Полная версия
Слеза Евы
Выслушав ее рассказ, та выдала:
– Ничего. Бог терпел и нам велел. Авось как-нибудь справишься. Ты у меня умница-разумница, не растыка, не печная ездова и не баламошка лободырная какая-нибудь! Завтра попросим у батюшки благословения – и за дело!
В который раз Глафира удивилась Мотиной мудрости. Другая бы отговаривать стала, а эта все поняла, как надо.
Мотенька моя любимая!
Ложась спать, Глафира улыбнулась. И правда, глаза боятся, а руки делают. Интересно, что они найдут в этом архиве?
Письмо
Самое приятное ожидало Глафиру наутро. Олег Петрович встретил ее сообщением, что с этого дня повышает зарплату в два раза. Это было по-королевски! Ей и так платили хорошо. А теперь можно будет не думать, на что купить Моте лекарства, хватит ли дотянуть до конца месяца, смогут ли они купить новые сапоги к зиме. И вообще, перед ними открывались большие возможности. Глафира даже решила, что сегодня же по пути домой купит билеты в Александринку или Мариинку. А лучше – в оба театра сразу. Мотя обомлеет.
Через несколько дней она поняла, что не зря согласилась участвовать в бартеневском «эксперименте». При том распорядке дня, что она завела в доме, времени действительно оставалось достаточно. Чем сидеть сиднем в ожидании, когда профессор проснется или закончит очередную статью, не лучше ли что-нибудь поделать? Так она и поступила. Едва выдавалось свободное время, Глафира подходила к ящику и, осторожно вынув несколько бумаг, принималась за опись. Это было ее первое поручение на посту ассистентки.
Утром после процедур и завтрака они с профессором отправлялись на прогулку. Для этого надо было пересесть в «гуляльную» коляску из «домашней». Первая была старомодной, с толстыми, тяжелыми колесами: как раз для российских дорог. «Домашняя» – из дорогих, с электроприводом, пультом управления и всякими штуками, не менее сложными, чем у автомобиля. Сменяя друг друга, обе коляски – Бартенев называл их «каталками» – ждали у лифта, который обустроила покойная супруга профессора сразу после того, как выяснилось, что ходить Олег Петрович не сможет. Он был настоящим чудом техники. Производителем значилась известная швейцарская фирма, и ей не приходилось стыдиться за свой продукт: много лет лифт работал безотказно, поднимая профессора на второй этаж, где располагались спальня и кабинет.
Пересадив высохшего с годами до «бараньего» веса профессора с одного кресла на другое, Глафира везла его в парк или просто на улицу и начинала докладывать о том, что нашла в сундуке. Бартенев слушал и решал, что из документов он возьмет в работу в первую очередь. А потом незаметно переходил на разговоры об очень интересных вещах: поэзии, непростой и очень насыщенной событиями жизни людей в далеком девятнадцатом веке, любовных перипетиях, трагических и счастливых переплетениях судеб.
Время прогулки пролетало незаметно, и после обеда, уложив Бартенева в постель, Глафира снова возвращалась к архиву, который становился ей интересен день ото дня все больше.
Так она, пожалуй, и вправду переквалифицируется в научного работника!
На пожелтевшем конверте из плотной бумаги, запечатанном наполовину раскрошившимся сургучом, не было ни имени адресата, ни подписи отправителя. Глафира пощупала конверт и почувствовала, что, кроме письма, в нем есть еще что-то: маленькое, но твердое. Повертев конверт, она отложила его в сторону и занялась другими бумагами.
О странном конверте она вспомнила только к вечеру и отнесла его Олегу Петровичу.
– Вот, нашла среди бумаг в маленьком ящике.
Бартенев приблизил к глазам сургучную печать.
– Плохо виден штемпель. А может, и не штемпель… Подайте-ка нож… Хотя, нет, нужно просто немного нагреть.
Олег Петрович подержал конверт над стеклянным плафоном настольной лампы и осторожно отделил сургуч.
Внутри был небольшой листок бумаги, сложенный вдвое, а потом на стол выпала женская серьга. Олег Петрович поднес ее к свету. Прозрачный камень каплевидной формы вспыхнул благородным блеском.
– Похоже, бриллиант. Посмотрим, чья это пропажа.
Он развернул листок, и вдруг руки у него затряслись так, что письмо чуть не выпало из пальцев.
– Что такое, Олег Петрович? – испугалась Глафира.
