Полная версия
Море изобилия. Тетралогия
Принцам впервые пришлось заниматься такой работой – тщательно, по травинке перебирать газон. И сейчас, что и говорить, они надеялись на блеск золотых демонов, ведь зелень изумруда было легко спутать с зеленью травы.
Дождь по стоячему воротнику школьной формы пробирался за шиворот, тек по спине, и принцы страстно мечтали о родном теплом тропическом ливне. Бледная зелень травы у корней казалась освещенной солнцем, но в тучах не было просветов, и маленькие беленькие цветочки сорняков на мокром газоне, даже поникнув под каплями дождя, хранили сухой глянец своих лепестков. Иногда попадались зубчатые листья высоких трав, под ними не мог прятаться перстень. Но их все-таки отворачивали, и там вдруг оказывался укрывающийся от дождя жучок.
Из-за того что Паттанадид близко наклонялся к траве, она постепенно стала казаться все крупнее и вызывала в памяти буйство джунглей там, на родине, в период тропических ливней. Мнилось, что между травинками вот-вот завихрятся кучевые облака, небо здесь засинеет, там потемнеет и через секунду грянет гром.
Принц с жаром искал сейчас вовсе не перстень с изумрудом. В этой постоянно обманывающей его зелени он с каким-то остервенением искал ускользающий, потерянный лик Йинг Тьян. Ему хотелось плакать.
В этот момент, набросив на плечи свитерá поверх спортивной одежды, под зонтами мимо проходила группа спортсменов; они остановились посмотреть, что тут делается.
Слухи о пропаже перстня уже разошлись по школе. Однако мало кто сочувствовал потере и желал успеха этим усиленным поискам – поискам мужского перстня, который воспринимался как привычка к изнеженности, признак слабости. Проходившие мимо спортсмены поняли, что принц, склонившись, ищет именно этот перстень, тут еще добавилась враждебность к Кридсаде, распускавшему слухи о воровстве, и посыпались ядовитые замечания и насмешки. Но в их поле зрения еще не попала фигура коменданта. Они были поражены, когда тот, подняв голову, с пугающей любезностью предложил им помочь, тут все разом примолкли и разбежались.
Принцы и комендант уже сближались, двигаясь к центру террасы и чувствуя, как быстро улетучивается надежда. К тому времени дождь прекратился и проглянуло солнце. Его косые на склоне дня лучи заставили мокрый газон засверкать, он покрылся тенями от травинок.
Паттанадид увидел, как в тени одной из травинок пятнышком лежит зеленый огонек изумруда. Но когда принц мокрыми руками развел траву, то оказалось, что это по земле рассеялся свет и золотом блестят лишь обнажившиеся корни травы, а не кольцо.
Киёаки уже потом выслушал рассказ об этих бесплодных поисках. Действия коменданта по-своему были верными, но нельзя было отрицать, что они нанесли принцам незаслуженное оскорбление. Под этим предлогом принцы, собрав вещи, выехали из общежития и перебрались в лучшую гостиницу; Киёаки они сказали, что в любом случае в ближайшее время намерены вернуться в Сиам.
Маркиз Мацугаэ, услышав от сына эту историю, был очень расстроен. Если прямо так отпустить принцев домой, то у них в душе останется обида и на всю жизнь сохранятся неприятные воспоминания о Японии. Маркиз попробовал было уладить конфликт между принцами и школой. Но позиция принцев была твердой, и примирения не предвиделось. Поэтому маркиз решил, что он выждет время, прежде всего воспрепятствует немедленному возвращению принцев домой, а потом постарается придумать способ смягчить их сердце.
Приближались летние каникулы. Маркиз, посоветовавшись с Киёаки, принял решение в каникулы пригласить принцев на дачу Мацугаэ у моря и приставить к ним Киёаки.
31
Киёаки получил от отца разрешение пригласить с собой и Хонду. Поэтому в первый день лета четверо молодых людей на поезде выехали из Токио.
