к движениям нашей сущности, пробуждаемым воздушными образами. Иначе говоря, образы, с нашей точки зрения, являются психическими реальностями. При своем рождении и в полете наши внутренние образы являются подлежащими к глаголу «воображать». Но никак не его дополнениями. Мир приходит в человеческие грезы воображать самого себя.
VА теперь – сжатый конспект нашего замысла.
После этого длинного, слишком философического и абстрактного введения мы по возможности скорее – уже в первой главе – приведем в высшей степени ощутимый пример динамического ониризма[15]. В этой главе мы займемся грезой полета. Читателю, возможно, покажется, будто тем самым мы начинаем с опыта весьма своеобразного и крайне редкого. Однако же наша задача как раз в том и состоит, чтобы продемонстрировать, что такой опыт гораздо распространеннее, чем принято считать, и что, по крайней мере, в определенного рода психике он оставляет глубокие следы и в бодрствующей мысли. Мы даже покажем, что такие следы объясняют судьбу некоторых видов поэтики. К примеру, в очень длинных списках образов обнаружатся точные и упорядоченные законы их «размножения делением», как только мы установим дающую им изначальный импульс грезу полета. В частности, в образах, почерпнутых из весьма разнообразных произведений Шелли, Бальзака или Рильке, мы продемонстрируем, что конкретная психология грезы ночного полета позволяет находить все, что есть конкретного и общезначимого в поэзии зачастую темной и неуловимой.
Почувствовав силу оттого, что мы начали с естественной психологии, не основанной ни на каких априорных конструкциях, мы сможем во второй главе приступить к изучению Поэтики Крыльев. Здесь мы понаблюдаем, как работает излюбленный образ воздушного воображения. Благодаря нашим предшествующим замечаниям мы уясним, что динамическое воображение предоставляет нам средство для различения надуманных образов и образов поистине естественных, поэтов-копиистов и поэтов, действительно одушевляющих творческие силы воображения.
На этом этапе нашего повествования мы уже приведем достаточно многочисленные примеры позитивной асцензиональной психологии и поэтому сможем психологически охарактеризовать разнообразные метафоры нравственного падения в их негативной форме. Этим метафорам мы посвятим третью главу. В ней мы должны будем ответить на массу возражений, цель которых – заставить нас рассмотреть опыт воображаемого падения как первичную данность динамического воображения. Ответ наш будет прост. Мы приводим его здесь, так как он проясняет наши общие тезисы: воображаемое падение рождает фундаментальные метафоры лишь у воображения земной стихии. Падение в глубины, в черные пропасти, в бездну почти неизбежно является воображаемым падением, соотносящимся с воображением вод или в особенности с воображением покрытой мраком земли. Для классификации всех обстоятельств такого падения следует рассмотреть все муки «человека земли», который в свои драматические ночи борется с бездной, упорно раскапывает свою бездну, работает лопатой и киркой, руками и зубами в глубинах воображаемого рудника, где столько людей страдают, переживая адские кошмары. Такое нисхождение в ад можно описать с точки зрения поэтического воображения лишь в том случае, если у нас достанет сил заняться в будущем сложной и многогранной психологией материального воображения земли. В настоящей книге, посвященной исключительно материальному и динамическому воображению воздушного потока, мы найдем описания воображаемого падения разве что как противоположности вознесению. Именно с этой косвенной точки зрения (впрочем, весьма поучительной) мы займемся частичным исследованием падения, подходящим для нашей теперешней темы. Изучив таким способом психологическое падение в его динамичной и упрощенной форме, мы будем иметь все, что требуется для рассмотрения диалектического взаимодействия между головокружением и очарованностью. Мы поймем, как важна смелость позы и осанки, отвага жизни в противостоянии тяготению, как важно жить «вертикально»[16]. Мы оценим смысл гигиены распрямления, роста, высоко поднятой головы.