– Постойте, не может быть… Или я совсем дурак… или…
– Что там?
– Подождите!
Бартенев оттолкнулся от стола и подъехал к книжной полке. Перебрав несколько томов, он вынул один и вернулся к столу. Раскрыв книгу, Олег Петрович быстро ее перелистал и открыл на странице с фотографией какого-то текста, написанного торопливой рукой. Положив рядом с книгой листок из письма, он впился в них глазами и замер. Глафира – вместе с ним.
Так продолжалось минут пять, пока Бартенев, наконец обретший способность шевелиться, не поднял на нее совершенно осоловелые глаза. Глафира испугалась.
– Олег Петрович, может…
– Нет, не может. Не может быть, потому что… просто не может!
– Господи! Да что вы такое увидели?
– Не поверите. И я бы не поверил. Знаете, что вы мне принесли?
– Даже не догадываюсь, честное слово.
– Это письмо написано рукой Александра Сергеевича.
– Пушкина? – спросила Глафира, уверенная, что сейчас Бартенев рассмеется ей в лицо.
Какого Пушкина? Вы бы еще Иоанна Васильевича вспомнили!
– Да, – коротко ответил Олег Петрович.
Глафира моргнула.
– Это даже не письмо, а записка, словно человек писал из последних сил. Пропуски, незаконченные фразы. – Он прочел вслух: – «Прощайте… Слезу Евы, случайный дар Ваш… не могу забрать с собой… Благослови… Ваши деяния. Навеки…» – Помолчал и добавил: – Подписи нет, но есть дата – двадцать девятое января, рядом две буквы – «с» и «г». Сего года, значит. И поставлена другой рукой.
– Какого сего?
– Думаю, тридцать седьмого. То есть, получается, письмо написано в день смерти. Я много лет имел дело с архивными документами. По качеству бумаги могу точно сказать, к какому времени они принадлежат. Смотрите, конверт, написанный пером текст… Я просто уверен, что это не подделка.
– Кому же оно адресовано?
– Полагаю, той, кому принадлежала эта серьга.
Бартенев взял сережку и, задумчиво глядя на нее, сказал:
– Слеза Евы. Действительно, форма бриллианта напоминает слезу. Кто такая эта Ева?
– А серьга дорогая?
– Не в этом дело, Глафира. Пушкин общался преимущественно с женщинами, которые могли позволить себе дорогие украшения. Гораздо интереснее, почему он не назвал себя. Даже подписи нет.
– Значит, она знала его почерк.
– Или свою сережку. Странно, но я нигде не встречал имени Ева. Конечно, понимаю, что в свой Донжуанский список он включил далеко не всех женщин. Список был составлен, что называется, на скорую руку. Но этого имени не было ни в письмах, ни в воспоминаниях друзей.
– Ева. Красивое имя.
– Наверное, только для того времени, скажем так, странное.
– А если это кличка?
– Скажете тоже – кличка!
– Ой, простите, псевдоним.
– Хотите сказать – вымышленное имя? Возможно.
Глафира глянула на часы и заторопилась. Через сорок минут ужин, потом таблетки и отдых. Мысленно она перебрала имеющиеся продукты и решила, что успеет сбегать к соседке за творогом. Пока будет вариться картошка, можно сделать сырники к чаю. Сметану она купила еще вчера, а котлеты пожарит за десять минут.
С озабоченным видом Глафира припустила в кухню вершить великие дела, и профессор, проводив ее глазами, остался один.
Странная Ева не давала ему покоя. Вряд ли в России кому-нибудь пришло в голову назвать девочку ветхозаветным именем. Скорее всего, Глафира права: оно вымышленное. Кто же за ним прячется?
Олег Петрович нажал кнопочку, и кресло бесшумно покатилось. Он стал наматывать круги по комнате, повторяя, как заклинание:
– Ева, Ева, Ева…
В голове что-то крутилось, но он никак не мог поймать мысль за хвост. О какой такой Еве думал Пушкин перед смертью. Всех, кто был ему дорог, знают наперечет в алфавитном порядке и в хронологическом. Откуда взялась эта Ева? Вряд ли в последние перед дуэлью дни он умудрился завести новый роман. Хотя… зная его натуру, можно предположить и такое. Но… нет, тогда ему было чем заняться и без амуров. К тому же серьга. Она откуда взялась?