Когда отец приезжал на эту свою дачу в Камакуру, на станции его обычно встречали городской глава, начальник полиции и еще множество других официальных лиц, а дорога от станции Камакура до дачи в Хасэ посыпалась привезенным с морского берега белым песком. Сейчас маркиз заранее через секретаря предупредил власти, чтобы молодым людям, пусть это даже принцы, никаких встреч не устраивали, и они прекрасно добрались от станции на рикшах. В конце кружного пути, который пролегал через зеленые заросли, возникли сложенные из крупных камней ворота. На воротах было вырезано: «Приют на крайнем юге» – так называлось стихотворение китайского поэта Оу Макицу…
Японский «Приют на крайнем юге» полностью занимал лощину площадью больше трех гектаров. Построенный в свое время дедом дом с крышей из соломы и тростника несколько лет назад сгорел, и нынешний хозяин сразу же выстроил на этом месте загородный дом в смешанном японско-европейском стиле, где было двенадцать комнат для гостей, а территорию, которая тянулась к югу от террасы, всю превратил в европейский парк.
С обращенной на юг террасы вдали был виден остров Осима, извергаемый вулканом огонь в ночном небе напоминал далекий костер. До песчаного берега Юигахама через парк можно было пешком добраться за несколько минут. Там обычно купалась в море мать, и маркиз, случалось, развлекался, наблюдая за ней с террасы в бинокль. Правда, между морем и парком были поля, и это несколько портило вид, поэтому, чтобы закрыть поля, южную оконечность парка начали засаживать соснами – когда они разрастутся, то вид на парк будет переходить в вид на море, но зато кончатся и развлечения с биноклем.
Великолепие этого летнего пейзажа было ни с чем не сравнимым. Лощина словно раскрывалась веером, поэтому нависшая скала Инамурагасаки справа и остров Иидзима слева казались продолжением гребня гор, закрывающих парк с востока и с запада, – а небо, земля и море между двумя мысами создавали ощущение, что территория виллы Мацугаэ простирается бесконечно. Нарушали это впечатление только тени облаков, плывущих куда им вздумается, редкие птицы да маленькие корабли далеко в море.
Летом, когда облака принимают самые причудливые формы, веерообразное подножие горы виделось зрительным залом, поверхность безбрежного моря – сценой, и на этой сцене облака исполняли свой бурный танец.
С открытой террасы, на которую архитектор не соглашался класть паркет, а маркиз ругался с ним, убеждая: «Разве корабельные палубы делают не из дерева?» – и заставил-таки выложить квадраты из особо прочного тикового дерева, с этой террасы Киёаки, бывало, днями напролет наблюдал за тем, как причудливо меняется море облаков.
Это было прошлым летом. Грустный свет падал куда-то очень глубоко в складки облаков, которые застыли над морем, словно взбитые сливки. Свет, вырезая какие-то фигуры, придавал этой массе еще большую прочность. Но в прогалинах между облаками, там, где свет тоскливо застывал, дремало, казалось, другое время, текущее куда более медленно, чем здесь. А там, где надутые щеки облаков попадали под этот свет, наоборот, оно летело – быстрое, печальное время. И это были абсолютно необитаемые пределы. Поэтому и сон, и печаль – все было игрой природы. Пока он смотрел в одну точку, форма облаков совсем не менялась, но стоило на миг отвести глаза, и она моментально преображалась. Гордые гривы незаметно превращались в растрепанные со сна волосы. Пока взгляд устремлен на них, они спокойны, не шелохнутся, так и застыли в беспорядке.
Что же там нарушилось? Словно ослаб дух, и в следующее мгновение наполненная светом, напряженно твердая, прочная белая форма уже производит впечатление абсурдной, нелепой, аморфной. Но это освобождение. Киёаки доводилось видеть, как разорванные облака, сбившись в кучу, странной тенью, неотвратимо, как судьба, надвигаются на парк. В такие моменты сначала заволакивало песчаный берег и поля, потом с южной границы парка тучи наползали сюда, к террасе, и по мере того, как постепенно темнела искрящаяся мозаика листьев на склонах парка, где тесно были посажены подстриженные клены, священное деревце сакаки, чайное дерево, кипарисовик, дафна, азалия, камелия, сосна, самшит, разные виды криптомерии, – их стригли так же, как в уединенном дворце Сюгакуин, – даже стрекот цикад словно заволакивало трауром.
Особенно красивы были закаты. Когда подходило время заката, все облака сначала словно примеряли тот цвет – алый, пурпурный, оранжевый, бледно-зеленый, в какой они вскоре окрасятся. А перед тем как окончательно расцветиться, облака от напряжения непременно бледнели…
– Изумительный парк, я представить себе не мог, что японское лето так красиво, – сверкая глазами, проговорил Тьяо Пи.
Этому месту ничто так не шло, как смуглая кожа стоящих на террасе принцев. Сегодня у них на душе посветлело.
