Полная версия
Родина
Субботнюю обиду Айноа восприняла как пощечину. Перед поездкой в больницу девочка спросила бабушку, не купит ли та ей карточку для мобильника. Как только Мирен услышала слово “купить”, она нахмурилась. Потом: мы, мол, и так опаздываем, где, мол, их покупают, эти карточки, и сколько они стоят. И едва внучка самым сахарным голоском сообщила цену, Мирен отрезала: нет и нет. А по дороге стала перечислять свои нынешние расходы.
– Все никак с подружками не наболтаешься? Можно и подождать, ты ведь во вторник уже домой вернешься. Видишь, как тебе везет! А я останусь здесь ухаживать за твоей матерью.
– А вот мама наверняка купила бы мне карточку.
– Так я же не твоя мама.
Мирен продолжала говорить и все жаловалась и жаловалась, в то время как Айноа, разозлившись, смотрела куда угодно – на других пассажиров автобуса, на дома и уличных прохожих, только не в лицо бабушке, всем своим видом показывая, что разговаривать с ней не желает.
В больнице, оставшись одна, она все рассказала по телефону отцу. Вот почему, папа, я не смогу тебе больше позвонить – и так далее.
Он:
– Дочка, потерпи до понедельника.
И они договорились встретиться в понедельник в холле гостиницы, где Гильермо забронировал себе номер. Задолго до условленного часа Айноа уже ждала его, тщательно наряженная, с чемоданом, куда уложила все свои вещи, поскольку решила ни за что на свете не возвращаться в пансион.
Ну а Мирен, что сказала она? А что она могла сказать? Что отец с дочкой сыграли с ней злую шутку. Вернувшись к себе около восьми вечера и увидев, что в шкафу нет внучкиных вещей, Мирен сразу все поняла. Ну и ладно, так даже лучше. Больше будет места для меня и меньше расходов.
Гильермо вышел из такси у дверей гостиницы. Айноа, сияя от счастья, выбежала на улицу, чтобы обнять его. Вопросы, ответы, быстрые реплики и наконец объятие, как будто он говорил ей: спокойно, теперь я с тобой, теперь все будет хорошо. Она: это была просто жуть кошмарная, как здорово, что ты приехал. Про Аранчу они почти не упоминали. Каждый день Гильермо по телефону узнавал новости о состоянии жены – вопреки убеждению Мирен, что он человек бездушный и до Аранчи ему нет никакого дела. Сейчас он только спросил у дочери, нет ли чего нового, и Айноа ответила, что нет, мама по-прежнему лежит вся в трубках, и:
– Знаешь, мне кажется, она больше никогда не сможет двигаться.
Они поднялись в номер, Гильермо принял душ, а потом отец с дочкой отправились погулять по центру Пальмы, завернули в универмаг, и Айноа купила себе карточку для мобильника, а прежде чем вернуться в гостиницу, они поужинали на террасе ресторана, откуда открывался вид на порт.
– До чего же мне надоели ее бананы и бутерброды!
В сумеречном свете вырисовывались мачты кораблей. Дул легкий ветер, поэтому сидеть на террасе было особенно приятно. Вокруг улыбки, загорелые лица, элегантные дамы. По земле прыгали воробьи в ожидании вкусных подачек. Айноа попросила официанта принести ей второй, а вскоре и третий стакан кока-колы, чтобы восполнить, как она объяснила, то, в чем отказывала ей все последние дни Мирен.
– Aita, я бы лучше не ходила завтра в больницу. Понимаешь, не хочу видеть бабушку. Иди ты один, я подожду тебя в гостинице, а после обеда мы спокойно сядем в самолет. Все равно ведь мама ничего не понимает.
Нет, ни на какой самолет они завтра не сядут. Почему? Планы переменились. Девочка сначала не поняла. Гильермо впервые попал на Майорку и, разумеется, захотел воспользоваться случаем. Начальник отпустил его до четверга.
– Вот это да!
Он замахал руками, призывая ее успокоиться:
– Завтра в больницу пойду я один. Надеюсь, кто-нибудь из врачей объяснит, какое будущее ожидает твою маму. И мне без разницы, встречу я там бабушку или нет. Но если мы встретимся и можно будет трезво обсудить с ней ситуацию, в чем я сомневаюсь, сообщу ей о своем решении и о том, о чем вы с Эндикой уже знаете. Потом заеду за тобой, и у нас будет два дня в нашем полном распоряжении. Мы сможем объехать весь остров, сможем прокатиться по морю. Короче, что тебе захочется. Одни только развлечения, обещаю. Да, бабушка не должна ничего об этом знать, не хочу, чтобы она отравляла нам жизнь.