Такая гигиена, такое лечение вертикальностью и воображаемыми высотами уже обрели своего психолога и терапевта. В своих малоизвестных трудах г-н Робер Дезуайль попытался укрепить у невротиков условные рефлексы, ассоциирующиеся у нас с означаемыми возвышения: ощущение высоты, света и спокойствия. В отдельной главе мы исполним долг привлечения читательского внимания к творчеству Робера Дезуайля, оказавшему неоценимую помощь в создании многих частей нашей работы. К тому же в этой главе, как и во всех остальных, мы воспользуемся предлогом психологических наблюдений для разработки наших собственных тезисов по метафизике воображения, ибо эта метафизика везде остается признанной нами задачей.
Подобно тому, как для огня мы избрали Гофмана, для воды – Эдгара По и Суинберна, мы считаем, что можно выбрать великого мыслителя для стихии воздуха, великого поэта как фундаментальный ее тип. Нам кажется, что Ницше может считаться представителем комплекса высоты. В пятой главе мы рассмотрим динамику вознесения с целью объединения всех символов, сочетающихся между собой естественно и в силу чисто символической фатальности. Мы увидим, с какой легкостью и естественностью гений сосредоточивает мысль в воображении, как у гения воображение производит мысль – и отнюдь не ту мысль, которая ищет лохмотья на складе образов. Воспользовавшись поразительным эллипсисом Милоша, мы скажем о Ницше: «Высочайший, он возвышается»[17]. Он помогает нам «возвышаться», ибо с изумительной преданностью следует динамическому воображению высоты.
Когда мы уразумеем динамический смысл приглашения к путешествию воздушного воображения, все оттенки и «радиус действия» этого смысла, мы сможем попытаться определить воображаемые векторы, которые можно приложить к разнообразным объектам и явлениям воздушной стихии. В ряде небольших главок мы покажем все воздушное, что есть в удачных поэтических образах голубого неба, созвездий, облаков, Млечного Пути. Чуть более подробную главу мы посвятим воздушному дереву, чтобы продемонстрировать, что и земной объект можно грезить, следуя принципам воздушной сопричастности.
Подобно тому, как мы это делали в книге «Вода и грезы», где мы выделили тему необузданной воды, мы покажем несколько примеров, касающихся гневного Воздуха, бушующих Ветров. Но, к нашему большому удивлению, несмотря на чтение достаточно обширной и разнообразной литературы, мы не обнаружили здесь многочисленных поэтических текстов. Похоже, поэтика бури, являющаяся в основе своей поэтикой гнева, требует более анимализированных форм, нежели гонимые ураганом тучи. Буйство, стало быть, остается чертой, плохо сочетающейся с воздушной психологией.
Динамизм воздуха гораздо чаще является динамизмом легкого дыхания. Поскольку почти все наши тексты мы взяли у поэтов, в последней главе мы хотим вернуться к проблеме поэтического вдохновения. Итак, мы оставляем без внимания все проблемы реального дыхания, всю дыхательную психологию, которую психология воздуха должна, естественно, иметь в виду. Ведь мы остаемся в рамках темы воображения. Даже в том, что касается просодии, мы не пытались писать наукообразно. Глубокие исследования Пиюса Сервьена показали с достаточной ясностью, что в этой поддающейся точному изучению области существует взаимосвязь между вариациями дыхания и стиля. Поэтому мы посчитали возможным принять определенно метафорическую точку зрения и на страницах, озаглавленных «Безмолвная декламация», постарались продемонстрировать, как воодушевляется человек, телом и душой подчиняющийся доминантам воздушного воображения.
После стольких разнообразных усилий нам оставалось сделать выводы. Мы посчитали необходимым написать не одну, а две заключительные главы.
В первой резюмируются наши взгляды на поистине специфический характер литературного образа, встречающиеся на всем протяжении работы. В ней проявляется тенденция возвысить литературное воображение до уровня естественной деятельности, соответствующей прямому воздействию воображения на язык.
