Полная версия
Сандро из Чегема. Том 2
На мой взгляд, в мире было два писателя, которые никак не вмещаются в рамки национальной культуры. Это Шекспир и Толстой. Шекспир – англичанин, Толстой – русский. Это так, но не точно. Шекспир – сын человечества, Толстой – сын человечества, и сразу все становится на свои места. Как айсберги в океан, эти имена плюхаются в океан человечества, как в свою естественную среду обитания. Конечно, всякий большой писатель принадлежит человечеству, но тут дьявольская разница.
Рисовали человечество многие, но человечество позировало только этим двум художникам.
Однако, так или иначе, мы говорим – тургеневская женщина. Хоть в этом Тургенев взял реванш. Ведь слава Толстого и Достоевского несколько подзатмила его славу, хотя дар его был огромен. Но он был слишком европеец, ему не хватало их неистовства. По-видимому, когда писатель знает все, что до него говорили великие люди о преступлении и наказании, ему трудно написать роман «Преступление и наказание». Впрочем, нам это не грозит.
Чтоб покончить с темой Тургенева, расскажу такой анекдот. Некоторые мои друзья, когда я им говорю, что я даже в сталинские времена иногда шутил, мне не верят. На самом деле так оно и было.
Когда я учился в Литературном институте, наши студенты однажды вздумали издать рукописный журнал. Мне предложили принять в нем участие, но я отказался, потому что уже тогда стремился напечататься типографским способом.
Журнал был издан в трех экземплярах, и разразился скандал. Дирекция и райком комсомола пришли в бешенство. Самое крамольное стихотворение принадлежало перу польского студента. Это был шуточный сонет на тему: женщина – Друг человека.
Если бы бедная дирекция и райком знали, что поляки выкинут еще и не такие коленца! Самого польского студента не особенно теребили. Стихотворение сочли отрыжкой шляхетского презрительного отношения к трудовой женщине. Но куда смотрели наши студенты, переводя это стихотворение и помещая его в журнал, да еще в трех экземплярах!
Оказывается, таскали не только составителей и участников журнала, но и тех, кто мог быть потенциальным автором. Дошла очередь и до меня. Вызвал секретарь парткома.
– Вы плохой патриот, – сказал он, впрочем, усадив меня на стул, стоявший напротив его стола.
– Почему? – спросил я.
– Вам же предлагали принять участие в журнале? – сказал он.
– Да, – согласился я.
– Вы должны были просигнализировать нам об этом, – сказал он и, грустно покачав головой, добавил: – Да, вы плохой патриот.
– Нет, – отвечал я бодро, – я хороший патриот.
– Доказательство? – спросил он со слабым любопытством, уверенный, что такового не окажется.
– На днях в общежитии, – сказал я, – и ребята могут это подтвердить, я громко зачитал то место в письме Флобера Тургеневу, где он пишет, что ему не с кем говорить, когда Тургенева нет в Париже. Представляете, великому Флоберу не с кем говорить, когда во Франции нет нашего Ивана Сергеевича?
Это были времена борьбы за наш всемирный приоритет во всем. Я пошел очень сильной картой. Не знаю, что наш парторг думал о Флобере, но то, что это человек не с улицы, он, конечно, понимал.
– Вот люди, – болезненно процедил он, – каждой зацепкой пользуются… Ладно, идите.
Мало того, что об этом несчастном журнале говорили на всех собраниях. Составителей заставили сыграть позорный скетч, где они, как зловещие заговорщики, заманивали в журнал политически наивных студентов. Каждый играл самого себя, и ничего в жизни я не видел более фальшивого.
Правда, кончилось все это достаточно мирно. Никого из института не выгнали. Недавно я встретил одного из составителей журнала, и он с благодарностью напомнил, что я и еще один студент, будущий поэт Гнеушев, на общеинститутском комсомольском собрании проголосовали против его исключения из комсомола. Только мы двое.
Ничего странного нет в том, что я сейчас об этом пишу. Странно то, что это событие, достаточно важное для тех времен моей жизни, начисто выпало из моей памяти. То есть я помнил, что были собрания с проработками, но как там я голосовал – забыл. Вероятно, по этому поводу хороший психоаналитик сказал бы: в те времена ты многое ждал от себя и потому не придал значения этому факту.
Вот что с нами делает жизнь!
Сейчас мне вспомнился еще один случай из жизни нашего милого Литературного института, и я его впишу сюда под видом демонстрации вырождения тургеневского понимания природы.
