bannerbanner
Психологическая топология пути
Психологическая топология пути

Психологическая топология пути

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 17

Значит, мы моделируем ситуацию, когда есть какая-то работа в некоем месте, которое мы назвали сознанием, и в зависимости от этой работы мы перепадаем или туда, или сюда. И основания, почему именно «сюда», должны быть какие-то. Это не само собой разумеется. И, более того, чтобы там что-то происходило, в той точке, о которой я говорил, что туда ничего не поступает и откуда ничего не выходит, – еще одно очень странное свойство этого места или этой точки, так сказать закон или правило ее пустоты, – она должна быть пуста. Фактически ясно, что эта точка, о которой я говорю такими возвышенными словами, мешая топологию с биологией, с психологией и еще с чем-то, – есть место нашей работы под знаком впечатления. Или под знаком святого Иоанна. Точка, в которую должен войти свет. И у этого вхождения есть одно условие: в точке должна быть пустота, или темнота. Там не должно быть света или полусвета. Посыльные, которые смотрели на герцогиню Германт и не видели ее, – они не видели ее в том числе и потому, что между их взглядом и силуэтом герцогини Германт не лежала темнота. Темнота желания (прошлый раз я назвал это тайной желания). Темнота проблемы. То есть, чтобы в тебя вошел свет, ты должен очень сильно утомиться и ничего не знать. А мы всегда слишком много знаем перед темнотой. Короче говоря, наша точка – точка не только непоступающего знания, а еще и точка, в которой запрещено знать. Сейчас я другой пример приведу, который окончательно все поставит на свои места. Вы знаете, что на фронтоне философского здания должна быть написана или может быть написана (поскольку здание-то воображаемое и можно написать все что угодно), одна фраза; «Я знаю, что я ничего не знаю». Эта фраза не есть указание на то, что мы – люди, то есть конечные существа, и нам не надо много знать, и что сколько бы мы ни знали, мы всегда знаем мало. Нет, в этой фразе ударение стоит на первой части фразы: «Я знаю, что я ничего не знаю». А вот знать, что ты не знаешь, очень трудно. Почти невозможно. Вспомните – Сен-Лу не мог увидеть Рахиль, потому что его точка уже была заполнена светом или полусветом. Там еще не было темноты. Он знал. То есть знал, что знает. Я говорил, что он проецировал некоторые заранее заданные представления о красивом, о прекрасном; они совместились со случайно увиденной в театре женщиной, кристаллизовались на ней, и, расцепить ее, эту кристаллизацию, он не может. Другой пример; этот пример есть у Кьеркегора. Он говорил так – очень интересное рассуждение; Кьеркегор был большим экспериментатором над собой и над окружающими людьми, иногда очень холодным и рассудочным, но часто его холодная истерика, в которой он всю жизнь находился, высекала тем не менее искры мыслей из жизни и из предметов, с которыми он сталкивался, – у кого больше шансов быть христианином: у того, кто крещен, или у того, кто не крещен? По законам протестантской и католической религий есть так называемая конфирмация; где-то в возрасте, по-моему, 14 лет конфирмуется совершившийся в детстве акт крещения. Так сказать, по выбору. (К акту конфирмации ребенок уже подходит крещением.) Кьеркегор утверждает, что шансов быть действительно верующим больше у того, кто не крещен, чем у того, кто крещен, потому что у того, кто крещен, есть знание о том, что он верующий, то есть существует в голове стереотип, который, как мы убедились, от жизни неотличим, он отличим только изнутри. Мы ведь знаем, что из точки ничего не поступает наружу. Ведь нельзя отличить живое от мертвого снаружи. Чем отличить, скажем, фразу, которую я говорю формально, от той, которую я говорю по истине, – например, в случае религиозной веры – по ней самой невозможно. У крещеного есть сознание, что он-то верит, поскольку он выполняет внешние ритуалы, обряды религии. Кьеркегор добавляет, что почти нет шансов, чтобы он действительно стал христианином. Конечно – преувеличение, парадоксальная мысль, но – мысль.