Во второй главе заключения проанализированы философские взгляды, не рассмотренные нами с достаточной последовательностью на протяжении этой книги. В этой главе мы стремимся поставить литературные образы на их надлежащее место – у истоков философских интуиции и продемонстрировать, что любая философия движения может выиграть от обучения в школе поэтов.
Глава 1
Греза полета
На ногах у меня четыре крыла гальционы[18], по два на каждой щиколотке, сине-зеленых, умеющих чертить извилистые линии полета над соленым морем.
Габриэле д’Аннунцио, «Ундульна»IКлассический психоанализ нередко трактовал познание символов так, будто последние представляют собой понятия. Можно даже сказать, что психоаналитические символы и являются фундаментальными понятиями психоаналитических поисков. Стоит лишь какому-нибудь символу быть проинтерпретированным, – и как только обнаруживают его «бессознательное» значение, он становится обыкновенным инструментом анализа, и никто уже не считает необходимым изучать его в его контексте и разновидностях. Именно так в классическом психоанализе греза полета превратилась в один из самых недвусмысленных символов, в одно из обычных «изъяснительных понятий»: она символизирует – говорят нам – сладострастные желания. Тем самым невинные признания оказываются внезапно заклейменными: эта греза считается симптомом, который не обманывает. Поскольку греза «полета» особенно ясна и ярка, поскольку признания в ней, внешне весьма невинные, не замутнены никакой цензурой, в анализе грез она зачастую выступает одним из первых дешифруемых слов.
Живой вспышкой света она освещает онирическую ситуацию в целом[19].
Методы такого рода, придающие конкретному символу раз и навсегда определенный смысл, упускают множество проблем. В особенности они не учитывают проблему воображения, считая последнее чем-то вроде досужего времяпрепровождения на каникулах от длительного эмоционального перенапряжения. Классическому психоанализу не хватает должного любопытства, по крайней мере, в двух отношениях: он не принимает во внимание эстетического характера грезы полета; он не замечает усилий по рационализации, которые обрабатывают и деформируют эту фундаментальную грезу.
Присоединимся к допущению психоанализа, будто онирическое сладострастие получает удовлетворение, «направляя» грезовидца в полет. И как же тогда приглушенное, смутное и темное впечатление обретает грациозные образы полета? Как – в своей сугубой монотонности – оно наполняется живописными подробностями и даже может создавать бесконечные рассказы о путешествиях «на крыльях»?
Ответить на эти два вопроса, кажущиеся весьма частными, означало бы внести вклад и в эстетику любви, и в рационализацию воображаемых путешествий.
Задавая первый вопрос, мы, по существу, начинаем рассматривать эстетику грации с новой точки зрения. Эта эстетика не завершается визуальным описанием. Любой бергсонианец прекрасно знает, что по грациозно изогнутому пути необходимо пройти движением сопереживающим и интимным. Тем самым любая грациозная линия обнаруживает своего рода линейный гипнотизм: она служит проводником нашей грезы, придавая ей непрерывность линии. Но за пределами этой повинующейся подражательной интуиции всегда располагается повелевающий импульс. Наблюдающему за грациозной линией динамического воображение подсказывает в высшей степени причудливую замену: ты, грезовидец, и есть развертывающаяся фация. Ощути в себе грациозную силу. Осознай, что в тебе есть источник благодати[20], способность к взлету. Уразумей, что в самой твоей воле есть скрученные волюты[21], подобные молодым листам папоротника. С кем, для кого и против кого ты грациозен? Освобождение ли твой полет или же захват? Наслаждаешься ли ты своей добротой или же силой; ловкостью или свойствами своей природы? Сладострастие в полете прекрасно. Греза полета есть греза соблазнителя, соблазняющего. Вокруг этой темы накапливаются образы любви. Изучая ее, мы, следовательно, увидим, как любовь производит образы.