Бартенев подъехал к столу и взял в руки письмо. Боже! Сколько нежности и боли в каждом слове! Он любил ее. Сильно любил. И это – «Ваши деяния». Какие деяния? Кому можно написать такое?
Он снова закружил по комнате, словно разгоняя мысли.
– Думай, старый хрыч, думай, напрягай извилины!
Извилины напрягались изо всех сил, но просветление не наступало.
– Ева, Ева. Адам и Ева. Ева и Адам.
Он вдруг остановился посреди комнаты. Кресло немного пожужжало и замерло.
– Адам. Адам. Адам? Нет, не может быть!
Профессор уставился в одну точку и с минуту сидел, пытаясь разобраться в сумбуре, творящемся в его голове.
– «Призрачно все в этом мире бушующем, есть только миг, за него и держись», – вдруг запел он фальцетом и погладил себя по голове: – А ты еще варишь, старый мой котелок.
Ева
Когда на профессора находил стих, Глафира старалась не приставать к нему с занудными требованиями соблюдать режим, вовремя питаться, отдыхать и все такое. Старалась делать все сама и молча. Например, заходила в кабинет с тарелкой, и пока Бартенев продолжал искать что-то в книгах, потихоньку скармливала ему кашу или омлет. Таким же манером давала лекарства. Единственное, что невозможно было сделать без его участия, – прогулки. Вообще-то гулять Олег Петрович любил, особенно в последнее время, когда у них с Глафирой появилось столько тем для обсуждения, но только не когда на него находил «исследовательский раж»! В этом случае на уговоры уходило не менее получаса. Нырнув с головой в работу, Бартенев ни в какую не соглашался отвлечься хоть на минуту. Даже для отправления естественных надобностей ехал с ней как приговоренный.
Олег Петрович был упрям, но Глафира упрямей. Кроме того, на ее стороне уверенность в своей правоте и недюжинное профессиональное терпение.
В конце концов профессор сдавался, с унылой миной позволяя себя одеть и взгромоздить на «гуляльную каталку», с ее огромными колесами, которые нужно было крутить руками. Профессор этого не любил, поэтому Глафира просто толкала кресло перед собой. Как детскую коляску.
Утро выдалось пасмурным, хотя дождя не было.
Обычно разговорчивый, профессор молчал, нахохлившись, как воробей. «Наверное, размышляет об архиве Лонгинова», – подумала Глафира и вспомнила недавний разговор со Стасиком, который любил посплетничать.
К вящему удивлению Глафиры, оказалось, что у профессора имеется дама сердца. Она моложе Бартенева лет на двадцать, что не мешало Стасику называть ее «старой кошелкой». Глафира была удивлена, потому что никогда не встречала в доме ни одной женщины.
– Да она уже к нам не ходит! – сообщил Стас и с гордостью добавил, что это он отвадил престарелую ухажерку.
– Прикинь, ее Вера Аполлоновна зовут! Папаша был Аполлон! Это кто же из предков удумал так ребенка назвать? – веселился Стасик.
Оказалось, что он сразу заподозрил даму в корысти. Ну не могла же она влюбиться в старика? Сама уже на ладан дышит! Поди, решила: когда дядя отбросит копыта, профессорские хоромы ей достанутся. Конечно, она же в пригороде живет, а тут центр города!
Глафира слушала довольного собой Стаса в ужасе, но возражать не стала. Она ведь никогда не видела эту Веру Аполлоновну и ничего о ней не знала.
И все же ей было почему-то жаль профессора и его несбывшуюся любовь.
Она взглянула на понурого Бартенева. С чего она решила, что ни о чем, кроме работы, тот думать не в состоянии? А как же утверждение поэта, что «любви все возрасты покорны»?
Интересно, кто она такая, эта Вера Аполлоновна?
Глафира хотела уже было растормошить профессора, начав свой обычный утренний доклад, но почему-то не стала.
Ей ведь тоже было о чем подумать.
Например, о том, что в последнее время Мотя часто жаловалась на боль в ноге и усталость. Значит, диабет потихоньку продолжал подтачивать организм. Это плохо. Надо уговорить Мотю лечь на обследование. Но как? От одной мысли о больнице у нее начинался приступ паники. И главной ее докукой было то, что она оставит Глафиру одну. Великовозрастную девицу двадцати четырех лет! Можно, конечно, посмеяться, но на самом деле все было очень тревожно. Какой бы фокус придумать, чтобы объехать Мотю на кривой козе?