Другой пример для характеристики закона этой точки, которую мы с разных сторон обрисовываем и все время должны связывать с образом просыпания. А вот просыпающийся, почему он – модель нашей ситуации? Потому что просыпающийся-то не знает, что в этой точке мы можем найти основание, почему проснувшийся проснулся тем, кем он проснулся. Понимаете – хорошая очень точка. Лев Шестов говорил (вернее, повторял известную истину; к сожалению, не часто повторяют ее), что есть некоторые совершенно личные вещи, которые только лично можно иметь или пережить. Совершенно личной вещью является смерть. Умереть можешь только ты сам, за тебя никто не может умереть, и ты за другого не можешь умереть – совершенно личный акт. Абсолютно личный. И вторым личным актом является акт понимания. Можешь понять только ты сам. Вместо тебя никто понять не может. Что бы то ни было. Вспомните древнейший миф, сократовский миф о мальчике-рабе, который из себя «рожает» теорему Пифагора. Когда Платон хочет доказать, что знание в действительности уже существует в душе и лишь вспоминается наводящими вопросами, и он заставляет раба «рожать» из себя знание теоремы. Представьте себе, что передача знания совершается по причинной цепи: A, B, C, Д связаны между собой причинно, и Д (твоя голова) находится в цепи, и вот через A, B, C в твою голову должно перелиться знание, – так вот, мир устроен так, что – между последним звеном детерминированной цепи обучения и твоей головой – зазор. Нет непрерывного перехода. Знание в твоей голове может вспыхнуть только как личный акт понимания. Только ты можешь понять. И вот к тому, что говорил Шестов, я могу добавить третий совершенно личный акт. Это – тень. Темнота. У каждого из нас своя тень. У Данте: в великом круге теней. Он имел в виду такой закон нашей души: очень большая тень должна быть в нашей душе – тень нашего непонимания, и только из нее может вырасти понимание. Только из нашего непонимания, только из нашей тени может выступить свет. Значит, тот свет, который идет в эту точку, требует, чтобы там не было предшествующего света. Чтобы была проделана – как говорят философы – редукция. Чтобы все, что было перед этим, было редуцировано. То есть какие-либо предположения, предпосылки, все, что до, – ничего этого не должно быть. Лишь после и в свете того света (простите меня за тавтологию), который идет, – тогда лишь что-то развернется. А темнота складывается из риска, из вложения. Озаботиться надо очень сильно. Вложиться. Пошевелиться в темноте, ничего не зная и ничего не предполагая известным. И тогда – если есть какой-то шанс что-то узнать – что-то узнаешь. И редуцируемое знание в этой темноте – прежде всего – редуцируемое знание о самом себе в смысле представления о своем «я». То есть о той идентификации – помните, я говорил вам об Сен-Лу, о движущей силе Сен-Лу, о сращении с образом самого себя, то есть того, кого можно уважать, – что есть самое страшное, опасность. Это то, что тот же Кьеркегор называл (уже в другом тексте) смертельной болезнью. Что это – смертельная болезнь? Знание, предварительное знание. В том числе мое уверенное знание о самом себе: каков я, что мне надо, в каких условиях и как я могу себя уважать. И каков должен быть мир, в котором я мог бы достойно жить, в котором выполнялся бы мой образ. Потому что мир должен функционировать так, чтобы в нем могло жить такое «я», которое я мог бы уважать. Смертельная болезнь – потому что здесь некоторое «я» выступает как сам собой действующий механизм.