Трубки, дыхательный аппарат, зонды, провода, а на кровати неподвижное тело, открытые глаза. Гильермо в белом халате, в бахилах, вытянул шею, чтобы его лицо попало в поле зрения Аранчи. Реакция? Никакой. Как и после поцелуя в щеку. Только легкий взмах ресниц. Веки до конца не сомкнулись. Тихим голосом (его проинструктировали, как надо себя вести) он сказал ей, что приехал, чтобы позаботиться об Айноа, но обращался все равно что к статуе. А еще он сказал, что очень огорчен тем, что с ней случилось. Кто знает, может, жена его и услышит, она ведь точно не спит.
– Ты меня слышишь?
В ответ ничего. В качестве проверки он медленно отодвинул свое лицо, и она чуть-чуть скосила следом глаза, чуть-чуть. Тогда Гильермо, надеясь, что Аранча его слушает, поблагодарил ее за те годы, что они прожили вместе, за их общих детей и за разного рода хорошие мгновения; а за плохие попросил прощения и уже начал шептать ласковые и сочувственные слова, когда в палату вошла, враждебно хмуря брови, теща. Правила, естественно, гласили, что навещать больных можно только по одному и в течение весьма ограниченного времени, но медсестры, судя по всему, прихода Мирен не заметили.
Та с ходу начала осыпать зятя упреками. Во-первых, из-за черной рубашки. Рановато он облачился в траур. На нем действительно были черная рубашка, серые брюки и черные мокасины, но он решил одеться в темное, после того как дочка сказала по телефону, что священник причастил Аранчу. И Гильермо, честно говоря, подумал, что жена может вот-вот отойти в мир иной, и только поэтому, а вовсе не со зла положил в чемодан черную рубашку. Кроме того, он в таких вещах плохо разбирался, поскольку заботы о них всегда взваливал на Аранчу: она сама покупала ему одежду и каждый день говорила, что следует надеть.
И вообще, этот вопрос так мало волновал Гильермо, что он даже не подумал оправдываться в ответ на упреки тещи. Боже, до чего у нее мерзкая рожа. Хотя сейчас он особенно на нее не смотрел. Однако старуха не унималась, словно позабыв о том, что у постели больной следует говорить тихо. И вскоре совсем разбушевалась, перейдя на денежные/человеческие отношения, но тут уж Гильермо решил дать ей отпор. Припомнил это, сослался на то – очень спокойно, не повышая голоса, предельно вежливо. А еще, чтобы поставить точку, сказал:
– Да, я твердо решил развестись с Аранчей, но это ни в коем случае не связано с ее болезнью. Мы с ней давным-давно все обсудили. Наши дети знают о нашем решении и его принимают. Так что нечего все валить на меня и придумывать, будто весь воз одной тебе приходится тянуть. Пора бы научиться хоть немного уважать людей – уж если не меня, то хотя бы свою дочь, которую я, кстати, никогда не назвал бы возом. А ты называешь.
Он швырнул ей несколько купюр по пятьдесят евро:
– Вот, бери, это за то, что ты потратила на мою дочь.
И ушел.
21. Она лучшая из всех этих
Он помнил свое обещание: если узнает что-то еще, сразу сообщит матери. И обещание решил исполнить. Как только выпала передышка в работе, он заперся у себя в кабинете и позвонил.
На письменном столе компьютер, бумаги, то да се, а еще – фотография в серебряной рамке. Отец. Взгляд прямой, открытый, мягкий, но брови приподняты так, словно он хочет сказать: я запрещаю тебе быть несправедливым. Лицо человека трудолюбивого и энергичного, наделенного не столько глубоким умом, сколько трезвым пониманием жизни – и безошибочным деловым чутьем.
Биттори трубку не брала. Вряд ли она опять укатила в поселок. Шавьер долго слушал длинные гудки. Четырнадцать, пятнадцать… Если понадобится, он будет слушать их целый день. Пока мать не поймет, что звонят ей не по ошибке и не потому, что телефонная компания проводит опрос среди своих клиентов, и не потому, что очередной ловкач решил впарить ей рай земной в виде выгодного (для кого?) контракта, а что звонит он – я ведь отлично знаю, что ты там, дома. Шестнадцать гудков. Он считал их, одновременно отбивая ритм кончиком шариковой ручки по блокноту. И тут мать взяла трубку.