Однажды во время защиты дипломных работ одно стихотворение молодого поэта вызвало противоречивые оценки оппонентов.
Сюжет стихотворения был такой. Под окнами дома вырос прекрасный подсолнух, золотая чаша которого целый день, вместо того чтобы следовать за солнцем, глазела в окно. Обитатели дома не сразу поняли источник этого странного любопытства подсолнуха. Но вскоре они вместе с читателями догадываются, в чем дело. А дело было в том, что прямо напротив окна в комнате висел портрет товарища Сталина. Ясно, какое из двух солнц подсолнух предпочел.
Поэт был настолько тонок, что на последнем выводе не настаивал. Он просто создал живую картину жизни подсолнуха, упорно заглядывающего в окно комнаты, где висел портрет товарища Сталина, а вы думайте что хотите.
По поводу этого стихотворения разразилась доброжелательная дискуссия. Одни седоглавые профессора говорили, что поэт создал оригинальный образ, который украсит антологию произведений, посвященных вождю. Но нашелся и такой седоглавый профессор, мы должны быть верны исторической правде, который сказал, что стихотворение все-таки звучит неестественно.
Согласно диалектическому материализму и ленинской теории отражения, разъяснял он, природа безразлична к любому общественному строю, да, к любому, хотя только социализм и может спасти ее от хищнического истребления.
И в этом смысле товарищ Сталин действительно является солнцем для подсолнуха, но подсолнух не может этого осознать! Не может!!! И в этом великая драма идей!
Поэтому эмпирический факт заглядывания чаши подсолнуха в комнату с портретом товарища Сталина хотя сам по себе и любопытен, однако он не должен вводить читателя в заблуждение, ибо природа, к сожалению, не только не обладает классовым чутьем, чтобы тянуться к вождю мирового пролетариата, но даже не обладает и той примитивной формой сознания, которой обладает человекоподобная обезьяна.
Это смелое выступление было выслушано с полным вниманием, как одна из возможных точек зрения. В общем, студент, конечно, защитил свой диплом, и стихотворение в ближайшее время было напечатано.
Где он теперь, лукавый изобретатель умного подсолнуха? Я краем уха слышал, что он спился. Бедняга, он и в студенческие годы, в отличие от своего подсолнуха, больше заглядывался на бутылку с водкой.
Лучше вернемся к Андрею. Он во всех отношениях очень интересный человек. Кстати, он выучил абхазский язык, что всякому человеку нелегко, а русскому в особенности, учитывая, что абхазский язык содержит в себе шестьдесят с лишним фонем. Друзья его (друзья!) говорят, что он его выучил из-за этой вертихвостки, чтобы знать, о чем она говорит по телефону, и проверять ее переписку, если она вообще умела писать, добавляли они. Даже если это так, подвиг его остается при нем.
Кстати, он сделал небольшое, а может быть, и не такое уж небольшое, языковое открытие, которое мог сделать только талантливый дилетант. Он заметил то, что ни один филолог абхазского происхождения не замечал. Оказывается, по-абхазски «я купаюсь, купаться» одновременно означает – «я купаю своего коня, купание коня». И еще: «убивать себя, самоубийство» одновременно означает – «я убил своего коня, конеубийство». По-моему, интересно, хотя некоторые ученые, посмеиваясь, говорят, что это всего лишь случайное совпадение.
Вообще он возмутитель спокойствия. Недавно он выпустил книгу, в которой доказывает, что некоторые древние храмы Абхазии, ранее считавшиеся соседского происхождения, на самом деле плод архитектурного творчества аборигенов.
Братья не на шутку обиделись. Смеясь, он мне сам показывал кучу писем, полных возмущения и даже угроз убить исказителя истории. При этом письма отнюдь не анонимные. Некоторые из них подписаны учеными. В наше время приятно иметь дело с мужчиной, который, показывая такие письма, хохочет.
Дело на этом не кончилось. Рукопись следующей его книги в трех экземплярах, лежавшая в одном московском издательстве, внезапно исчезла. Рукопись, как коня, увели из редакционной конюшни. Нет ни малейшего сомнения, что это дело рук соседних ученых-конокрадов.
Разумеется, какой-то редактор был подкуплен. Советский страж, как известно, самый неподкупный страж в мире, если его никто не подкупает. А если же его подкупают, он не самый неподкупный страж в мире. К счастью, у автора сохранились черновики, и он рукопись восстановил.