Киёаки и Хонда чувствовали, что солнце припекает, а принцам его лучи казались мягкими, в самый раз, они прекрасно чувствовали себя на солнцепеке.
– Умоемся, чуть отдохнем, и я поведу вас в парк, – сказал Киёаки.
– Зачем это отдыхать, мы ж молодые и здоровые, – откликнулся Кридсада.
Киёаки подумал, что принцам больше всего нужно было лето, больше, чем перстень с изумрудом, Йинг Тьян, друзья, школа. Казалось, лето восполняет принцам недостаток чего угодно, смягчает любые печали, возмещает любые потери.
Киёаки, воображая палящий зной незнакомого Сиама, почувствовал, что его тоже пьянят внезапно заполонившие все вокруг тепло и солнце. Стрекот цикад заливал парк, и холодный рассудок исчез, словно испарился со лба холодный пот.
Все вместе они подошли к солнечным часам на широком газоне, расстилавшемся ниже террасы.
На старых солнечных часах, на которых было вырезано: 1716 Passing Shades, бронзовая, с орнаментом из причудливых арабесок стрелка, напоминающая по форме вытянувшую шею птицу, была установлена точно между северо-западом и северо-востоком на римской цифре XII, а тень уже приближалась к трем часам.
Хонда, водя пальцами по циферблату около буквы S, пытался выяснить у принцев, в какой же стороне находится Сиам, но потом прекратил свои шутки, побоявшись снова вызвать у них ностальгию. Машинально он повернулся спиной к солнцу, его тень накрыла солнечные часы и скрыла ту тень, что указывала на три часа.
– Да. Вот так и следует поступать, – заметив это, сказал Тьяо Пи. – Если простоять так весь день, то можно уничтожить время. Я, вернувшись домой, прикажу сделать в парке такие же часы. Когда выдастся чудесный счастливый день, я прикажу слугам закрыть часы своей тенью и заставлю время остановиться.
– Но слуги умрут от солнечного удара. – Хонда, отступив в сторону, пропустил яркие солнечные лучи на циферблат и дал вернуться указывающей на три часа тени.
– Да нет, у нас слуги спокойно выдерживают под солнцем целый день. Хотя солнце, наверное, раза в три жарче, чем здесь. – Это уже сказал Кридсада.
Киёаки представилось, что эта сияющая шоколадная кожа наверняка скрывает внутри темный прохладный мрак и обладатели его укрываются в собственной тени.
Киёаки вдруг загорелся желанием развлечь принцев прогулкой по горной дороге, и Хонде пришлось без передышки, не имея времени отереть пот, тащиться за ними в гору. Хонду изумляла энергия, с которой Киёаки, прежде ко всему равнодушный, сейчас шел впереди всех.
Однако когда подъем закончился и они достигли гребня горы, в тени сосен их встретил морской ветер, во всем блеске предстал песчаный пляж Юигахама, и пот, выступивший во время восхождения, мгновенно высох.
К молодым людям вернулась живость отрочества, и они двинулись под предводительством Киёаки узкой, почти скрытой бамбуком и папоротником тропинкой по гребню горы.
Киёаки, ступавший не глядя по прошлогодним листьям, вдруг остановился и, указывая на северо-запад, воскликнул:
– Смотрите. Только отсюда видно!
Юноши увидели сквозь деревья в расстилавшейся внизу соседней лощине кучку довольно убогих домишек и тут же заметили возвышающуюся над всем этим статую Большого Будды.
Отсюда были видны в общих чертах складки одеяния на круглой спине и профиль лица, что-то угадывалось там за обтекаемой формы рукавом, плавно спадающим с покатого плеча, но лучи солнца заставляли сиять округлость бронзовых плеч, ясный свет ровно падал на широкую грудь. В свете заходящего солнца вырисовывался каждый бронзовый завиток прически. Длинная, спускающаяся мочка уха казалась диковинным плодом, свисающим с тропического дерева.
Хонда и Киёаки были озадачены поведением принцев, которые, увидев Большого Будду, сразу пали на колени. Принцы, не жалея белых полотняных брюк с идеально заутюженными стрелками, опустились на мокрый ворох опавших бамбуковых листьев и молитвенно сложили ладони перед облитой летним солнцем статуей.
Киёаки и Хонда имели неосторожность переглянуться. Подобная вера была им далека, она отсутствовала в их жизни. Конечно, у них не было желания смеяться над религиозностью принцев, но им показалось, что те, кого они до сих пор считали школьными приятелями, вдруг улетели в мир других понятий и верований.