Голос едва слышный, настороженный:
– Слушаю.
– Это я.
– Что случилось?
Он спросил, помнит ли она Рамона.
– Какого Рамона?
– Рамона Ласу.
– Который был водителем “скорой”?
– Он и сейчас там работает.
Так вот, этот самый Рамон Ласа – человек спокойный, по взглядам националист, но ни в какие их свары не лезет, – уже не живет в поселке, однако часто туда наведывается, у него там родители. К тому же он продолжает состоять в тамошнем гастрономическом обществе. Шавьер столкнулся с ним недавно в больничном кафетерии. Ага, вот уж кто точно должен что-нибудь знать. Ну а не знает, так не знает. Попытка не пытка. Шавьер подошел к нему вроде как поболтать, вроде как любопытство вдруг разобрало, когда он увидел старого знакомого, который стоял у стойки и помешивал ложечкой кофе.
– Ты помнишь Аранчу?
– Еще бы, бедная она несчастная. Приезжает, кстати, регулярно сюда к нам на физиотерапию, обычно после обеда. Я и сам ее как-то раз привозил.
Шавьер матери по телефону:
– Чтобы он не подумал, будто у меня какой-то особый интерес к этому делу, я сказал, что только недавно узнал про Аранчу, про ее болезнь. А потом упомянул кое-какие детали: Майорка, лето две тысячи девятого, ну, сама понимаешь. Оказалось, он в курсе всего. Ужасно жаль ее. По-настоящему жаль, искренне, потому что она лучшая из всех этих.
– Лучшая? Нет, только она одна и была в той семье хорошей.
– Я постарался выжать из Рамона какие-нибудь подробности, но исподволь.
– Ладно, давай короче. Что ты узнал?
Несколько деталей, которые в поселке ни для кого не секрет. Первое: как только с ней это случилось, муж ее бросил. Общее мнение в передаче Рамона такое: мерзавец, настоящий мерзавец, без смягчающих обстоятельств.
– Ну, про смягчающие обстоятельства – это, разумеется, я от себя добавляю. Но можешь быть уверена, что слово “мерзавец” он произнес, так что все было понятно. А еще он сообщил, что заботу о детях этот тип все-таки взял на себя. Вернее, заботу о дочери, потому что их парню уже за двадцать.
– А живет он с отцом?
– Этого я не спросил.
– Напрасно.
Альберто (на самом деле он Гильермо, но я нарочно так его назвал, чтобы не показать, что в действительности знаю больше, чем говорю) сошелся с другой женщиной. Женился он на ней или нет, этого Рамон достоверно не знает, как и того, развелся ли он с Аранчей. Во всяком случае, в поселке муж не бывает. Дети – да, появляются, приезжают навестить мать.
Потом Рамон спросил меня:
– А тебе что, и вправду интересно, развелись они или нет? Моя мать наверняка знает все в точности. Если надо, я ей позвоню. Она к этому часу уже наверняка проснулась.
– Нет, зачем же. Просто я только что услышал о том, что случилось с бедной Аранчей, и это для меня было как гром среди ясного неба.
Но было еще кое-что. Этот самый Альберто (ну, Гильермо, черт бы его побрал) продал квартиру в Рентерии и отдал Аранче ее часть. А еще в поселке собрали деньги: поставили кружки в барах и магазинах, устроили лотерею, провели благотворительный футбольный матч и прочее, и прочее. Рамону не все известно, но якобы очень многие люди поучаствовали, помогая набрать нужную сумму, чтобы перевезти Аранчу из больницы на Майорке домой и оплатить лечение в специальной клинике в Каталонии.
В этот миг Шавьер словно посмотрел матери в глаза. Будь справедливым, будь честным, будь верным себе, что бы ни случилось и что бы кто ни говорил. Мать молчала.
– Ты меня слушаешь?
– Продолжай.
– Рамон не сообщил мне названия клиники, а я не спросил, чтобы он не догадался о моих детективных ухищрениях. Да и незачем было спрашивать. Я и так без труда выяснил, что Аранча восемь месяцев провела в Институте Гуттмана. Сейчас вкратце объясню. Клиника находится в Бадалоне, и там занимаются лечением и реабилитацией больных с повреждением спинного и головного мозга. Это лучший из вариантов. Но стоит такое лечение, естественно, дорого, их семье не по карману.
– Сколько я их знаю, с деньгами у них всегда было туго. И твой отец иногда втихаря им помогал, не надеясь на отдачу. Сам знаешь, как они нам отплатили.