Андрей много занимался историей Великой Абхазской стены – предмет нашей странной национальной гордости. Считалось, что эта крепостная стена, пересекающая всю Абхазию и проходящая через Чегем, была построена нашими предками еще во времена Юстиниана.
И вдруг он выдвинул версию, что стена эта выстроена совсем не во времена Юстиниана, а всего лишь триста лет тому назад, да еще сумасшедшим соседним царем.
Этот царь был женат на абхазской княжне. Однажды, по неизвестной причине разгневавшись на нее, он убил свою жену и отрезал ей уши. Зная, что абхазцы не простят ему отрезанных ушей своей княжны, он согнал свой народ и стал с лихорадочной быстротой возводить эту стену. Возможно, как хитрый царь, уже задумав убийство, он начал строить стену несколько раньше. Точных сведений нет.
Есть сведения, что он после этого убийства женился на собственной племяннице. В конце концов он и ее убил, по-видимому, устав от затейливой сладости кровосмесительства и переходя на более простодушную радость кровопролития. Но что характерно? Убив свою племянницу, он не отрезал ее ушей. И это может послужить нам прекрасной метафорой прогресса. Прогресс, друзья, это когда еще убивают, но уже не отрезают ушей. Однако не будем слишком ужасаться нраву эндурского царя, наши с вами цари мало чем от него отличались.
Версия о том, что Великая Абхазская стена была выстроена не во времена Юстиниана, а всего лишь триста лет тому назад, да еще сумасшедшим мингрельским царем, очень не понравилась абхазским ученым. Мне она тоже почему-то не понравилась. Как-то приятней было думать, что она построена нашими предками, и именно во времена Юстиниана. В крайнем случае несколько позже. Кстати, ее исключительную фрагментарность, обрывистость, изъеденность временем он объяснял спешным и халтурным характером строительства.
Абхазские ученые обиделись на эту новую версию, отнимавшую у нас предмет нашей национальной гордости и передававшую его в руки сумасшедшего эндурского царя. Указание на исключительно халтурный характер строительства было слабым утешением.
Соседские ученые, напротив, слегка ожили, проглотив обиду относительно халтурного характера строительства. Но одновременно они и несколько озадачились, не совсем понимая, кому же он, в конце концов, подыгрывает. Если он перешел на нашу сторону, рассуждали они, то тогда зачем эти ненужные, натуралистические подробности относительно отрезанных ушей?
У нас наука настолько политизирована, что люди как-то забывают, что истина и сама по себе интересна. Стоит отметить, что самые простые люди Абхазии, никогда научных книг не читающие, все-таки в курсе этих споров. Не без основания заметив, что в сталинские времена те или иные, так сказать, научные гипотезы предшествовали многим политическим акциям, они со жгучим интересом стараются разгадать, куда клонит тот или иной ученый.
Не так давно один грузинский ученый, впадая в эндурство, доказывал в своей книге, что нынешние абхазцы – это не те абхазцы, которые здесь жили во времена царицы Тамары, а совсем другое племя, перевалившее сюда с Северного Кавказа всего триста лет назад и теперь живущее здесь под видом абхазцев. При этом было решительно непонятно, куда делись те абхазцы, которые, по всем источникам, раньше здесь жили. В народе поднялся негодующий ропот, и власти спешно стали рассылать по всем селам своих гонцов-инструкторов, которые разъясняли народу, что его никто не собирается переселять на Северный Кавказ, что книга ученого – это обычная научная глупость.
Тогда народ стал доказывать гонцам-инструкторам, что это не глупость, а подлость.
– Неужели, – говорили простые люди, – нам как народу всего триста лет! Триста лет хорошая ворона и то проживет! Неужели жизнь нашего народа не длиннее жизни вороны? И если наши предки жили на Северном Кавказе, почему мы про закат говорим такими словами: солнце приводнилось, погрузилось, окунулось, занырнуло за горизонт? Разве из этого не ясно, что наши праотцы, создавшие наш язык, жили у моря и всегда видели, как солнце в него заходит? Что же это за наука, если она не понимает таких простых вещей?
– Хорошо, хорошо, – соглашались гонцы-инструкторы, – вы только не волнуйтесь, мы властям все как есть расскажем.
– Это вы волнуетесь, – отвечали простые люди, – нам нечего волноваться. Бегите и рассказывайте начальству то, что услышали.