Думая каждый о своем, они проехали несколько километров и вернулись в дом. Пересев в «домашнее» кресло, профессор тут же направился к лифту и, поднявшись, покатил к своему любимому столу. Глафира сняла с него пальто и боты, не отвлекая, и тихонько направилась по своим делам.
И все же, что на него сегодня нашло?
Впрочем, через некоторое время она успокоилась. К ужину Бартенев спустился в обычном для него состоянии собранности и даже был чем-то доволен.
Все-таки работа, а вовсе не любовь. Хорошо это или плохо?
В этот раз «исследовательский запой» продолжался двенадцать дней. А на тринадцатый он выкатил на площадку и, свесившись, крикнул ей сверху:
– Вы не поверите, что я нашел!
Она подняла голову. Олег Петрович был бледен от возбуждения. Глафира быстро поднялась в кабинет. Как бы ему хуже не стало от такого рвения!
– Я искал и нашел! Это просто невероятно! Вы не поверите!
– Поверю! Вам я верю сразу и во веки веков! – торопливо заверила его Глафира.
– Нет, вы послушайте! Это же открытие! Я нашел в воспоминаниях правнучки Натальи Федоровны Шаховской, в замужестве Голицыной, бывшей любимой фрейлины Елизаветы Алексеевны, жены Александра Первого еще в бытность той цесаревной, один интереснейший факт! Просто невероятный по своей интересности! Но сначала передохну.
– Вам плохо? – сразу вскинулась Глафира.
Бартенев покрутил головой.
– Отлично себя чувствую! Превосходно! Только есть опасность хлопнуться в обморок от счастья.
– Ну уж этого я не допущу!
Глафира быстро сделала укол, налила в стаканчик капель и посмотрела на Олега Петровича.
Он откинулся на спинку кресла, пытаясь немного успокоиться.
– Елизавету, урожденную Луизу Марию Августу Баденскую, выдали за цесаревича Александра еще девочкой. Екатерина Вторая торопилась женить внука в надежде сделать его императором через голову сына Павла. Совсем юная Елизавета, ей было всего четырнадцать, к замужеству оказалась не готова. Цесаревич, уже довольно развращенный придворными дамами, хоть поначалу и увлеченный женой, скоро остыл и пустился во все тяжкие. Женщины навсегда остались, простите за оксюморон, его самой сильной слабостью. Недаром на Венском конгрессе восемьсот пятнадцатого года венцы говорили, что русский царь любит за всех. Но ладно. Дело в общем-то не в этом. Оставленная мужем Елизавета страдала. Одна, в чужой стране. Не позавидуешь. А тут еще фаворит Екатерины Второй Платон Зубов грязно домогается, прямо проходу не дает. Короче, она искала защиту и нашла ее в лице ближайшего друга Александра Адама Чарторыйского, или Чарторыжского, как часто пишут. Он был старше почти на десять лет и необыкновенно хорош собой. Некоторые считают, что инициатором любовных отношений стала Елизавета. Вранье, по-моему. Это перед ней мало кто мог устоять. Хороша была и в молодости, и в зрелости! Но, так или иначе, они стали встречаться. Закончилось все довольно плачевно. В тысяча семьсот девяносто девятом году, кстати, в этот год родился Пушкин, Елизавета после пяти лет бесплодного брака произвела на свет черноволосую девочку, очень похожую на Адама. Император Павел был в ярости и от греха подальше сослал Чарторыйского в Италию. Мария прожила чуть больше года – тогда совсем не умели лечить обычные детские болезни – и умерла. Елизавета вновь осталась одна.
– Печально.
– Весьма, но сейчас не об этом. В записках правнучки Шаховской я нашел сведения о том, что в своих записочках и коротких письмах к Елизавете Чарторыйский называл ее Евой. Адам и Ева, понимаете? Шифровался так. Любовная связь с невесткой императора – не шутки. Павел Первый умел страх наводить. Так вот, перед отъездом в Италию он подарил ей на память бриллиантовые серьги каплевидной формы.
– «Слезы Евы»! – ахнула Глафира.
– Именно. Нашлась хозяйка, представляете?
Бартенев зашелся мелким смехом.
– Ева-прародительница! Весьма подходящее имя для Елизаветы. Боже, я даже не надеялся на такую удачу!