– Так вот, Аранчу лечили в этом Институте Гуттмана, потом она смогла вернуться в поселок, а сейчас проходит нейрореабилитацию здесь, у нас в больнице.
– А что еще?
– Больше ничего. Теперь скажи, ты вчера ходила на консультацию к Арруабаррене? Что он сказал?
– Ох, совсем забыла. И где у меня только голова?
– Пойми, это важно, он должен тебя посмотреть.
– Важно или срочно?
– Важно.
Они, две истерзанных души, простились со сдержанной любовью и с любовной сдержанностью. И Шавьер уставился на чернильные точки, оставленные им на верхнем листке блокнота. Потом посмотрел в глаза отцу – не позволяй себе быть несправедливым, береги вместо меня мать, – потом перевел взгляд на белую дверь кабинета, расположенную позади стола. Когда-то давно, много лет назад – сколько? двенадцать, тринадцать? – эта самая дверь вдруг распахнулась, и там, на пороге, стояла со скорбным лицом она:
– Я пришла сказать тебе, что я сестра убийцы.
Он пригласил ее войти, но Аранча и так уже вошла. Предложил сесть, она отказалась.
– Я представляю, как вашей семье сейчас тяжело. И от всей души вам сочувствую, Шавьер. Прости.
Она всхлипнула, и нижняя губа у нее поползла вниз. Может, именно поэтому она говорила так быстро – чтобы от слез не сорвался голос.
Аранча, заметно нервничая, сказала какие-то слова про общую ответственность, про мучительные переживания, про стыд, а потом очень решительно положила на стол что-то зеленое и золотистое, и Шавьер не сразу понял, что это такое. Он был ошеломлен, смущен и, возможно, чуть ли не испуган. Даже слегка отпрянул назад, решив/опасаясь, что ее жест таит в себе некую угрозу. Нет, на стол она положила простой дешевый браслет, детскую безделушку.
– Мне его подарил твой отец, когда я была совсем маленькой, во время какого-то нашего местного праздника. Мы шли все вместе по улице, хотя ты, скорее всего, этого не помнишь, и Чато купил браслет Нерее. А я, конечно, позавидовала. Мне захотелось такой же. Но моя мама: нет, и все тут. И тогда Чато, не говоря ни слова, повел меня к негру, который продавал безделушки, и купил браслетик. Я пришла, чтобы вернуть тебе его. Нашла дома и поняла, что недостойна хранить браслет у себя. Я бы возвратила его Биттори, но мне не хватит духу посмотреть ей в глаза.
Шавьер, человек замкнутый, закрывшийся в своей скорлупе, только кивнул в ответ. И ни слова больше. Только кивнул, словно говоря: хорошо. Или: я понимаю, успокойся, я ничего не имею против тебя лично.
Несколькими днями раньше Высокий суд приговорил Хосе Мари к 126 годам тюремного заключения. Шавьер узнал об этом от Нереи, которая услышала новость по радио. Они никак не могли решить, стоит ли рассказывать о приговоре матери. Шавьер счел, что скрывать было бы нечестно, и позвонил, но Биттори уже была в курсе дела.
Прошли годы. Считать их Шавьеру лень, и он по-прежнему сидит тут, в своем кабинете. Он только что поговорил с матерью, потом посмотрел на дверь, потом открыл один из боковых ящиков письменного стола, где хранил, бог знает зачем, пластмассовый браслет Аранчи рядом с початой бутылкой коньяку.
22. Воспоминания в паутине
Этого не знает никто, кроме меня. А она? Ну, пожалуй, тот поцелуй помнит еще и она, если поражение мозга не опустошило ее память. Хотя, возможно, в ту пору она раздавала столько поцелуев и стольким парням, что сама потеряла им счет, или в тот вечер выпила лишнего и не сознавала, что делает и с кем.
По правде сказать, те девчонки – сейчас сорокалетние женщины – не знали удержу, стоило им положить на кого-то глаз, зато тогдашние мальчишки были в вопросах любви и секса полными профанами, по крайней мере я точно был профаном. И чего наверняка не знает Аранча, так это что она стала первой девушкой, которая поцеловала меня в губы.
После окончания рабочего дня Шавьер, как всегда, заперся у себя в кабинете. На столе – фотография отца и бутылка коньяку. А сам он с унылой обреченностью шарит глазами по окружающим предметам, по потолку и стенам в поиске воспоминаний.