И гонцы-инструкторы побежали и передали властям мнение народа, и власти дивились народной мудрости, одновременно стараясь выявить злоумышленников, научивших народ так говорить.
Кстати, опять триста лет. Какая-то роковая цифра. Если перекинуться на Россию, там то же самое. Триста лет татарщины, триста лет дома Романовых…
Мы с Андреем прошли мингрельское село Наа и углубились в лес. Рядом шумел Кодор, иногда просвечиваясь сквозь заросли ольшаника. Был теплый, облачный день.
Высокий, длинноногий Андрей легко вышагивал. Вот так он когда-то и обшагал нашу Великую стену, обшагал и ушагал с нею к соседям. За спиной у него болтался фотоаппарат и вещмешок с нашими свитерами и бутылкой водки, которой мы собирались угостить альпийских пастухов.
Одеты мы были легко и еды с собой не брали. По расчетам Андрея, часов через десять мы должны были выйти к альпийским лугам, где нетрудно было найти пастушеский лагерь.
Тропа вошла в сумрачную самшитовую рощу. Ничто так не напоминает первые дни творения, как самшитовые заросли. С каким-то странным волнением оглядываешь эти мелкокурчавые темно-зеленые кроны, эти закрученные как бы тысячелетиями земных катаклизмов стволы, обросшие голубоватыми мхами. Необычайная твердость и тяжесть самшитовой древесины заметна даже на глаз.
Слишком дряблый вариант первобытного папоротника и непримиримая твердость самшита, можно сказать, первые пробы природы древесного мира. Но древесный мир пошел средним путем и теперь как бы весь умещается между женственной мягкостью ольхи и человекодоступной твердостью дуба.
Но сумрачная самшитовая роща, но эти крученые железные стволы, эти староверы природы, так и не признавшие всемирной эволюции и все-таки редкими скитаниями рощиц дожившие до наших времен, не веет ли от них молчаливым презрением к нашей уступчивой приспособляемости? Кто знает!
Теперь тропа поднимается по смешанному лесу: дуб, каштан, ясень, граб, бук. Постепенно лес делается все более однородным и в конце концов переходит в сплошные светящиеся стволы буков. Смотришь на гигантских серебристых красавцев и удивляешься силе земного чрева, вытолкнувшего из себя этих великолепных исполинов.
Тропа кружится между стволами деревьев, порой отчаянно устремляется прямо вверх, но потом, как бы не осилив подъема, сменяет штурм на осаду и петлей затягивает гору.
Мы остановились передохнуть и закурить. Вдруг Андрей пытливо взглянул мне в глаза своими темными глазами и спросил:
– А ты мою Зейнаб не знал?
– Нет, – сказал я для краткости.
На самом деле я ее однажды видел и хорошо запомнил эту встречу. Я стоял в небольшой очереди за кофе перед открытой кофейней у пристани. Только я хотел заказать себе двойной кофе, как услышал за спиной:
– Кейфарик, возьми и на меня чашечку!
Я обернулся, несколько возмущенный такой бесцеремонностью обращения. Передо мной стояла прелестная девушка и с улыбкой глядела на меня. Когда к тебе обращается незнакомая красивая девушка и улыбается тебе так, как будто вы были когда-то знакомы, происходит что-то странное. Хотя ты точно знаешь, что вы никогда не виделись, тебе кажется, что вы все-таки виделись. Может быть, в какой-то предыдущей жизни?
Только я отвернулся от нее и заказал два кофе, как услышал:
– Кейфарик, возьми еще бутылку шампанского. Если нет денег, я заплачу.
В те времена у меня в самом деле не всегда бывали деньги. Но, к счастью, на этот раз были, и до такого позора, чтобы покупать шампанское на деньги женщины, не дошло.
Когда она это сказала, в очереди раздались малоприятные усмешливые похмыкивания. Я почувствовал, что надвигается скандальная ситуация, но сделал вид, что ничего не надвигается. Я взял в руки бутылку и два стакана, она подхватила две чашечки кофе, и мы двинулись к единственному свободному столику, расположенному у самого тротуара под развесистой лапой ливанского кедра.
Я осторожно стал открывать бутылку с шампанским, некоторым образом ожидая, что скандал начнется с нее, но пробка, вполне прилично чмокнув, отделилась от горлышка, и я разлил шипящую жидкость.