Такой же смертельной болезнью – в отличие от того, что ты делаешь только сам (понимаешь или умираешь, идя только из своей темноты), – может быть представление или знание о некоторых самодействующих социальных механизмах. Например, история есть смертельная болезнь – механизм истории. Мы ведь полагаем, что есть некоторый самодвижущийся механизм истории, которым что-то делается. Мы не сделали, там делается, потому что рядом с нами работают другие, они вносят свой вклад, и вот идет где-то, в невидимой нами дали вращается какой-то маховик… или колесо истории, почему-то, по какому-то предрасположению, направленное в благоприятную для человека сторону, хотя кто сказал, кто доказал, что такое колесо должно быть благоприятно человеку? – непонятно. Иногда это колесо истории называется механизмом истории, прогрессом, много названий – тоже смертельная болезнь. Некоторый самодействующий механизм. Какое-то мое отношение – я делаю какую-то частичку, а там все складывается. Но суммации ведь нет. Мы только что убедились, что нет суммации знания. Ведь к тому, что видит Сен-Лу, нельзя присоединить знание Марселя. (В науке мы привыкли, что, скажем, один ученый кирпичик положил, второй ученый еще кирпичик, и есть такая кумуляция знаний. А на самом деле ее нет. Эти знания раздельны.) Значит, в нашей модельной ситуации, или в ситуации, которую мы моделируем, мы имеем дело с раздробленной материей, раздробленной и дискретной, неоднородной материей, где невозможно взаимное сложение или взаимное прибавление. Вот сейчас я ученые слова говорю, абстрактные, но предшествующие примеры дают мне право так говорить, а с другой стороны, вы понимаете теперь, что когда люди говорят такие абстрактные слова, то они имеют в виду весьма конкретные и жизненные вещи, в том числе те, когда я, говоря о смертельной болезни, в качестве примера приводил представления о социальных механизмах. Ибо в социальном механизме предполагается – и знаю, что устроено так, и могу на это положиться. А в личном, то есть в том, что растет из своей тени, из своего непонимания, – нельзя отложить на завтра. Мы уже знаем этот закон. Точка высвечена лучом святого Иоанна. Будем выражаться так: высвечена точка и отложить ее на завтра нельзя. Мир необратим, и то, что не извлечено сегодня не будет извлечено завтра. Более того, извлечь можешь только ты. Положиться на другого нельзя, потому что у него нет твоей темноты, а извлечь можно только из своей темноты, – у каждого темнота своя. На плечи другого нельзя переложить. Ну, я могу продолжить эту мысль, сказав о том, что есть вещи, за которые я отвечаю, и я не могу это переложить на класс, на партию, на общество, на нацию. И, наоборот, то, что случится с нацией, будет интегралом того, что каждый из нас взял на себя. И то, что случится, установится по уровню наших душ. По закону той точки, о которой я говорил. Потому что эта точка, теперь я другое слово использую, есть точка уравнивания. Пруст выражался так: кто бы ты ни был, принц или нищий, никто тебя не избавит от необходимости желать, страдать, любить и ненавидеть. И какая бы ни была цивилизация или, в случае войны, ни были бы технические средства, всегда есть точка, в которой схватывается человек с человеком, и побеждает тот, чье сердце сильнее. Есть точка, в которой никакие мои преимущества перед Альбертиной (Марсель богат, а Альбертина – бедна, он ее содержит), если действует упрямая воля Альбертины, не имеют никакого значения, все уравнено (слово «воля» – это иносказание внутренней работы, то есть того, что выросло из внутренней темноты, в данном случае из темноты Альбертины). Продолжаю: на войне (тогда не было атомной бомбы, Пруст приводил другие примеры, но я могу заменить их и говорить об атомной бомбе), что бы там ни было, какие бы параферналии ни были, есть точка, в которой «человек схватывается с человеком и побеждает тот, чье сердце сильнее»[77]. Или, иными словами, то, что будет в результате, будет по уровню. То есть большое по уровню. Скажем, то, что произошло в 1921 году, произошло по уровню наших душ. Независимо от больших катастроф. Как выросли, так и получилось. Большие катастрофы не сделали нас большими, – кстати, Пруст неоднократно будет повторять, что большие события не делают поэта, наблюдающего эти события, большим поэтом[78]. Почему это происходит? Да просто потому, что существует вот эта точка. Условно назовем ее точкой равноденствия. Еще одна характеристика