Он мог бы уже уйти, но сама мысль о том, чтобы провести дома вечер рабочего дня, приводит его в ужас. Даже если он зажжет все лампы, это не избавит от неотвязного и непонятного полумрака, намертво въевшегося во все вокруг подобно слою цепкой плесени, и от этого полумрака веки наливаются безотрадной тяжестью. Каждый взмах ресниц – дин-дон – удар колокола из погребального звона, и так будет продолжаться, пока не окажет свое действие снотворное. Часто Шавьер сражается с одиночеством, участвуя в социальных сетях, всегда под вымышленными именами. Обменивается непристойными шутками. С кем? А кто его знает. С Паулой, например, или с Паломитой, но за этими никами вполне могли скрываться как похотливый старик из провинции Сория, так и девушка-подросток из Мадрида, которая еще не легла спать, несмотря на поздний час. Он заходит на форумы, чтобы спорить и отстаивать – с намеренным обилием орфографических ошибок – отвратительные для него самого политические позиции. А еще он выкладывает язвительные тексты в качестве комментария к статьям в электронных версиях той или другой газеты, исключительно ради удовольствия кого-то позлить или оскорбить, а также чтобы порезвиться под защитой придуманной маски. Таким образом он пытается побороть свою неизлечимую робость и чувствует себя кем-то другим, а не одиноким мужчиной сорока восьми лет, каким на самом деле является.
Вот почему очень часто после окончания рабочего дня Шавьер на час или два задерживается в своем кабинете – а вдруг кто-нибудь из медперсонала или какой-нибудь сотрудник администрации, проходя по коридору, заметит свет из-под двери и зайдет, чтобы немного с ним поболтать. И еще потому, что у него есть суеверное чувство, будто здесь, в кабинете, воспоминания получаются более приятными, чем те, что память обычно подкидывает дома. Заодно он читает специальные журналы, пролистывает отчеты или раздумывает над старыми и желательно греющими душу историями из прошлого, пока под влиянием коньяка не начинает терять власть над ходом мыслей. Дойдя до той точки, когда опьянение становится очевидным для него самого, он уходит из больницы до следующего утра.
Но сейчас такой момент еще не наступил, и Шавьер медленно, смакуя, пьет коньяк и внимательно, неторопливо осматривает стену в поисках той или иной картины из минувшего. В углу под потолком уборщицы не заметили крошечную паутину, но обнаружить ее способен лишь опытный взгляд. Это был лишь остаток серой вуали, уже покинутой тем, кто ее сплел. Однако в едва заметную сеть попало-таки воспоминание о поцелуе Аранчи. Сколько же лет мне тогда было? Двадцать или двадцать один. А ей? На два года меньше.
Таким вещам обычно не придают никакого значения, они нередко случаются на праздниках в небольших поселках, где все друг друга знают. Там танцуют, выпивают, потеют, и если ты молод и тебе под руку подвернулась девичья грудь, ты начинаешь ее тискать, а если совсем близко оказываются чьи-то губы, ты впиваешься в них поцелуем. Мелочи и пустяки, поглощенные забвением, и тем не менее порой, когда Шавьер глядит на паутину, его память ни с того ни с сего вдруг снова извлекает их на поверхность.
Это случилось еще до призыва на военную службу, он изучал тогда медицину в Памплоне. У него была репутация скучного, правильного, замкнутого парня, репутация человека, которого считают чересчур уж серьезным, если выразиться точнее. Друзья? Обычная компания, пока она не распалась из-за последовавших одна за другой женитьб. Он не пил, не курил, не чревоугодничал, не увлекался спортом или, скажем, альпинизмом; но при всем при том относились к нему хорошо, так как он составлял часть человеческого пейзажа, характерного именно для этого поселка. Он вместе с остальными ходил в школу, и вообще, он, Шавьер, был своим, такой же принадлежностью здешней жизни, как балкон мэрии или липы на площади. Можно было бы сказать, что будущее ожидает его с распростертыми объятиями. Высокий, видный собой, хотя у девушек почему-то успехом не пользовался. Слишком рассудительный, слишком робкий? По мнению знакомых, чем-то таким это и объяснялось.