– А как серьга могла попасть к Пушкину? Они были знакомы, я знаю… но…
– Ничего такого, не волнуйтесь. Впервые Пушкин увидел Елизавету Алексеевну на открытии лицея. Мог ли он с горячей африканской кровью в анамнезе не влюбиться в этакую блистательную красавицу? Не отвечайте, вопрос риторический. Императорская семья проводила лето в Царском Селе, а бесшабашные лицеисты частенько через забор залезали в парк, в том числе по ночам. Александр даже жаловался директору лицея, что его воспитанники обобрали все яблоки в царском саду. В ходу была легенда, что как-то летней ночью Пушкин видел купающуюся в пруду Елизавету Алексеевну.
– Я читала, что лицеистом Пушкин был все время в кого-нибудь влюблен.
– Э-э-э… Не путайте влюбленность в смертных женщин с бессмертной любовью к богине. Помните? «Я, вдохновленный Аполлоном, Елизавету втайне пел!»
– Как у Петрарки и Беатриче?
– Да! Пока еще я не знаю, как серьга императрицы могла оказаться у мальчишки-лицеиста, но допускаю, что это вполне возможно. Надо вернуться к воспоминаниям бывших лицеистов. Вдруг где-то что-то проскочит.
Но Глафира, глядя на его горевшие лихорадочным румянцем щеки и полубезумные глаза, решила, что больше потакать его капризам не будет.
– Олег Петрович, вы ужасно устали, и сегодня я уже не могу позволить вам никакой нагрузки.
– Подождите, голубушка Глафира Андреевна. Я ведь не сказал, что брошусь на поиски с низкого старта. Позвольте только закончить историю об отношениях поэта и императрицы.
– Завтра.
– Нет, сейчас.
– А лекарство за вас кто будет принимать? Пушкин?
– Умоляю, умнейшая и славнейшая Глафира Андреевна, не поминайте Александра Сергеевича всуе!
– Хорошо, не буду! Не волнуйтесь только!
– Да как же не волноваться, голубчик мой! Ведь вам самой ужасно интересно. Так?
– Так, но…
– Вы думаете, что я устаю от роли рассказчика? Отнюдь! Поверьте, так я отдыхаю!
– Только сначала переложу вас на кровать, договорились? Через час у нас массаж, будете уже готовы.
Бартенев помогал ей сильными руками, и вдвоем они благополучно переместили его на кровать.
– Помните, я давеча упомянул о Донжуанском списке Пушкина?
– Конечно. Даже в школе о нем рассказывают.
– Неужели? – поразился Бартенев. – Не знал, что эта тема включена в школьную программу. Так вот, среди женских имен в нем есть одно неназванное. Пушкин обозначил его двумя латинскими буквами «N». В разные годы исследователи доказывали, что под ними скрываются то Мария Раевская, то Наталья Кочубей. Ерунда, я считаю. Речь шла о самой главной любви поэта – Елизавете Алексеевне Романовой, жене Александра Первого. Только ее имя он не посмел назвать в длинном списке своих душевных привязанностей. И не только потому, что она была императрицей. Это женщина другого толка. Рядом с ней все остальные – просто «колхоз», как сказала однажды одна известная писательница.
– Он любил ее платонически?
– Без вариантов. Ему нужна была именно такая любовь: тайная, светлая, безнадежная, чистая. Для другой имелось много охотниц. Но не Елизавета.
– Значит, последнее письмо адресовано ей?
– Почти уверен. То есть я точно уверен, но доказать это можно будет, лишь когда мы узнаем тайну серьги. А мы ее узнаем.
– При вашем характере – не сомневаюсь.
– Кстати, знаете ли вы, хотя, конечно, не знаете… Некоторые уверены – и я в их числе, – что знаменитое «Я помню чудное мгновенье» посвящено вовсе не Анне Керн.
– Как так? Любому школьнику известно…
– Да Керн просто приняла желаемое за действительное! Она нашла стихотворение среди страниц «Евгения Онегина», стала пытать Пушкина, приставать, и ему пришлось нехотя согласиться, что написано о ней. Не мог он сказать правду, и все тут!
– Вы меня удивили! Еще одним мифом меньше.
– Зато другим больше! – засмеялся Олег Петрович, поправил подушку под головой и совсем другим тоном сказал: – Получается, он знал, что Елизавета Алексеевна не умерла в двадцать шестом году в Белеве.
– Это вы о чем?
Бартенев посмотрел на нее задумчиво.
Версии
А время между тем шло.