32
Спустившись с горы и обойдя все уголки парка, молодые люди наконец успокоились и, отдыхая в гостиной, продуваемой морским ветром, открыли бутылку привезенного из Иокогамы и остуженного в колодезной воде лимонада. Это сразу сняло усталость, и, объятые нетерпением засветло отправиться к морю, все кинулись переодеваться. Киёаки и Хонда обернули вокруг бедер повязки, как это было принято в школе Гакусюин, набросили купальные халаты из белого полотна, на голову надели соломенные шляпы и ждали, когда будут готовы принцы. Появившиеся вскоре принцы были в английских купальных костюмах в поперечную полоску, оголенные места были шоколадного цвета.
Хотя они давно дружили, но до сих пор Киёаки еще не приглашал Хонду на эту дачу летом. Хонда побывал здесь только однажды осенью, когда приезжал собирать каштаны. На море с Киёаки Хонда бывал в детстве на пляже школы Гакусюин в Катасэ, но в то время они еще не были такими близкими друзьями.
Вчетвером они стремительно промчались через парк, через еще молодую сосновую рощицу и между полосками полей выбежали на песчаный берег.
Принцы с улыбкой наблюдали, как Хонда и Киёаки перед купанием усердно делают гимнастику. В этой улыбке была легкая месть им, не преклонившим колени перед восседавшим вдалеке Буддой, и, конечно, в глазах принцев подобное современное самоистязание выглядело странным со всех сторон.
Однако именно эта улыбка лучше всего свидетельствовала о том, что они чувствуют себя свободно и непринужденно. Киёаки давно уже не видел у своих иноземных друзей таких веселых лиц. Они вволю порезвились в воде, а потом растянулись на песке: Киёаки даже забыл о своих обязанностях хозяина, и молодые люди расположились парами, чтобы общаться на родном языке.
Заходящее солнце было окутано легкими облаками и теряло недавнюю силу, для слишком белой кожи Киёаки оно сейчас было в самый раз. Он лег на спину, привольно раскинувшись в мокрой повязке на песке, и закрыл глаза.
Хонда сидел слева от него, скрестив ноги, и смотрел на море. Море было спокойным, легкое движение волн зачаровывало.
Глаза Хонды, казалось, были на одном уровне с морем, оно кончалось прямо перед ним, и странным представлялось, что он лежит на берегу.
Хонда пересыпáл из ладони в ладонь сухой песок; когда рука пустела, сразу набирал новую горсть; и глазами, и сердцем его полностью завладело море.
Здесь море обрывалось. Всеобъемлющее, наполненное невиданной силой море кончалось прямо перед глазами. Ничто не дает возможности так почувствовать тайну пространства ли, времени ли, как положение на краю. Разве не кажется, что, расположившись на границе между морем и сушей, ты присутствуешь при решающем моменте истории – переходе от одного времени к другому. И нынешняя жизнь Хонды и Киёаки – всего лишь тот миг, когда волна нахлынула и отхлынула от берега.
…Море кончается сразу перед тобой. Когда смотришь на гребень волны, то думаешь, не здесь ли волна в конце долгих, бесконечных усилий печально завершает свой путь. Здесь обращается в ничто грандиознейший замысел, воплощенный в толще воды вселенского масштаба.
…И все-таки – это какой-то мирный, несущий добро крах.
На кромке – последних остатках волны – она, израсходовав смятение чувств, сливается с влажной ровной зеркальной поверхностью песка и, оставив лишь бледную пену, отступает обратно в море.
Пенящиеся волны начинают разрушаться далеко в море, и каждая большая волна всегда являет собой одновременно и взлет, и вершину, и падение, и растворение, и отступление.
Слабеющие, выставляющие свое оливкового цвета гладкое нутро волны еще волнуются и ревут, но их рев постепенно переходит просто в крик, а крик – в тихий шепот; огромные, несущиеся галопом белые кони становятся маленькими белыми лошадками, вскоре этот развернутый строй конских тел исчезнет, и на прибрежной полосе останутся, ударив в последний раз, только белые копыта.
Пока две теснящие одна другую волны, расходясь веером, незаметно растворяются слева и справа в зеркальной поверхности, по ней постоянно движутся тени. В зеркале отражаются резкой вертикалью вскипающие, поднявшиеся на цыпочки пенящиеся волны, они кажутся там искрящимися ледяными колоннами.