нашего места. Места сознания, или топоса. Поскольку я говорил вам, что все пронизано образами Данте, скажу вам, что у Данте есть очень хорошее словосочетание для этой пустой точки. (Представьте себе пустую точку, но напряженную. Она ведь напряжена – ничто не входит, и ничто не выходит, но там есть сознание. Интенсивность сознания.) Описывается воображаемое путешествие, которое происходит в «Божественной комедии», и там есть точка поворота, где Данте и Вергилий снова возвращаются к поверхности земли, но уже так, что после возвращения над ними будет другое небо, и этот поворот совершается в точке равноденствия: «Мы повернулись в точке, где сошлось давление всех грузов»[79]. Вот представьте себе стяжения всей земли, стяжения всего мира, которые сошлись в одну точку. Такая тяжелая, пустая точка мира. Пустая – в ней не должно быть нашего знания, предшествующего знания. И от этой точки фактически и отсчитывается то, что я назвал воспитанием чувств, и наша способность держать мир. Видеть мир, в котором нет по отношению к нам намерений, и видеть прежде всего то, что из нас вырастает. (А не потому, что мир так или иначе расположен.) Так вот, эта точка – пустота характеризуется еще одним словом у Пруста, и это важно для вырастания, для темы антиинфантилизма; это – точка Неизвестного, или Другого. Пруст был глубоко убежден, что художник есть в любом человеке, – не в том смысле, что каждый человек может рисовать и т д., нет, он имел в виду внутреннюю работу, которая нам необходима в жизни, и каждый человек ее проделывает, если он живет, а живут, конечно, не все…

ЛЕКЦИЯ 5

3.04.1984

Настройтесь на то, что наша двойная звезда, о которой я говорил, то есть впечатление, светлая точка какого-то впечатления (пока мы еще не знаем – какого), и точка, в которой мы находимся (я назвал ее непроходимой, то есть такой, в которую ничто не поступает извне), – эта двойная звезда в действительности есть какая-то маленькая светлая точка в совершенно темных безднах мироздания. Светящаяся очень слабым светом, малюсенькая точка. Этот образ, наверно, более всего подходит для того, что называется человеческим уделом. Или, как говорят французы, condition humaine. Маленькая точка, такая же маленькая, как озеро, промелькнувшее между скал, – а рисовать уже поздно, наступила ночь. Или такая же маленькая, как слова Христовы: «Ходите, пока свет с вами, ибо идущий в темноте не видит дороги». (При всей своей внешней наглядной образности эти слова имеют существенное значение для жизни нашего духа, для жизни нашей души; это какие-то глубинные метафоры нашей души; что бы мы ни придумывали, в дальнейшем, еще через тысячу лет, если кто-то заглянет в человеческую душу, он снова найдет те же метафоры, то есть вынужден будет высказать то, что он чувствует, примерно теми же словами, которые есть в Евангелии и которые есть во многих других текстах.) Нам эту точку нужно расширять, потому что мы в ней должны поместиться своим трудом, своей работой. Работать надо. Не упустить впечатления. Не упустить молнии, прочитать синтаксис молнии – форму. Закон. Закон нам что-то говорит, мы это чувствуем; самые важные впечатления – те (если определить, что мы чувствуем при этих важных впечатлениях), которые нам что-то говорят. Или смотрят на нас. Не случайно символом во многих мифологиях является ослепительно яркий свет солнца. Свет. Но прочитать его, извлечь символ нельзя. Пруст говорит о древних кельтских преданиях, где мир, деревья и т д. населены душами, которые хотят что-то сообщить, и жизнь их, то есть оживление, зависит от того, сможем ли мы прочитать их речь[80]. Речь, обращенную к нам, но не существующую без нашего труда расшифровки. Условно назовем такие впечатления – впечатлениями призвания. Или впечатлениями окликнутости. Мы окликнуты чем-то неизвестным или непонятным и при этом знаем, что это неизвестное погибнет (жалко ведь!), если мы его не расшифруем. Такие впечатления могут вызываться у нас людьми, лицами, местами; категория этих впечатлений интуитивно нам достаточно ясна, но определить ее, конечно, нельзя. Я не могу дать формального определения такого рода впечатлению, в отличие от других. Я могу лишь вновь апеллировать к вашему опыту испытания вами жизни. Воспользуюсь образом Данте – в аду находятся души самоубийц. Что такое самоубийца? Человек, разлучивший насильно душу с телом. И в качестве наказания душа его вселилась в какой-то другой материальный предмет, скажем