– За знакомство, – сказала она и, схватив стакан, жадно выпила его и добавила: – Мы вчера хорошо поддали…
Жадность, с которой она опорожнила свой стакан, и слова ее были в каком-то странном противоречии с необычайной свежестью лица. Она вынула из сумочки сигареты и закурила. Противоречие усилилось.
Это была стройная и вместе с тем ладно и крепко сбитая девушка. Она была одета в свежую голубую кофточку с погончиками и короткими рукавами, в ослепительно-белые брюки и белые туфли.
Темная челка падала на глаза и как бы насмешливо исключала из игры символ ума. Может быть, именно поэтому хотелось раздвинуть ее, как чадру, и взглянуть на этот символ. Необыкновенная подвижность красивого лица вызывала тревогу, боязнь, что благодаря этой бесконтрольной подвижности оно вдруг обернется безобразной гримаской. Однако, не становясь безобразным, оно добивалось своего, провоцируя внимание. Так подвижность кошки провоцирует внимание собаки.
– Зейнаб, куда намонтажилась? – раздался чей-то голос.
Я обернулся. Шагах в десяти за одним из соседних столиков, тесно облепив его, стояли человек шесть молодых людей. Они пили только кофе, но мне показалось, что у некоторых из них странно возбужденный вид.
– Не твое дело! – крикнула она туда, однако тут же следом послала улыбку, явно довольная, что ее наряд замечен.
– Зейнаб, вмажем опиухи! – раздался голос из-за того же столика и хохот компании.
– В другой раз, – опять улыбнулась она им и выпила второй стакан шампанского.
– Наркоманы? – спросил я.
– Да, – нежно улыбнулась она, – любители поторчать. Вон тот, что с краю, пятый год сидит на игле. У него сейчас глухой торчок. Вот он и молчит. У остальных бархатный.
– Неужели и вы? – спросил я.
– В жизни надо все попробовать, – назидательно сказала она, – чтобы было что вспомнить в старости. Я раз десять пробовала. Только не надо каждый день. Это сказки, что нельзя остановиться. Вот один из них сам соскочил с иглы, и ничего.
Пожилой человек, проходя мимо нашего столика, заметив Зейнаб, остановился, удивленно оглядел меня и сказал:
– Зейнаб, передай Дауру, в Краснодаре ждут…
Еще раз подозрительно оглядев меня, добавил:
– Пятнадцать или двадцать… Крайний срок послезавтра…
– Хорошо, – кивнула она и одарила его щедрой улыбкой. Тот не ответил на улыбку, возможно, из-за меня, и прошел.
– Зейнаб, – крикнул один из наркоманов, – а я скажу Дауру, чем ты тут занимаешься!
– Заткнись, фуфлошник, – отрезала она, – с кем хочу, с тем и пью!
– Это тихарик, Зейнаб, – не унимался тот, – он вас всех кладанет!
Тут она на мгновение ощетинилась. Темные глаза в мохнатых ресницах вспыхнули. Явно обиделась, то ли за себя, то ли за нас обоих.
– Ты, Витя, совсем оборзел! – крикнула она. – Как бы потом жалеть не пришлось!
Я разлил шампанское. Она выпила свой стакан и сказала:
– Не обращай внимания. Я знаю, ты пишешь стихи. Посвяти мне стихотворение, кейфарик!
Я что-то невнятно промычал в ответ в том духе, что у нее, вероятно, есть человек, который может посвящать ей стихи.
– Нет, – сказала она, – он совсем другим делом занимается.
– Каким? – спросил я, хотя уже догадывался, кто он такой.
– Он богачей обкладывает налогами! – захохотала она, откидываясь. Так с хохотом падают в море или в постель. – Это же ваш лозунг: грабь награбленное!
Я кое-как отмежевался от этого лозунга. И тут она добавила:
– Ты не подумай, что я воровайка. Я его подруга. Он мне нравится, потому что никого на свете не боится. И щедрый. Он мне однажды сказал: «Я бы тебе купил машину, но ты же сумасшедшая, разобьешься!»
Она опять расхохоталась, откидываясь, и снова закурила.
И тут вдруг, сделав в нашу сторону несколько шагов с тротуара, подошла маленькая девочка в беленьких гольфиках и с большой нотной папкой в руке. Подходя, она что-то сердито бормотала.
Остановившись в двух шагах от нас, она бесстрашно посмотрела на Зейнаб и сказала:
– Девушке неприлично курить. Тем более в общественном месте.
– Иди, иди, – отмахнулась от нее Зейнаб, но девочка продолжала стоять, и тяжелая нотная папка слегка оттягивала ей плечико.