Там, куда волны откатываются, они превращаются в одну – многослойную, сложенную из подступающих сюда одна за другой волн, тут уже нет белых гладких спин. Все метят сюда, все скрежещут зубами. Но когда взгляд устремляется дальше в море, то оказывается, что валы, такие грозные здесь, у берега, там – всего лишь слабо колеблющийся слой воды.
Дальше, дальше от берега море сгущается, собирает воедино разбросанное по волнам, постепенно сжимается, и в густо-зеленой глади воды одним твердым кристаллом застывает безграничная синь. Расстояние, поверхность – это все видимость; именно этот кристалл и есть море, то, что застыло синим на раздвоенном краю этих беспокойных прозрачных волн, вот это и есть море…
В этой точке своих мыслей Хонда ощутил усталость в глазах, усталость в душе и перевел взгляд на лежащего Киёаки, который вроде бы и на самом деле уснул.
Его белое, красивое, гибкое тело составляло резкий контраст с красной повязкой вокруг бедер – единственной в данный момент одеждой; сверкающий высохший песок и мелкие осколки ракушек оттеняли полосу там, где белая, чуть вздымающаяся от дыхания грудь граничила с полоской материи. Киёаки закинул левую руку, подложив ее под затылок, и Хонда заметил у него на левом боку с внешней стороны от левого соска, там, где это обычно скрыто под рукой, три маленькие, похожие на почки сакуры родинки. Физические особенности – странная вещь: эти родинки, обнаруженные впервые за долгий период общения, представились Хонде тайной, которую беспечный друг невольно открыл ему, и он постеснялся рассматривать их.
Хонда закрыл глаза, и пятнышки отчетливо всплыли под веками, как далекие тени птиц в вечернем, испускающем яркий свет воздухе. Казалось, вот-вот послышится хлопанье крыльев и над головой пролетят три самые настоящие птицы.
Открыв глаза, он увидел, как у Киёаки из красиво вылепленных ноздрей вырывается сонное дыхание, как поблескивают между слегка приоткрытыми губами влажные белые зубы. Глаза Хонды опять вернулись к трем родинкам на боку. Теперь они казались песчинками, прилипшими к белому телу.
Сейчас прямо перед глазами Хонды кончался песчаный берег; ближе к волнам он, покрытый кое-где рисунком из сухого белого песка, натягивался чернеющим полотном, там были вырезаны узоры, оставленные волнами; мелкие камешки, ракушки, сухие листья, словно окаменелости, впечатались в песок, и любой, даже самый маленький камешек оставлял прочерченный схлынувшей водой извилистый след, ведущий к морю.
Здесь были не только мелкие камешки, ракушки, сухие листья. Выброшенные на берег бурые водоросли, щепки, стебли рисовой соломы, даже кожура созревающих летом мандаринов мозаикой украшали песок, и что-то такое могло прилипнуть крошечными черными зернышками к белой упругой коже Киёаки. Они были как-то не к месту, и Хонда задумался было, как бы смахнуть их, не разбудив друга, но, присмотревшись, увидел, что эти крошечные крупинки движутся в такт дыханию, что это часть его тела, не что-то чужеродное, а именно родинки.
Родинки давали почувствовать в изяществе этого тела некий изъян.
Киёаки вдруг открыл глаза, будто кожей ощутил слишком пристальный взгляд, встретился с Хондой глазами и, оторвав от песка затылок, глядя в растерянное лицо друга, сказал:
– Ты мне поможешь?
– Чем?
– Я приехал в Камакуру вроде как сопровождать принцев, но на самом деле, чтобы прошел слух, будто меня нет в Токио, понимаешь?
– Думаю, что да.
– Я буду оставлять тебя с принцами, а сам иногда потихоньку ездить в Токио. Я не могу вытерпеть без нее и трех дней. Ты сможешь как-то скрыть мое отсутствие от принцев, а если вдруг что случится и позвонят из дома, то по-умному отвертеться. И сегодня я третьим классом с последним поездом уеду в Токио, а завтра первым утренним вернусь. Договорились?
– Хорошо.
Хонда решительно брал все на себя, и Киёаки со счастливым лицом пожал руку товарища. Затем заговорил снова:
– Твой отец, наверное, тоже будет на официальных похоронах принца Арисугавы.
– Да, наверное.
– В удачный момент тот скончался. Вчера я как раз слышал, что теперь празднование помолвки в доме принца Тоина отложат.