Чтобы разрешить второй вопрос, мы должны будем уделить внимание легкости, с какой рационализируется греза полета. Во время самой грезы этот полет неустанно комментируется рассудком грезовидца; его объясняют длинные речи, с которыми грезовидец обращается к самому себе. Летящий человек в самой своей грезе объявляет себя «автором» своего полета. Так в душе грезовидца формируется ясное самосознание летающего человека. Прекрасный пример для изучения логической и объективной конструкции образов грез в лоне самой грезы. Когда мы следим за столь определенной грезой, как греза полета, мы отдаем себе отчет в том, что в ней может быть что-то вроде «последовательности идей», а в связанной с ней любовной страсти – аффективно окрашенная рассудочность.
С этого момента, еще до того, как мы представим наши доказательства, возникает ощущение, будто когда психоанализ утверждает сладострастный характер онирического полета, он чего-то не договаривает. Как и другим психологическим символам, онирическому полету требуется несколько интерпретаций: эмоциональная, эстетическая, рационально-объективная.
Разумеется, объяснения органического порядка открывают еще большую неспособность исследовать все психологические детали грезы полета. И разве не поразительно, что столь эрудированный фольклорист, как П. Сентив[22], ограничивается такими объяснениями? Для него сон о падении связан с «весьма характерными сокращениями кишечника», которые мы ощущаем при бодрствовании, «когда кубарем падаем по ступенькам»[23]. Тем не менее он пишет: «Когда в отроческом возрасте я просыпался посреди сна такого рода (о чудесном полете), я почти всегда испытывал ощущение приятного дыхания» (р. 100). И вот это приятное дыхание уже недалеко от психоанализа. Из него следует вывести непосредственную психологию воображения.
Изучая грезу полета, мы получим еще одно доказательство того, что психологию воображения посредством статических форм разрабатывать невозможно и что она должна брать уроки у форм, устремленных к деформации, придавая большое значение динамическим принципам последней. Психология воздушной стихии наименее «атомистична» из всех четырех психологии, изучающих материальное воображение. По сути своей, она векторна. Любой воздушный образ в действительности обладает неким будущим, он имеет вектор взлета.
Если и существует греза, способная раскрыть векторный характер психики, то это как раз греза полета. И не столько из-за ее воображаемого движения, сколько по причине ее глубинносубстанциального характера. Греза полета по своей субстанции фактически подчиняется диалектике легкости и тяжести. Из-за одного этого факта грезы полета делятся на два весьма несходных вида: бывают полеты легкие, а бывают и тяжелые. Вокруг этих двух свойств накапливаются все виды диалектики радостей и мук, порыва и утомленности, активности и пассивности, упования и сожаления, добра и зла. Разнообразнейшие случайности, происходящие во время воздушного путешествия, обретают в обоих случаях принципы связности. Стоит нам уделить внимание материальному воображению и воображению динамическому, как проявится главенство законов психической субстанции и психического становления над законами формы: возбуждающаяся психика и психика утомляющаяся различаются между собой в такой внешне монотонной грезе, как греза полета. Мы вернемся к этой фундаментальной двойственности онирического полета, как только изучим его разновидности.
Перед тем как приступить к этому исследованию, заметим, что такое специфическое онирическое переживание, как греза полета, может оставлять глубокие следы в бодрствующем сознании. Кроме того, она весьма распространена в мечтаниях и поэмах. В мечтаниях при бодрствовании греза полета, казалось бы, находится в полной зависимости от визуальных образов. В таком случае за всеми образами летающих существ скрывался бы единообразный символизм, учитываемый психоанализом. Но на самом деле заподозрить сладострастие, скрытое в определенного рода мечтаниях и в некоторых стихотворениях о Полете, было бы несправедливо. Динамический след легкости или тяжести гораздо глубже. Он налагает на грезящего[24] более длительный отпечаток, нежели преходящее желание. В частности, нам представляется, что асцензиональная психология, которую мы намереваемся изложить, более пригодна для изучения непрерывности грез и сновидений, нежели психоанализ. Наша онирическая сущность едина. Даже днем она продлевает ночные переживания.