«Сегодня домой попаду к полуночи, и то, если повезет», – подумала Глафира, заканчивая массаж ног, и хотела вздохнуть, но удержалась.
Конечно, если бы не Мотя, которая, наверное, уже сто раз разогревала ужин, она бы слушала рассказы Бартенева до утра. Надо бы сказать Стасику, что…
А где, кстати, он?
Глафира глянула на часы и забеспокоилась еще больше.
Без четверти восемь. Уже два часа, как он должен ее сменить.
– Олег Петрович, Стас звонил?
– Нет. Господи, уже почти восемь! Что же вы молчите! Срочно звоните!
Глафира набрала номер Стаса и минут пять слушала переливы то ли японской, то ли китайской музыки.
– Алло, – наконец лениво ответили ей, – кто говорит?
– Я говорю! Мне уходить пора. Ты где?
– Черт-те где! – весело ответили ей.
– Стас, уже восемь вечера, ты собирался быть к шести.
– Ничего я не собирался. Это вы все меня собирались уморить в вашей богадельне!
«Пьян до бесчувствия, – поняла Глафира. – Ну и что мне теперь делать?»
– Что там? – тревожно спросил Олег Петрович.
– Кажется, Стас… занят.
Она решила быть дипломатичной, чтобы не портить и без того напряженные отношения между родственниками.
– Напился, – проницательно заметил Бартенев. – Ну что ж, не возьмусь его осуждать. Жизнь со мной – не сахар. Он человек молодой, охочий до удовольствий, как и все в его возрасте. Я смело могу дождаться его один.
«Только мне-то что теперь делать?» – мысленно возмутилась Глафира, а вслух сказала:
– Ничего экстраординарного не случилось. Останусь у вас до его возвращения.
– Об этом не может быть и речи! – запротестовал Бартенев. – Сейчас же отправляетесь домой! Я отлично справлюсь и без вас!
– Ни минуты не сомневаюсь в ваших способностях, но я останусь.
– Профессиональный долг не велит? – иронично прищурился он.
– Всякий. И профессиональный тоже. Позвоню Моте и лягу на диване.
– Вот этого я и боялся!
– Чего?
– Что об этом узнает Матрена Евсеевна! Я ее боюсь до колик! Она меня за вас поедом будет есть!
– Нет, поедом – не ее стиль, – задумчиво сказала Глафира. – Она вас сожрет за один присест. Сразу, чтобы и костей не осталось.
– Боже! – панически заголосил Бартенев. – Вы шутите, а у меня в самом деле колики начались! Скорее вколите мне снотворное, чтобы я даже не слышал вашего с ней разговора!
– Лучше в коридор выйду.
– Нет, оттуда все равно слышно! Спуститесь на кухню!
Глафира усмехнулась. Вот до чего ты, Мотя, довела хорошего человека!
Стоя в коридоре, Глафира набрала номер не менее пяти раз, прежде чем ее тоже охватила паника. Что могло случиться? Где Мотя?
– Ну что там? – крикнул нетерпеливый Бартенев. – У меня еще есть шанс на помилование?
– Олег Петрович, Мотин сотовый не отвечает, – начала Глафира, появляясь на пороге комнаты.
И тут раздался звонок в дверь.
– Кто это? Стасик или?.. – со страхом спросил Бартенев.
– Что-то мне подсказывает: мы должны приготовиться к худшему, – ответила Глафира, которую кольнуло нехорошее предчувствие.
Она одернула блузку, зачем-то пригладила волосы и пошла открывать.
На пороге в позе памятника Екатерине Великой стояла Мотя, и ее вид не предвещал ничего хорошего.
– Мотя, вот ты где! А я тебе звоню, звоню! Ты куда пропала? – затараторила Глафира, пытаясь придать голосу интонацию, которая сразу бы подсказала грозной императрице: ничего страшного не произошло и произойти не может.
– Ты чего тут делаешь? Почему еще не дома? – не купившись на ее слащавый тон, начала Мотя.
– Понимаешь, Мотенька… Да ты проходи, проходи…
Глафира заискивающе улыбнулась, делая приглашающий жест.
Мотя не сдвинулась с места, только круче свела брови.
Ну все! Теперь ее может спасти только чудо!
И чудо в лице Бартенева не заставило себя ждать.
С юнкерской прытью, невесть как очутившись в прихожей, – звук лифта Глафира не слышала – он подкатил к двери и со всей возможной галантностью раскланялся перед воплощением гнева человеческого.