в деревья. И у Данте души деревьев, ветви которых прямо как хватающие нас пальцы крика души (если могут быть пальцы крика души, пластика образа позволяет это себе представить), судорожно просят нас услышать их. И кстати, те впечатления, которые для нас важны, всегда помещены в неадекватную им материю. То, что душа, заключенная в дерево, хочет нам сказать, не есть ветви, не есть то, что мы видим как дерево. Материя говоримого (а ведь душа говорит протянутыми к нам ветвями, шелестом листвы) ничего общего не имеет с содержанием говорения. Впечатления помещены в инородную им материальную оболочку, которая, как раз в силу ее инородности, позволяет нам, если мы ленивы или боимся, не заниматься жизненно важной для нас расшифровкой впечатлений. Расшифровкой того, что говорил окликнувший нас голос, который лично к нам обращен. В каком смысле? Ведь мы твердо ощущаем, что жизнь души, которая из дерева обращена к нам, зависит от нас же. Если я не пойму, не расшифрую, то она окончательно уйдет в небытие. И поэтому какой-то нравственный долг, долг человеческой связности налагается на нас – чем? Впечатлениями. Таким впечатлением у Пруста оказалось пирожное «мадлен». Толстенькие, пухленькие пирожные. И Пруст имел смелость и отвагу души услышать этот голос, остановиться и, не переставая работать, не откладывая на завтра, вытащить все свое прошлое из этого пирожного. Из его голоса, из того, как пирожное его окликнуло.

Я возвращаюсь к прерванной фразе – расширение совершается внутри маленькой точки нами самими в стороне неизвестного. Или Другого. Я говорил вам, что роман Пруста в каком-то смысле топографический роман. Наглядная топография. Вот есть для ребенка какая-то таинственная сторона, которая называется стороной Свана, – условно назовем ее страной буржуазного, упорядоченного, респектабельного быта среднего слоя французской нации, к которой и сам герой принадлежит по рождению. Таинственная, заманчивая страна, хотя и буржуазная, но все равно таинственная. И есть другая сторона – сторона Германтов. Страна аристократическая, прежде всего страна звонких, содержащих в себе всю историю Франции имен, которые для мальчика, просыпающегося к жизни через легенды, в которых эти имена имеют чудовищное значение, создают целую музыку души. Аналогичный опыт существовал и для нас – опыт нашей памяти Грузии. И что в нем? Конечно же, легенды, звон мечей и имена, чаще всего аристократические. Важная тема для Пруста и для нас тоже, потому что возникает вопрос: насколько они действительно живые и не пусты ли они внутри? Возможно, это только наше воображение заполняет их? А они сами по себе пусты и не имеют никакого значения, и мы только судорожно гонимся в этих именах за нашей же собственной иллюзией (тем самым я ввел тему обмана именами). Словом, топография таинственного острова, мир как таинственный остров: направо – сторона Свана, а налево – сторона Германтов. И освоение мира, то есть рост молодого человека, происходит движением в этих сторонах. Он осваивает сторону Свана, а там его ожидает мина (которая, если наступишь, взорвется неожиданно) – архетип любви Свана к Одетт, которая станет прообразом любви нашего молодого героя. Он будет любить Альбертину и других так, как Сван любил свою Одетт. То есть судьба – там. С другой стороны, Германты – таинственная и героическая, славная история Франции, запечатанная в этих герцогских и баронских именах, которые наш герой будет расшифровывать своим хождением в салоны, разочарованиями, открытиями, и эта сторона завершится балом у герцогини Германт (этот бал займет с перерывами пару сотен страниц в романе; Пруст не придерживался хронологической последовательности рассказа: перебивы, возвращения в другие эпохи и т д., но формально это примерно 200 страниц)[81]. И этот бал можно назвать «балом черепов» и балом привидений, на котором вместо музыки чуткий слух автора уловит скрежет деревянных частей человеческих тел. Тела-то, казалось бы, из плоти и не должны бы стучать, но ведь все закостенело, умерло, и лишь тому, кто делает гримасу, плоть кажется живой, а для наблюдателя она скрипит, как если бы мы деревянными частями пытались изобразить человеческую мимику, человеческие состояния, чувства и т д. Бал мертвецов, или «бал черепов», на котором отпечатаны следы разрушительной работы времени. Но это, так сказать, финальные мазки симфонии, которые накладываются Прустом для стороны Германтов в конце романа.