– А вы курите и, оказывается, пьете вино. Это неприлично, – сказала она строго.
– Иди лучше и побренчи своей мамаше, – ответила Зейнаб, но мне показалось, что она несколько смутилась.
– Порядочная девушка не должна курить и пить вино, – сказала девочка. И по всему ее виду: маленькая, спокойненькая, в чистеньких гольфах, с чистеньким лицом – было ясно, что она не спешит уходить.
– Ну что ты приклеилась, лилипутка! – бросила ей Зейнаб презрительно, но мне показалось, что она все-таки несколько смущена.
– Я не лилипутка, – сказала девочка, – у меня нормальный рост для моего возраста. А вы ведете себя неприлично в общественном месте.
Зейнаб гневно нахмурилась. Девочка еще немного постояла и, наконец, видимо решив, что она-то свой долг выполнила, повернулась и достойно удалилась, покачивая своей большой нотной папкой, почти достававшей до тротуара.
– Из таких змеенышей, – сказала Зейнаб с ненавистью, – вырастают комсомольские вожаки. Недавно один такой вызывает меня. Я работаю, для понта конечно, на швейной фабрике. И вот он читает мне проповедь, что я связана с плохими людьми, а сам воняет на меня глазами и потную свою руку кладет мне на плечо. Я говорю: «Руки!» Он ее убирает и снова читает проповедь и зовет меня на какую-то вроде бы загородную экскурсию, а глаза воняют, и опять кладет руку мне на плечо. Я психанула, схватила пепельницу и врезала ему в морду! Он завопил. «Попробуй пожаловаться, – говорю, – мать твоя не наплачется!» Как миленький успокоился.
Она закурила, резко выдохнула дым, как бы отвеяв дурные воспоминания, и, просияв, сказала:
– Ты сейчас умотаешься, что я тебе расскажу. Недавно я была в театре. И вдруг вижу, с той стороны фойе выходит интересный, высокий дядечка… Только я подумала, хорошо бы к нему прикадриться, как вдруг… – Не удержавшись, она снова безумно захохотала. – Это был мой бывший муж… Я его не сразу узнала…
Не успел я оценить юмор ситуации, как с улицы раздался сигнал клаксона.
– Это меня, – встрепенулась Зейнаб. И, оглянувшись, добавила: – Пока, еще увидимся, кейфарик!
Она побежала к машине, стоявшей на противоположной стороне улицы. Рядом с шофером сидел человек с бронзовым профилем Рамзеса Второго, если, конечно, тот профиль, который я имею в виду, принадлежит именно Рамзесу Второму. Он ни разу не взглянул в сторону бегущей девушки, как мне показалось, демонстрируя недовольство. Она уселась на заднем сиденье, и машина укатила. К величайшему удовольствию наркоманов, я остался с пустой бутылкой из-под шампанского. Даже тот, что, по словам Зейнаб, был в глухом торчке, мрачно улыбнулся.
Я, конечно, слышал о Дауре. Знал, что он связан с подпольными фабрикантами и время от времени подаивает тех богачей, у которых капитал перевалил за миллион. Думаю, что это некоторым образом миф, думаю, что в реальной жизни богачей начинают доить несколько раньше. Но во всем этом есть некая правда. Как это будет видно из дальнейшего рассказа, богачей в стадии первоначального накопления он не только не потрошил, но, наоборот, защищал. Возможно, тут был принцип: дать овце нарастить шерсть.
Но меня не эта сторона его жизни занимала. Меня привлекали рассказы об ураганных вспышках его темперамента. Когда ты писатель и ведешь всю жизнь долгую, кропотливую, осадную войну, такой характер не может не привлекать.
Конечно, играют роль и благородные мотивы некоторых его безумных вспышек. Однажды двое иногородних парней стали приставать к соседке, девушке-грузинке. Она рядом с кофейней ела мороженое. Парни приставали столь грубо, что девушка расплакалась. Заметив это, Даур подошел к ним и вежливо предложил им извиниться перед ней. Те его послали подальше. Тогда он выхватил пистолет и уже заставил их стать перед ней на колени. Очевидец, рассказывавший об этом, утверждал, что парни эти оказались с достаточно крепкими нервами и далеко не сразу подчинились ему. Собралась толпа, друзья пытались увести Даура, но он, ослепнув от ярости, всех отгонял, пока не добился своего.