Слова друга заставили Хонду снова остро ощутить опасность: любовь Киёаки уже связывалась с государственными делами.
Тут их разговор прервали: подбежали оживившиеся принцы, и Кридсада, задыхаясь, на своем плохом японском прокричал:
– Знаете, о чем мы сейчас говорили с Тьяо Пи? Мы рассуждали о возрождении!
33
Киёаки и Хонда с недоумением переглянулись, но легкомысленному Кридсаде было не до того, чтобы следить за выражением их лиц. У Тьяо Пи, за эти полгода изрядно натерпевшегося в чужой стране, румянец смущения на щеках не был заметен из-за цвета кожи, но видно было, что он колеблется, стоит ли продолжать разговор. Посчитав, наверное, что это прозвучит подобающим образом, Паттанадид на хорошем английском начал рассказывать:
– Ну, мы с Кри сейчас говорили о джатаках, которые нам в детстве часто рассказывала кормилица: Будда в прошлых жизнях как бодхисатва – наделенный просветлением – возрождался по очереди: как золотой гусь, как перепел, как обезьяна фокусника, как король-олень, и нам было интересно гадать, кем мы были в прошлой жизни. Мне обидно, что Кри настаивает, будто бы в прежней жизни он был оленем, а я обезьяной, я считаю, что именно я был оленем, а уж он точно обезьяной, вот мы и поспорили. А вы как думаете?
Принять чью-либо сторону было бы невежливо, и Киёаки с Хондой просто молча улыбались. Чтобы сменить тему, Киёаки попросил рассказать какую-нибудь из джатак, ведь они с Хондой не знают ни одной.
– Ну что ж, я расскажу о золотом гусе, – сказал Тьяо Пи. – Это история о второй в цепи возрождений жизни Будды, когда он был бодхисатвой. Вы ведь знаете, что бодхисатва упорно проходит через необходимые ступени подготовки, прежде чем ему откроется истинная суть Будды. Будда тоже в предыдущих жизнях был бодхисатвой. Считается, что бодхисатва учится тому, как идти к высшему прозрению, как сострадать всему живому, как достичь нирваны, и у Будды в цепи его возрождений накапливались добродетели.
Давным-давно бодхисатва, родившийся в семье брахмана, взял в жены женщину из той же касты. У них родились три дочери, но брахман вскоре покинул этот мир, и осиротевшую семью заставили покинуть дом.
Умерший бодхисатва получил следующее рождение в теле гуся, но сохранил воспоминание о предыдущей жизни. Гусь вырос и превратился в дивное существо, покрытое золотыми перьями. Когда птица двигалась по воде, тень ее сияла подобно отражению луны. Когда она летала меж деревьев, то сквозь листву сияла, как золотая корзинка. Когда она отдыхала на ветке, то казалось – созрел невиданный золотой плод.
Птица знала, что была раньше человеком, и знала, что оставшиеся жена и дочери переселены в другой дом и еле-еле зарабатывают на жизнь случайной работой. Вот она и подумала: «Если расплющить мое перо, то выйдет золотая пластинка и ее можно продать. Буду-ка я давать по одному перу моей бедной, несчастной семье – той, что оставил в мире людей».
Гусь через окно взглянул на нищенскую обстановку дома, где жили жена и дочери, и его охватила жалость. А они были поражены, увидав на окне горевшую золотом птицу.
«Ах, какая красавица. Откуда же ты?»
«Я ваш муж и отец. После смерти возродился в теле золотого гуся; теперь вот прилетел повидаться с вами и облегчить вам тяжелую жизнь». И птица, отдав золотое перо, улетела.
Так птица стала иногда прилетать и оставлять золотое перо. Поэтому семья зажила в явном достатке.
Однажды мать сказала дочерям:
«Чужую душу не поймешь. И ваш отец-гусь когда-нибудь перестанет прилетать. На этот раз выщиплем у него все перья».
«Ах, мама, это жестоко», – запротестовали было дочери, но жадная мать заманила прилетевшего в очередной раз золотого гуся, схватила его обеими руками и выщипала все перья. Но, странное дело, вырванные золотые перья побелели, как у журавля. Птицу, которая не могла уже летать, бывшая жена посадила в большой горшок и кормила, надеясь, что у той опять вырастут золотые перья. Но новые перья все были белыми, и когда они отросли, гусь взлетел и, превратившись в белую точку, смешался с облаками: больше он не возвращался.