Но я говорил вам, что действительное движение плодотворной души, посредством чего только и могут рассеиваться или корригироваться другие иллюзорные движения в стороне Свана или в стороне Германтов, действительное движение – в другой стороне. В стороне неизвестного, или – Другого. Я говорю «неизвестное», и сразу возникает обычная ассоциация: неизвестно то, чего мы не знаем, ну а если засядем за книжки, за учебники, мы узнаем. Или неизвестна какая-нибудь задачка, которую нужно решить. Вывести корень из неизвестного; например корень из X в математике. Кстати, Пруст тоже употребляет это выражение, только у него корень извлекается из неизвестного лица – белого пятна Рахиль, о котором я вам говорил. И там – поди извлеки рациональный корень из неизвестного… Ну и получаются мнимые или иррациональные значения; и я не случайно говорю эти, казалось бы, безобидные фразы или провожу какие-то пижонские аналогии с математикой; в действительности я ввожу одну из важных тем искусства XX века. Скажем, проблема квадратного корня из – 1, как вы знаете, существует, и она промелькнула у Пруста. Пруст на ней не настаивает. А вот Музиль на ней настаивает. Целая книга («Юность Терлеса») у него посвящена мучениям юноши над проблемой иррационального шума внутри рационального, когда нельзя из некоторых вещей извлечь рациональными операциями корня, продукт которого сам представлял бы действительное число. А Пруст это делает мимоходом. Ну так, из белого пятна Рахиль извлечь корень. Из неизвестного. Но неизвестное не есть то, чего мы не знаем сегодня и можем завтра узнать. Это какой-то другой смысл – сторона неизвестного. Сейчас мы попытаемся ее «задать» другими ассоциациями, чтобы нам стало понятно, что движение в стороне неизвестного имеет отношение к нашему возмужанию или к нашему пути, которым мы развиваемся как личности. Тогда я сделаю заход немножко озорной: пояснение этого слова свяжу с темой инфантилизма – как концентрацией всего мира по отношению к самому себе; когда мы предполагаем, что в мире все происходит или для того, чтобы радовать нас, или для того, чтобы огорчать. Я уже на каком-то фоне дал вам противоположный взгляд, который условно назовем взрослым взглядом. Взрослый взгляд, требующий мужества души, – признание того, что в мире вещи происходят сами по себе. По отношению к нам они не имеют интенции. А те интенции, которые у них есть, это есть то, что мы им приписали. Помните, я говорил о шкафе – злобный шкаф. Или – вкусное пирожное «мадлен». Вот здесь мы сталкиваемся с существенными смыслами, которые взрываются, как мины. Вот я сказал: «вкусное пирожное», например, я обрадовался пирожному. (Кстати, я имею дело с вещами не очень постижимыми; давайте совместно попытаемся работать, потому что мы находимся на грани того, что вообще можно понимать. Я не сообщаю вам никакой готовой системы знаний. В тех вещах, о которых я говорю, ее просто не существует и никогда не будет существовать. Все, что мы делаем, находится на уровне стиля мышления. Это какой-то навык – смотреть именно так, а не иначе, – который формально нельзя кодировать и передавать другим.) Я сказал, что у меня есть впечатление от пирожного (я специально беру этот прустовский пример); ну что – как впечатление? Вкусно. Обрадовался. Что я делаю, если я инфантилен или вообще я просто человек? Я хочу еще пирожного. Еще пирожного и т д. И сразу ясно (если перевести мое ощущение – существенная структура сознательной жизни – на псевдоученый язык), что я уже включен в бесконечность бега. Мне нужна такая среда, в которой я имел бы все больше и больше пирожных. То есть хорошего. А плохой шкаф я буду избегать или ударю его. Ксеркс ведь высек плетьми море. Море взволновалось (на человеческом языке это называется бурей) и потопило корабли. Ксеркс очень обиделся и высек плетьми море. Смешной акт. И сколько таких актов мы сами совершаем. Значит, мы кружимся вокруг фундаментальных сцеплений нашей душевной жизни, внешне выражаемых очень простыми вещами. Съел пирожное – углубился во впечатления. Можно ведь углубиться – в смысле – захотеть еще съесть пирожное, и чтобы кругом было сплошное пирожное…