Он делает еще один глоток коньяку, не спуская глаз с маленькой паутины. Почему он улыбается? Да просто ему приятно вспомнить один случай. На краю площади пылает костер святого Хуана[29]. На улицах толпы людей. Носятся дети, сияют счастливые лица, все едят мороженое, жители поселка ведут себя раскованно и перекрикиваются через улицу. Жарко. А он, разве он тогда не жил в Памплоне? Жил, но приехал провести несколько дней со своей семьей (и чтобы мать постирала ему кое-что), порадоваться празднику и пошататься с приятелями по барам. Уже под самый конец, когда они шли по улице, к ним присоединились Аранча с подругами. Смех, новые бары, она что-то говорит ему. Что? Он почти не слышит ее, такой гам стоит вокруг. Но она что-то говорит ему, это он отлично понимает, она говорит, приблизив лицо к его лицу. Он видит подведенные глаза, помаду на губах, но для Шавьера Аранча прежде всего – старшая дочь лучших друзей его родителей, почти что двоюродная сестра, которая столько раз играла при нем с Нереей.
Поэтому, когда в красноватой полутьме паба она вдруг, вроде бы ненароком, кладет руку ему на ширинку, Шавьер не сразу понимает, что, собственно, происходит. Ему это кажется шуткой, рискованной выходкой, которой он не находит объяснения. И вот сейчас он словно во сне смотрит на крошечный кусочек паутины и видит, как его целует та, кого он считал почти что своей кровной родственницей. Ее жадный язык ищет его язык, но тот не отзывается. Шавьер как будто одеревенел от изумления, а еще – от растущего ужаса, ибо понимает, что поцелуй длится слишком долго, и дело вроде бы идет всерьез, и кто-нибудь из родственников, из знакомых, из друзей или Нерея, наконец, которая находится в глубине зала, в любой момент могут обратить на них внимание. Аранча – пот и духи – прижимается к боку Шавьера. Она шепчет ему на ухо: слушай, я уже совсем готова, – и спрашивает, разве ему не хочется пойти с ней в такое место, где их никто не увидит. Но для Шавьера – даже еще и сегодня – это предложение граничит с инцестом.
Сейчас, когда он сидит у себя в кабинете, его разбирает смех. Надо же упустить такую возможность! Девушка хочет его, он хочет ее, она уже на все готова. Но – Памплона, но – дело… Его тогда одолел стыд, да и смелости не хватало, ведь он жил в своем убежище, в одинокой студенческой комнате, руководствуясь законами онанистов, которые точно так же приводят к семяизвержению – зато никаких заморочек с девицами и со всякими там ухаживаниями. Он смотрит на паутину – и смеется. Смотрит на спокойные брови отца – и смеется. Наливает себе еще порцию коньку из бутылки – и смеется. Смеется, сам не зная чему, потому что чувствует себя запачканным, заляпанным и покрытым печалью как плесенью. Будь справедливым, будь честным. Да, aita. Он чувствует, что дошел до критической точки, после которой еще одна капля спиртного – и придется оставлять машину на больничной парковке и брать такси. Поэтому он убирает бутылку обратно в ящик, видит там золотисто-зеленый браслет и говорит себе: завтра верну браслет ей. Но, черт побери, почему я тогда ее не трахнул? Ответ: потому что ты был/есть му-ди-ла. Отец с фотографии кивает, и Шавьер взрывается: а ты-то уж молчал бы там. Нет, все-таки лучше будет вызвать такси.
23. Невидимая веревка
Он думал, что это займет у него не больше пяти минут. Спущусь и тотчас вернусь обратно. И заранее уточнил время, когда она приезжает. Но, уже дойдя до коридора, который ведет в отделение физиотерапии, услышал, что сзади его зовет Ициар Уласиа. Доктор пыталась догнать Шавьера и возбужденно размахивала руками, чтобы привлечь его внимание. Они были хорошо знакомы и обращались друг к другу на “ты”.
– Хочу тебя предупредить, что сегодня она приехала не с сиделкой, а с матерью. Имей в виду.
Шавьер поблагодарил Ициар и повернул назад.
На следующий день примерно в тот же час доктор Уласиа позвонила ему на мобильник. Если он хочет увидеться с Аранчей, может спокойно спускаться, сегодня при ней Селесте.
– Кто?
– Эквадорка, которая за ней ухаживает.
На сей раз Шавьер не был настроен так решительно, как накануне. Идти или нет? С одной стороны, его матушка каждый день ездит в поселок, выходит из автобуса на одной из центральных улиц, посещает лавки – то есть всячески демонстрирует свое присутствие. А теперь вот и я вздумал воспользоваться случаем, чтобы встретиться с их дочерью. Потом Аранча расскажет об этом дома. Она ведь без проблем общается с кем угодно при помощи айпэда. И что подумают ее родители? Они, видно, и так уже решили, что мы разработали специальный план и преследуем их, вознамерившись отомстить.