Так вот, я приведу такой хулиганский пример. Там фигурирует слово «сторона», и поэтому я смогу хотя бы через созвучия, консонансы, аллитерации слов навеять какие-то смыслы. Других путей у нас нет. Есть повесть на русском языке, вышедшая несколько лет тому назад… На машинке она циркулировала энное время в Москве, а потом попала во французское издательство и там появилась в переводе. Перевод тако: «Москва под водкой» – или более грамотный перевод: «Москва сквозь водочные пары». В действительности эта маленькая книжонка называется «Москва – Петушки». Она написана Венедиктом Ерофеевым. Он описал состояние человека, который никак не может добраться до Курского вокзала, с которого отходит электричка, направляющаяся в эти самые Петушки, просто потому, что по дороге и на самом вокзале очень много забегаловок. А когда добирается наконец, то в электричке он путешествует с такими же пьяными хмырями, как и он сам, и все, весь мир преломлен через это видение. Бесшабашно-озорное и юмористическое. Особенно тогда, когда автор перечисляет меню алкоголика из самых лучших напитков. Там фантастический прейскурант алкогольных напитков, самодельных конечно, потому что алкаши, как вы знаете, больше всего пьют не то, что продается в магазинах, к тому же магазины чаще всего бывают закрыты именно тогда, когда тебе хочется выпить, а пьют, ну, скажем, что-то сделанное из зубной пасты в соединении с еще чем-то, и вот там описываются потрясающие рецепты. Один из таких коктейлей называется «Слеза комсомолки». Кристально-прозрачный напиток. И вот два любителя коктейля под названием «Слеза комсомолки» сидят уже под винными парами… и, как обычно бывает в России, всякий разговор после одной рюмки переходит в выяснение отношений: ты меня уважаешь, не уважаешь и пр., потом собеседники переходят на одну великую тему и ставят классический вопрос: по какую сторону Пиренеев больше уважают русского человека? Повторяю, по какую сторону Пиренеев – кто на Пиренеях думает об этом? – по ту или по эту сторону… – как ты думаешь, по какую сторону Пиренеев больше уважают русского человека? Это примерно то же самое, как если бы Пруст задавался вопросом: по какую сторону садовой калитки, – а калитка в Комбре (загородный дом семьи Марселя) многозначна для всей душевной жизни нашего автора или нашего героя, потому что, когда звучал колокольчик, это означало, что ушел Сван, который часто приходил в гости, и мать Марселя могла подняться в его комнату и поцеловать его на ночь. А без этого поцелуя он заснуть не мог. Представьте себе, если бы он не рос и задавался бы таким вопросом: по какую сторону калитки – в стороне Свана или в стороне Германтов – его больше любят? Значит, то, что мы называем ростом, или мужским взглядом, или взрослым взглядом, какие угодно слова, – какой-то совершенно другой взгляд на мир, такой, что в составе этого мира нет таких явлений, о которых можно было бы спрашивать: по какую сторону меня больше любят, по ту или по эту. А вы сами знаете, что в инфантильной нашей душе, российской в широком смысле слова, такого рода детские вопросы занимают раздирающе большое место.

На страницу:
7 из 17